Текст книги "Имя Тени – Свет"
Автор книги: Алена Браво
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Боль теперь не только сжимала голову, а бешено пульсировала, перед глазами поплыли черные пятна, словно мошкара “мак толкла”. Да какие там мошки – черный занавес стоял перед глазами, когда она изучала развешанные по стенам дипломы, которые завоевал Дворец культуры за годы ее директорства. И дипломы, и ремонт крыши, что вытянула с помощью добрых людей, ни копейки не взяв из бюджета, и новый шикарный занавес на большой сцене – все-все смыл вчерашний дождь вместе с цветным мусором отгудевшего праздника.
Но вчера она не чувствовала страха! Когда Начальница раздраженно бросила: “Остановите концерт!”, когда Куратор вдвоем с Заведующим бросились выполнять приказ, с остервенением натравленных овчарок ворвались в танец, стали хватать детей за руки и стаскивать со сцены (точно разум от страха потеряли мужики, а было бы проще, да и человечнее, что ли, дать оркестру знак замолчать, подойти к микрофону, поблагодарить и отпустить танцоров), – девочки в национальных костюмах, словно внезапно разбуженные, не могли понять, чего от них хотят взмокшие от старания дядьки с выпученными глазами, – и только Виктория, всегда терявшаяся перед начальством, на этот раз не обмерла от страха, который парализовал всех: и оркестр, что продолжал играть, словно заведенный, и режиссера, и ведущего – она нашла в себе силы обнять детей за плечи, прошептать слова ободрения и поддержки. И, не сделай она этого в тот момент, кто знает, чем обернулось бы вчерашнее падение для маленькой звездочки Настеньки, нервного, хрупкого существа, что танцует уже на международных конкурсах. Беспричинным (найди ее потом, причину!) страхом, который вдруг, лет через двадцать, начал бы мучить известную артистку, и никто не сумел бы помочь, а в итоге – разбитая жизнь, сломанная карьера, а то и, не дай Бог, такая вот пачка с транквилизаторами – лучшее оружие против боли! – которая лежит сейчас у Виктории в сумке как последний аргумент в многолетней борьбе с фобией.
Страх приводит за собой ложь. А без искренности любовь умирает. Ее брак начал гибнуть с той самой минуты, когда она в кабине лифта солгала Сереже. И последнее, прерывистое дыхание ее любви пресекла все та же ложь.
Перед этим Заведующий направил ее в командировку в Минск. Переполненная электричка, “осторожно: двери закрываются!” и вдруг – вспышка в мозгу, которая высветила за фасадом того декабрьского утра другое, солнечное и жаркое: бледная от недосыпания девочка возвращается в электричке домой после экзаменов в институт (“Поступила!”) – если бы не потные тела, прижатые к ней со всех сторон, она рухнула бы прямо на пол. “Женщина, здесь свободно?” – спрашивает у нее старушка в шубе и пуховом платке. “Девочка, тебе лучше?” – спрашивает мужчина в тенниске, он почему-то держит ее на руках – я упала? неужели упала?! – сознание возвращается вместе с мятным запахом корвалола и голосом машиниста: медика просят пройти в пятый вагон, до нее не сразу доходит, что это она – виновница переполоха. “Женщина, я третий раз у вас спрашиваю, свободно ли место?” – наконец, она слышит и – вот ужас! – видит, что чиновник из городской администрации, который сидит как раз напротив, начинает уже удивленно на нее поглядывать. И тут же, как по сигналу “тревога!”, сердце заходится барабанным боем, кровь, что за секунду до того спокойно струилась по сосудам, готова выйти из берегов, рушатся наведенные мосты, ядра бьют по своим, солдаты перебегают на сторону врага…
Только бы не упасть, только бы не…
Виктория протиснулась в тамбур: всюду – люди-люди-люди, хищно-любопытные взгляды; успокоилась только, когда нашла туалет и заперлась там – наконец-то одна! – и даже, рассматривая свое побелевшее лицо в зеркальце пудреницы, попробовала пошутить: если у нее – аллергия на запахи людей, так почему же вонь этого места раздражает ее меньше, чем необходимость вернуться в вагон?
На следующей станции она вышла.
В тот же вечер, растерянная – а она-то думала, что страх оставил ее навсегда! – сказала мужу, что приступ “аллергии” повторился. Он промолчал, не отводя глаз от телевизора, вот тогда она и поняла, что между ними все кончено, что она его уже не любит. И классический брак доктора и спасенной им пациентки, увековеченный в литературах мира, не задался – разве что пародия, не больше. Страх никуда не исчезал, он просто отступил со змеиным шипением, свиваясь кольцами, перед единственной в мире силой, против которой ничего не может сделать: перед любовью. Любовное зелье, которым опоил ее принц в заколдованном замке, перестало действовать, и страх вернулся. И Сережа разлюбил ее: вот он молчит и думает сейчас не о ней, а о том, что потерпел фиаско, что никакой он не белорусский Фредерик Перлз, а провинциальный шарлатан, который дурит страдающих ожирением обеспеченных дамочек, – о чем он, конечно же, давно догадывался. Он тоже носил в себе свой страх падения, и спасался, как мог, – влюбленными глазами той женщины, которая, вероятно, была идеальным потребителем реклам и полезных советов из женских журналов (“Ты крутая и классно выглядишь! А теперь – десять способов поймать его на крючок!”). Что ж, она правильно все рассчитала, вернее – “проинтуичила”: Виктории в тот момент было не до “реанимации романтической любви”, она устала от напряжения многолетней лжи, от бесконечных войн, которые вели между собой два ее “я”.
В ней уживались (вернее, никак не могли ужиться) две личности; одна из них – Уверенная Дама, победительница с оптимистично-деловитой манерой поведения. Этому послу и полпреду ее внутренней державы приходилось под официальной улыбкой дипломата прятать дурные вести: на родине – мор, чума, гражданская война, а тут, на блестящем паркете официальных приемов, в окружении шпионов и тайных недоброжелателей надо как можно натуральней улыбаться, как можно сильнее пожимать протянутые руки, повторяя:“Very qlad to see you”. 6262
Очень рада вас видеть (англ.).
[Закрыть]
Уверенная Дама руководила Дворцом культуры, хорошо поставленным голосом вела переговоры со спонсорами и с начальством: а как же – Виктория! Имя ей выбирал дед-орденоносец: “Моя внучка должна быть достойной нашей Великой Победы!” И она старалась “стать достойной” – “маяком местной культуры”, ага, – крылатая богиня Победы, которая вдруг, словно та Ника, теряла голову и проваливалась в свое детство, как пьяный рыбак в полынью. И тогда место Уверенной Дамы занимала девочка-подросток, которая в панике ждала прихода матери с работы: от страха у нее болел живот, ее рвало, ноги подкашивались, как только стрелка часов приближалась к шести; она металась по квартире, пробуя предугадать, что на этот раз станет пусковым механизмом скандала: плохо выжатая тряпка для посуды? песок от обуви на полу? – она торопилась погасить искры вероятного пожара – послушная дочь, член совета пионерской дружины – но мать всегда, всегда находила, к чему придраться: плохо накрахмаленный воротничок школьной формы, беспорядок в письменном столе… “Ничтожество! Дрянь!” – истерично визжала мать, швыряя ей в лицо выдранный “с мясом” воротничок, выворачивая на пол содержимое ящиков стола. У матери был громкий, хорошо поставленный голос, привычный к выступлениям с трибуны, и когда назавтра по дороге в школу соседка ехидно интересовалась, кто у них так вопит по вечерам, Виктория, покраснев, отвечала: “Телевизор…”
Вот в эту затравленную девочку с потными ладонями, в подростка, который стыдится своего тела, она превращалась, быстро теряя на обратной дороге взрослый опыт, стоило БМС обнять ее в теплом свете ночника. Во время “контакта” (его словечко: не любовь, не секс, а – контакт, или вот еще – “обмен жидкостями в процессе тактильных ощущений”, для него, придурка, был почему-то важен именно этот “обмен”, использовать презервативы он наотрез отказался, а детей не хотел, и она, послушная жена, сбегала два раза на аборт, после чего потеряла способность забеременеть), рядом с ним она чувствовала себя бесполым куском глины, и трудно сказать, что было причиной: его дурацкие псевдомедицинские клише или ее не менее дурацкое “все должно быть прилично” – мамино наследство, вместо подушек с гусиным пухом полученное в приданое. Все “непристойное” надо было прятать, как скрыла она от мужа свою фобию, как утаила от матери свои первые месячные, потому что понятия не имела, что это вдруг с ней приключилось; было невозможно сказать про позор матери, которая, увидев однажды, как Викторию катает на раме велосипеда мальчик, бросила ей в лицо презрительное “курва!”. И она понесла свой стыд и ужас во двор, где нарвала подорожника, потому что знала: подорожник останавливает кровь, и напихала листьев себе в трусы, а когда все выяснилось, забилась в угол между креслом и подоконником, где пряталась всегда, но мать на этот раз не обозвала ее ни “курвой”, ни “дрянью”, а сухо объяснила, что “эта мерзость” будет происходить с нею каждый месяц. “Почему ты такая зажатая? Ты, наверное, фригидная”, – говорил БМС, отвалившись от нее и тяжело дыша, а она думала только про то, накрахмален ли воротничок, да нет, черт, при чем тут воротничок, – достаточно ли она сексуальная.
И однажды она угрожающим окриком загнала ту девочку в ее укрытие, и впустила в семейную постель вместо нее Уверенную Даму с возбуждающим запахом мускуса, в экстра-классном красном бюстгальтере и таких же стрингах, – БМС, простак, был обманут этими пиротехническими эффектами, феерверком искусственной страсти, он изменил ей, своей Виктории, с этой лже-Викторией! Она имитировала бурный оргазм (тебе, дорогой, надо? на, получи!), и он, глупенький, пыхтел от удовольствия: “Ты сегодня просто чудесная!” А ей кричать хотелось, ведь та похвала предназначалась не ей! Могла ли она разочаровать, оглушить его, еще тепленького, разомлевшего после “контакта”, своими ранами детства (“О, поле, кто тебя засеял мертвыми костями?”), своим полем брани, где крики воронов и стоны умирающих? И ей оставалось играть до конца свою роль, но на это сил все чаще не хватало, она не выдерживала, как доктор Джекил, чье лицо искажала судорога Хайда, – я словно натянутая струна! – и все труднее становилось заглушать в себе звуки междоусобицы, которую непрерывно вели два ее “я”. “Не могу понять, – удивлялся БМС, гладя ее твердый и упругий живот, – гимнастикой не занимаешься, а пресс какой накачанный!” – а у нее даже в постели (в постели – особенно!) все мышцы были напряженно-сжатые.
Долго ли можно было выдержать такое?
После его ухода ей осталось жалкое утешение, беспомощный смешок: какой же ты Фредерик Перлз, мой милый, если ложился в постель с женщиной и не понял, что она не та, за кого себя выдает. Она вернула ему продвинутые книги и распечатку “аффирмаций”, которые могут вылечить все – от несчастной любви до геморроя, в мыслях погрузила их в тот лифт студенческой общаги, в котором БМС поехал дальше с любительницей женских журналов – вверх? или вниз? – а ей осталась площадка между этажами – no man’s land, ничейная земля. Вот только книжку Юнга она взяла себе, потому что была согласна с пониманием человека как существа вне времени, которое в снах возносится к своему утраченному истинному “я”, отыскать которое придется и ей, Виктории.
И тогда страх навсегда оставит ее.
Все, что выдавливала из себя по капле желто-зеленого гноя, а рана снова и снова вскрывалась свищом, все худшее, что презирала в себе, было мамино, от мамы усвоенное. Как неизменное: “Ласковое телятко двух маток сосет”, когда, собирая ее на праздничную линейку первого сентября, мать приказывала дарить букет только классной руководительнице, и как при этом надо улыбнуться, и что именно сказать, чтобы тебя выделили из белофартучной толпы, запомнили тебя и твой букет, который мать придирчиво выбирала, а потом грубо торговалась, швыряя старушке в лицо скомканный рубль. И это было оттуда – лицо матери, хмурое и злое, она тащила Викторию по улице волоком, распекая за пятнышко от мороженого на сарафане с такой яростью, как будто от того пятнышка зависел, по меньшей мере, запуск орбитальной станции “Союз”, и как это лицо вдруг расцветало елейной улыбкой, нарисованным солнышком с лучами-щупальцами, когда навстречу шел директор завода, где мать работала начальником цеха. И стремление заслужить – похвалу, диплом – было мамино… Ну а упасть в глазах уважаемых людей – лучше уж было вовсе не появляться на свет. Когда после вчерашнего провала Куратор, поправляя галстук, точно удавку, отматерил Викторию и Заведующего прямо на площади, при всех, – первая ее, неосознанная еще мысль была – о маме: боже, что бы она сказала! И – вторая, уже полностью осознанная: как хорошо, что ее – нет.
Жил-был заяц, и всего-то он боялся…
Нет, не заяц – серая мышка; недаром директор кинопроката, плотная женщина, впервые увидев ее (до этого разговаривали только по телефону), смерила удивленным взглядом: “Вы – Виктория Хомич?! А я представляла вас этакой культуристкой с бицепсами!” – так ей удалось даже голос собственный заглушить фонограммой Уверенной Дамы. Когда ее шесть лет назад назначили директором городского Дворца культуры, крыша плакала по ремонту, так что на большой сцене стояли лужи, а занавес напоминал простыню, на которой месяц провалялся лежачий больной. Лучшие помещения предыдущий директор сдавал коммерсантам под офисы, арендная плата не поступала, наглые делки в длинных черных плащах тыкали ей в лицо квитанции на какие-то оплаченные ими стройматериалы, которые неведомо где осели, и Виктории пришлось заниматься расторжением договоров, опечатывать их факсы-компьютеры, выслушивать сцеженные сквозь зубы угрозы, но этих, похожих на тараканов в своих одинаковых плащах, она не боялась. За первые три года ее руководства провинциальный “дэка” выбился в ряд лучших культурных центров области, как рапортовала местная районка. Детский танцевальный коллектив стали приглашать на международные конкурсы, самодеятельный театр получил звание народного. А потом пошли юбилеи местных заводов, так что приведенный в товарный вид большой зал едва поспевал проветриться от третьесортного французского парфюма, зато появилась копейка на ремонт крыши. На торжественном собрании по случаю восьмого марта Заведующий назвал Викторию “наша мисс Решительность”. Знал бы он, что была она на самом деле актрисой и прятала за фасадом лживой личности свой страх.
Только бы не упасть, только бы не…
Страх, как оказалось, был единственным верным ее другом и любовником. Сначала она надеялась, что БМС, привлеченный ее новой значительностью, вернется – он и вернулся: за вещами, поздравил ее: “Всегда знал, что ты женщина сильная, все выдержишь. А вот Галочка – она слабая… показала уголок дивана, где сидит и плачет, когда я на работе задерживаюсь…” Виктория и тогда не расплакалась. Да, я – сильная. Я все преодолею. Вот так же в детстве, стремясь доказать маме, что она – не ничтожество, вызубривала наизусть параграфы ненавистной физики, в которой ни черта не понимала, до утра сидела за алгеброй – и получила таки медаль, пусть серебряную, не золотую! Кстати, мама любила бывать во Дворце культуры и всегда находила, чем ее уколоть: грязное окно над лестницей (“Там высота четыре метра, уборщицы боятся залезать”, – оправдывалась она) – Виктория вжимала голову в плечи под градом издевательских комментариев, становилась меньше ростом – ну мышка и есть! – и все это было как двадцать лет назад, когда мать распекала ее за плохо выжатое белье, а у нее просто не было сил его выкручивать!
Виктория не любила свою директорскую работу, а иногда так и просто проклинала, как вот перед этим “фэстом”, что провалился: Куратор, назначенный руководить культурой после станции юннатов, где выращивал декоративную капусту на грядках, настаивал, чтобы дети в финале концерта вынесли на сцену продукцию местных предприятий: “Это понравится гостям!” – и Виктория долго убеждала властного мужа в абсурдности идеи. В такие моменты она чувствовала, что все это – не для нее, совсем не для нее.
Для сцены она с отвращением влезала в длинные юбки, а в повседневной жизни одевалась скромно, незаметно, никакой косметики, а она, между прочим, была красивой, со стройной фигурой и выразительными чертами лица, слегка отекшего из-за болезни сосудов. “Странно – почему ты не подчеркиваешь лучшее в своей внешности, как другие женщины?” – спрашивал БМС, когда еще замечал то лучшее, а потом и он перестал замечать – браво, серая мышка-норушка! Задумавшись тогда над его словами, она поняла, что по примеру древних охотников пробует заклясть страх, обмануть злую судьбу, чтобы не заметила, обошла, хватала ярких и стильных. Что ж, она и оказалась мышкой, затянутой в фабричную мясорубку, и ей переламывало уже хребет, а она все еще верила в спасительную силу “ни пуха, ни пера”. И в директорстве том, пропади оно пропадом, если подводить ему итог (секретарша, наверное, уже печатает приказ об увольнении), не нашла она себя еще и потому, что реализовываться можно лишь в условиях свободы, а там, где пахнет страхом, свободы нет, нет.
Запах страха – это запах пота, который никаким дезиком не перебьешь; ее прошибало липкой испариной, стоило настольному календарю открыться на записи “совещание – 14.00”. И тут уже голос Уверенной Дамы становился подтаявшим, словно иссякал заряд в батарейках, и внутри нее раздавался даже не голос – утробный писк мышки-норушки, что лихорадочно суетилась в поисках какой-нибудь дырки в полу, потому что в актовом зале местной администрации, где она вынуждена была пристутствовать, к ней возвращался старый детский страх: как будто она снова сидела, намыленная матерью, на лавке в бане или шагала в толпе демонстрантов под образами Вождя. Вероятно, ни Франкл, ни Берн, ни другие не смогли бы объяснить, какое в тех ситуациях имелось сходство, будь оно неладно, а Виктория – разве она была умнее их? Одно она знала точно: эти картинки с изображениями кинозалов, пионерских линеек, митингующих площадей, бань, электричек и автобусов, где она когда-либо испытывала страх падения, перемешались в ее мозгу, точно слайды, вставленные в проектор одновременно. И напрасно она уговаривала себя, словно малое дитя, не бояться – кто-то в ней, глупый и пугливый, не верил взрослому разумному голосу. И еще: в студенческие годы уровень страха доходил ей до подбородка, она могла дышать и даже плыть по-собачьи, рывками; теперь мутная жижа накрывала ее с темечком. Она поднималась на третий этаж городской администрации: колени дрожат, подмышки взмокли…
Боже, за что это мне?
Переполненный зал, пчелиное гудение – от ускоренного сердцебиения звенело в ушах, и требовалось срочно вызвать Уверенную Даму: вперед, Посол! Для всех Виктория была “вторым лицом в культуре”, и вести себя должна была соответственно: прилично. Как мама учила.
В зале закрывали тяжелые дубовые двери, и словно взрывная волна вдавливала ее в обтянутое красным велюром кресло. Все плыло перед глазами от молотобойных ударов сердца. Она глотала таблетку, продолжая беззаботно смеяться с Заместителем (“Что это у вас?” – “Так, конфетка”. – “Сладкая вы женщина!”), – по опыту она уже знала (изучала свою фобию, как инвалид – свое увечье), что самый тяжелый – первый час. Потом станет легче (интересно – почему? тело перестраивается на аварийный режим, что ли?), а ближе к концу изматывающее напряжение исчезнет, оставив после себя усталость мышц и мучительную головную боль.
Только бы не упасть, только бы не…
Цирковому гимнасту, что натягивает внизу страховочную сетку – вот кому уподоблялась Виктория, только сеткой была ее собственная нервная система, натянутая до невыносимого напряжения. И, между прочим, – абсолютно бессмысленно: если сетка акробата все же спасает его в случае падения, у нее выходило как раз наоборот: чем сильнее она нервничала, тем большей была вероятность, что опасения сбудутся. Теперь уже сам страх, а не слабость сосудов, стал ее врагом.
Как победить страх страха?
Это стало главной осью, вокруг которой крутились ее мысли. Она еще не желала сдаваться, в одиночку искала способ одолеть страх, вспоминала книжных героев, чья победа над собственным телом вдохновляла ее в юности. Почему же ничего не помогает теперь? И куда делась ее воля? Впрочем, воля как раз была при ней, пока что – при ней, это благодаря воле ей удавалось Уверенной Дамой входить в зал за дубовыми дверями. Но воля ничего не могла поделать с самим страхом: там, за гранью действия воли, углы, затянутые паутиной, заваленные истлевшим хламом давно умерших предков…
Установить контакт с планетой, которая терпела бедствие, не удавалось, хоть плачь. Сначала Виктория пробовала воздействовать на свое неразумное “я” логическими доказательствами, как это делал, к примеру Зощенко: знаменитый юморист был махровым невротиком, боялся задохнуться во время еды, умереть от сердечного приступа. А вот Гоголь, тот вообще ни есть, ни спать не мог, как все нормальные люди, и вот вопрос: что же тогда их юмор – гиперкомпенсация ежедневного ужаса? Кстати, страхи как будто бы распрощались с грустным и несчастным автором “Веселых проектов” и “Счастливых идей”, как только он понял их “нелогичность”. Но ее, Виктории, страх плевал на логику. В момент воображаемой опасности механизм страховочной сетки включался автоматически, и сколько бы Виктория ни повторяла про себя заранее заготовленные фразы – в ответ раздавалось лишь издевательское похихикивание. Враг был внутри нее, и она никак не могла вызвать его наружу, чтобы помериться с ним силами, а на своей территории он побеждал всегда. Однажды она, вспомнив известный метод парадоксальной интенции, с помощью которого БМС пытался лечить ее “аллергию”, ей-богу, любопытный метод – самой захотеть осуществления того, чего сильно боишься, – влезла в переполненную электричку просто так, в выходной день, ей никуда не надо было ехать. Чувство было такое, словно она гладит против шерсти зверюгу, который пока лишь скалит зубы и угрожающе рычит, но тут в вагон вошли несколько знакомых… воображение сразу же нарисовало картину ее падения на заплеванный пол, кисло-сладкие улыбочки, сочувственные взгляды… на ближайшей станции она вышла.
Потом Виктория изменила тактику. Втиснувшись в автобус – естественно, переполненный, другие для ее целей не подходили – она мысленно выбирала из толпы человека, способного к сочувствию. Это было несложно: те, кто ездит не на служебных “Волгах” и, конечно, не на собственных “мерседесах”, обычные пассажиры развалин с прорванной резиной “гармошки”, сквозь которую за воротник летят брызги дождя или снега, а сидения выглядят так, словно их рвали клыками хищники, – морщинистые тетки с необъятными клунками или с накрытыми чистой тряпицей корзинами, из которых раздается попискивание цыплят, дядьки в грязных ватниках казались ей более способными к сочувствию, чем ее вылощенные номенклатурные коллеги. И все шло гладко, пока какой-нибудь белый воротничок не протискивался в автобус.
Было время, когда она распределяла самовнушения по дням недели. Так, в понедельник говорила себе, что люди, в сущности, добры; во вторник – что ей на всех плевать и она не обязана никому нравиться; в среду определяла, что страх – эмоция неконструктивная: а вдруг ничего не случится – тогда, выходит, напрасно боялась; в четверг констатировала, что ей наскучило бояться, и все тут; в пятницу выясняла, что чем короче и афористичнее выражена мысль, тем сильнее она воздействует. Вот эта фраза: “Никто мне не судья” – позволила, опираясь на нее, словно на костыль, в субботу потолкаться на базаре и сделать необходимые покупки. Мысль ее все время блуждала в поисках идеального афоризма-ключа, который раз и навсегда отомкнет подвалы подсознания, – но попадались какие-то одноразовые отмычки. Однажды она стояла, очень напряженная, на автобусной остановке, механически читала приклеенные к столбу объявления, и вдруг на глаза попалось: “Продается кавказец, кобель” – боже, можно ли принимать всерьез мир людей, которые пишут подобное? В автобусе она даже развеселилась, пробуя вообразить себе автора объявления, вероятно, хозяина кирпичного особняка с безвкусными башенками, любителя поковыряться спичкой в зубах. Жаль только, что отмычки были недолговечными: назавтра приходилось искать новые формулы.
Между прочим, благодаря “кавказцу” до Виктории, наконец, дошло, почему не сработал метод парадоксальной интенции: хотеть осуществления своего страха требовалось с юмором – вот в чем было дело! Она же себя от рождения помнила прямо-таки патологически серьезной. Но особый род юмора доступен и мне, думала Виктория в самые черные свои минуты: к примеру, тот сдавленный смешок, с которым Калигула ответил закованному в оковы рабу, что попросил у августейшего императора смерти, – не дотрагиваясь до меча, Калигула философски заметил: “Разве теперь ты – живешь?”
Разве живет на самом деле закованный в оковы раб, который на “ўвесь свет вялік” в порыве самоуничижения провозглашает: “Я мужык, дурны мужык”? Идеальный сеанс лингвокоррекции. Потому что если долго заставлять детей повторять какую-нибудь ритмически организованную фразу, повторять так, чтобы она ложилась на душу, то такая “аффирмация” кодирует психику лучше, чем любая идеология, болтовню которой мы привычно пропускаем мимо ушей. И без того у нас хватает тех, кто несет на сетчатке образ себя, глупого и неумелого, которым “кожны пагарджае”, и, глядясь в это зеркало, бессознательно подгоняет оригинал под отражение. Достаточно пройти, к примеру, по улицам их провинциального городка: навстречу попадаются мужчины с ватными, как после глубокого наркоза, лицами, в неизменных спортивных штанах, с одинаковым выражением инфантильного недоумения на вытянутых по-овечьи, небритых лицах, которые оживляются лишь при звуке, сопровождающем перемещение жидкости из бутылки в горло; рано увядшие женщины, за которыми едва можно узнать тоненьких девочек с выпускной фотографии, сделанной книжечкой – на долгую память, с какой-то старческой безнадежностью в глазах они тащат на себе, считай, все: работу, детей, поваляку-мужа, материнский инстинкт вывозит, но и они придавлены страхом перед будущим.
Человек живет до тех пор, пока чего-то ждет. Когда в будущем только безысходность (отражение “дурнога мужыка” на сетчатке, нашептывание внутреннего суфлера), он перестает быть открытым жизни, становится легкой добычей страха. И тогда начинаются алкоголь, травмы, рак, суициды – со времени последней войны не умирало столько молодых мужчин! Листая местную газету, которая ради привлечения подписчиков стала печатать “кардиограмму жизни райцентра” (родилось 8 девочек и 13 мальчиков, умерло 32 человека, поступило в травмопункт 96: избитых – 23, с ножевыми ранениями – 15, суициды – 13… ), Виктория сделала простенький подсчет и ужаснулась: около четырех десятков попыток самоубийства каждый месяц в их небольшом городке! А потом ей попалась на глаза заметка, распространенная, между прочим, официальным информационным агентством:
Психическое здоровье требует внимания
Белорусские медики обеспокоены большим количеством суицидов, которые происходят в стране, – они вышли на третье место среди причин смертности населения. В прошлом году, например, добровольно расстались с жизнью более трех тысяч человек.
Учить людей не бояться – вот что тут нужно, думала Виктория. Народ, который боится будущего, не выживет. Но чтобы противостоять страху, надо для начала уничтожить образ раба, уверенного в собственной никчемности (“Ничтожество, дрянь!” – как свербит это, в плоть и кровь врезанное знание!) и, вопреки тому, чему нас учили, создать внутренний портрет… не победителя, нет (потому как – откуда?), а хотя бы – борца. Даже когда ты обречен на поражение и знаешь об этом. Даже тогда. Разве не судорожными, вначале беспорядочными движениями – лишь бы не потонуть! – вытаскивали себя из болота другие народы, как та знаменитая лягушка, что сбила сметану в масло, стараясь выкарабкаться из ловушки? Но белорусы выбрали свой способ бунта: коллективный исход в небытие. И наше угрожающее “стрэльбы, хлопчыкі, бяры!” оборачивается банальным убийством: после совместного распития спиртного топором рассек отцу череп… нанес жене ١٢ ножевых ран, от которых женщина скончалась… будучи в нетрезвом состоянии, поджег собственный дом, в котором спали двое его детей, а сам пошел в сарай и повесился… Это все из тех же сводок в местной газете. Так белорус расправляется со своим прошлым, которое обмануло, настоящим, в котором не видит смысла, и с будущим, которого боится…
Был такой психолог – Виктор Франкл. Во время Второй мировой Франкл оказался в фашистском концлагере, но выжил и создал интересную теорию о смысле жизни – возможно, о таких вещах лучше всего думается под лай овчарок, когда наблюдаешь за пальцем эсэсовца на спусковом крючке. Во всяком случае, на это детище Франкла явно падает тень лагерного барака. По его мнению, смысл человеческой жизни придают ценности одной из трех групп: творчество, любовь и так называемые ценности отношения. Последние, согласно Франклу, делают осмысленной жизнь жертв – заключенных, неизлечимо больных, словом, тех, кому недоступны ценности первых двух групп. Единственный смысл жизни, который может изобрести жертва тяжкой судьбы – это примирение с ней, в чем и заключается, по Франклу, свобода всех несчастных и обездоленных. И все выглядело бы по-христиански чудесно, если б не мысль автора теории: “Ценности отношения – высочайшие из возможных, а смысл страдания – высочайший из всех смыслов”. Ох и близкое же нам мироощущение. Сожгли книжки Маркса и дружно стали пациентами Франкла. Целый народ живет “ценностями отношения”, молча страдает и тихо вымирает, и все потому, что изначально принял ситуацию как безнадежную. Но ведь Франкл предостерегал от искушения сложить оружие, когда еще что-нибудь можно изменить! Потому что “ценности отношения” – спасение только для тех, у кого уже не осталось никакой надежды.
Так неужели у народа музыкантов и поэтов ничего не осталось впереди, кроме страха? И ему, как тому закованному в оковы римскому рабу, остается просить смерти как милости, как единственной цели жизни?!
Нет, Виктория не хотела принять “ценности отношения”. Пока – нет, говорила она себе и вела непрерывную борьбу со страхом, и на всю эту бурю в стакане воды тратила столько сил и изобретательности, сколько другой поленился бы потратить на вопрос жизни и смерти – что же, это и было для нее таким вопросом, а между тем речь шла всего лишь о том, чтобы войти в автобус! Конечно, никто из ее коллег, привычно видевших в ней Уверенную Даму, и представить себе не мог, что прячется за ее всегда одинаковой приятной улыбкой. Ирония была в том, что лучше, чем кто-либо, Виктория понимала абсурдную преувеличенность своего страха, его абсолютную бессмысленность.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.