Текст книги "Имя Тени – Свет"
Автор книги: Алена Браво
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
…Вместо книг и тетрадей в комнате девятьсот тринадцать, на дверях которой висит фотография Че Гевары, подаренная миру Альберто Корда (сюда я на третьем курсе перебралась со своими вещами), всюду лежат пластинки; я часами слушаю голоса Хулио Иглесиаса, Хосе Велеса, Роберто Карлоса, Хуана Мануэля Серрата, Сильвио Родригеса, втягиваю, словно через соломинку, всю эту испанскую и латиноамериканскую сладкую отраву, которая растекается по моим жилам медленным жгучим огнем, и тайная страсть к чужеземной ручьистой речи, чем более непонятной, тем более прекрасной, заслоняет спокойную, как многолетний счастливый брак, любовь к родному языку.
Песня действует мгноваенно, как внутривенная инъекция, литература – таблетка в цветной оболочке, которая растворяется в твоей крови, высвобождая действующее вещество постепенно; чтобы проникнуть в нас, слово должно преодолеть барьер нашей иронии, перед музыкой же мы беззащитны. Или дело в том, что ее вещество по составу близко к нашей крови?
Amiga, рerdonе si hoy me meto en tu vida.
Pero te estoy sentiendo tan perdida… 3232
Amiga, perdone si hoy me meto en tu vida, Pero te estoy sentiendo tan perdida…(исп.) – Подруга, прости, что сегодня я вмешиваюсь в твою жизнь, но я чувствую тебя такой потерянной…
[Закрыть]
Это была песня о любви и разлуке, ее исполняли два голоса – мужской и женский, Рейнальдо перевел для меня текст. Как волшебно звучали по-испански эти слова —“amigo”, “amiga”, с того времени мы с Реем иначе друг друга не называли. Кроме песен, были, конечно, и литературные ассоциации: Лорка, Маркес, Карпентьер, Лопе де Вега… “Объята Севилья и мраком, и сном”. Я примеряла на ничего не подозревающего Зайчика то одну, то другую романтическую маску. Вероятно, разговаривай мой возлюбленный на каком-нибудь языке пушту, ничего бы не случилось: я не заслушалась бы чудесными песнями сирен и разглядела бы ловушку, готовую захлопнуться у меня за спиной. «Восемь недель, – буркнула врач студенческой поликлиники. – На аборт или как?» Это было чудом: во мне, точно крохотный, весь в липком млечном соке бутон, спокойно спало дитя – какой из моих воображаемых Дон Жуанов, с плащом и шпагой, пришелся ему отцом? Нежность мгновенно выпустила свои цепкие побеги, оплела, словно плющ или повилика, мою свободу, от которой я без колебаний отказалась: командировки от молодежных редакций, ксерокопии Бродского и Мандельштама, мои собственные стихи – ими как раз заинтересовался столичный журнал – все было с радостью принесено в жертву. И в тот майский день, когда мы с Рейнальдо будем долго ехать на троллейбусе, а потом встанем в хвост страшной километровой очереди, которая будет заканчиваться на больничном крыльце; когда от шелеста слов «Гомель… Брагин…Хойники…» меня впервые начнет трясти и я инстинктивно закрою кофтой свой шестимесячный живот; когда через несколько часов – достоялись, наконец – врач поднесет дозиметр к моей щитовидке, а потом, покачав головой, сделает очередную, многотысячную за день запись в журнале, – я буду уже знать, что увезу своего зайчонка в сказочную страну, где пальмы похожи на танцующего Шиву и где никогда не бывает радиоактивных дождей.
Впрочем, выбора «ехать – не ехать» не осталось, об этом судьба таки позаботилась, отправив меня рожать в родной райцентр, где в роддоме зверствовал стафилококк. С температурой под сорок я купала и пеленала девочку, пока огромный гнойник в молочной железе не свалил меня на операционный стол. Носилки на полу в переполненном отделении, палата на двенадцать человек, смрад сукровицы и гноя, которые выцеживали из своих порезанных грудей (вот она, фольклорная кровь с молоком!) такие же, как я, бедные бабы; трижды хирург взрезал на моей левой один и тот же, не успевающий зажить шов. Господи, и как же много в моей порезанной грудке было молока! Оно все прибывало и прибывало, текло просто из раны, которую хирурги намеренно оставили открытой; я не успевала сцеживаться и искусала губы в кровь. Тем молоком можно было вспоить не одно дитя. Откуда оно бралось? Я почти не ела, не пила. Мой лечащий врач громко матерился на обходе. «На Кубе по законам Революции вас бы расстреляли», – заметил потом Рейнальдо этому хирургу, но мы были не на Кубе, а в моем Отечестве, где, несмотря на обязательные коньяки и палки колбас – их регулярно покупал на свою пенсию и поставлял лекарям мой дед, заменивший мне в жизни отца, – я три месяца провалялась в городской больнице, где беспрепятственно разлагался не загримированный труп бесплатной медицины.
Любимые дети не пишут стихов, потому что стихотворение есть крик: «Перевяжите мне рану!» Бинтов у нас в доме сроду не водилось. Предметом гордости моей матери было то, что она ни разу не брала больничного листа. «Все болезни – от лени! Болеет тот, кто не хочет работать!» – заявляла она, косясь на мою перевязанную грудь. Ей, уверенной в своем исключительном совершенстве, требовалось лелеять представление об идеальных детях, которые не поддаются хворям, не выходят замуж за нищих иностранцев и не рожают посреди учебного семестра. И если моя младшая сестра этой схеме более-менее соответствовала, то я из нее с треском выламывалась. «Вот у моей коллеги дочь за араба вышла, – мечтательно вздыхала мать, – так зять ей всю квартиру коврами выстлал!» О, она умела заставить меня чувствовать себя виноватой, даже если о сознательном проступке не могло быть и речи! «Из-за ваших болезней я не могу проглотить ни куска и плохо сплю!» – и тень собственной неискоренимой вины тянулась за мной по жизни, словно наскучивший поклонник. Скорбных учреждений вроде больниц она предусмотрительно избегала, за три месяца моего пребывания в хирургии ее визит туда случился лишь раз и длился ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы выложить из сумки бутылку молока и булку. Но зато когда речь шла об успехах – о моем школьном золоте и серебре на республиканских олимпиадах по родному языку и литературе, публикациях в городской газете, героически сданных экстерном экзаменах за четвертый курс, – об этих событиях широко информировались соседи и сослуживцы, с достоинством королевы-матери принимались поздравления; она, так сказать, срывала цветы той славы, которой я по природному, нутряному желанию спрятаться в нору (ту самую, из Кафки) всегда избегала. При этом ее нисколько не смущало, что победы мною одерживались вопреки отсутствию такой необходимой поддержки с ее стороны; пока я валялась в больнице с грудкой, которая никак не хотела заживать, заботы о Карине взяла на себя моя бабушка, мать отца, но в скором времени дед, который терпеливо дожидался в больничном коридоре моих молчаливых хирургов, свалился с инфарктом, и старики больше не могли присматривать за правнучкой, которая, кстати, создавала массу проблем: у нее оказался вывих тазобедренного сустава, и она сутки напролет кричала в своих распорках. Что касается Рейнальдо, он невозмутимо продолжал учебу в университете, пока на провинциальной сцене разыгрывался театр одного актера, точнее – актрисы, которая совмещала роли матери и отца, а также виртуальные фигуры бабушек и дедушек (так оно и останется потом – на всю жизнь); на столе росла гора конспектов, в ванной – гора пеленок; пришлось пойти работать, чтобы содержать семью (Зайчик, будучи гражданином социалистический страны, получал восемьдесят рэ стипендии и подработать не рвался); с устройством Карины в детский сад началась череда больничных листов, которая угрожала перерасти в лавину, – а единственная имеющаяся в наличии бабушка ровным, с оперными модуляциями голосом внушала мне по телефону, когда я в очередной раз сваливалась с нервным истощением: «Ешь орехи – это хорошо для сердца!» или «Делай морс из черной смородины – в ней много витамина С!». Я плохо помню, как оказалась в стеклянно-хромированном зале «Шереметьево-2», перед барьерной стойкой, за которую только что прошла, ковыляя, словно медвежонок, на своих кривоватых ножках, держась за руку Рея, моя дочушка, – пограничник приподнялся в своей будке, чтобы сличить фото в ее заграничном паспорте с оригиналом; два часа после отлета самолета на Гавану я бродила по аэропорту, присаживалась к столикам в кафе, заказывала себе что-то, не могла проглотить ни глотка, – “Are you need help?” – “No, thank you”3333
Аre you need help? – No, thank you (англ.) – Вам нужна помощь? – Нет, спасибо.
[Закрыть], – и только услышав через два дня в трубке ручейковый голосок Карины, позволив себе сердцем ощутить невероятное расстояние, что легло между нами и уже зная, что никогда не прощу себе этого, – впервые за два года стиснутых зубов и намотанных на кулак нервов заревела в голос, как баба.
Amigo, yo te agradesco por sufrir conmigo.
Intento ver me libre y no contigo… 3434
Amigo, yo te agradesco por sufrir conmigo. Intento ver me libre y no contigo…(исп.) – Друг, я благодарна тебе за то, что страдаешь со мной. Я пыталась увидеть себя свободной и не с тобой…
[Закрыть]
Она внимательно смотрит на меня темными бусинами. Кубинская Шушара. Ее усы шевелятся.
– Прочь! – я замахиваюсь на нее книгой, которую читала при свете керосиновой лампы, но она и ухом не ведет, как будто понимает, что с ногой, до колена замурованной в гипс, я не причиню ей вреда. Она сидит около сточного отверстия в полу, из которого вылезла, в полуметре от кроватки Карины.
– Пошла прочь! ¡Vete!
Намерение запустить в ночную гостью книгой быстро гаснет, – а вдруг она прыгнет прямо в кроватку? Кричать? Разбудить Фелипу? Но Фелипы, о Господи, нет дома, сегодня у нее ночное дежурство в CDR и она с винтовкой за плечами патрулирует наш квартал! Осторожно, опираясь на руки, пробую спуститься с кровати; мой «испанский сапожок» грохается на пол с глухим стуком, острая боль заставляет на мгновение потерять сознание. Когда я прихожу в себя – крысы уже нет.
Перелом ноги на полтора месяца избавил меня от хлебных очередей, которые были настоящим пеклом («Карина, девочка, клубок ниток – не папин мячик для бейсбола!»); норма – около двухсот граммов хлеба на душу, ближе к полудню около булочной на площади Марти, к которой приписаны наши тархеты, выстраивается человек триста; однажды я решила попытать счастья в магазине другого квартала, где очередь была вдвое меньше, – после двухчасового стояния яркая мулатка вернула мне тархету: «Вы приписаны не к этой булочной!»; машина, которая привозит серые ноздреватые, очень легкие (под корочкой больше пустоты, чем мякиша) батоны, одна на несколько булочных, и когда она отъезжает за очередной партией бесценного груза, очередь покорно ждет под палящим солнцем; иногда вместо хлеба выдают галеты – сухое невкусное печенье из серой муки – аж по пять штук на брата (две лицевые, восемь столбиков с накидом, поворачиваем работу на изнаночную сторону – сколько дадут за этот воротничок?) Не мне с моим sindromo climático3535
Sindromo climático (исп.) – климатический синдром.
[Закрыть], как именуют здешние врачи мои приступы головокружения, тягаться с местными компаньерами, которые время ожидания в очереди используют для того, чтобы завести шашни с проходящими мимо кабальеро или громко поведать товаркам, «как тот Педро мне вставил».
Я заметила: собравшись вместе, белорусские женщины говорят, как правило, о еде, а кубинки – о сексе. Эх, будь я примерной кубинской женой, не упустила бы случая с гордостью сообщить товаркам про то, как Рейнальдо проходил в госпитале медкомиссию перед армией: в огромной палате лежали вперемешку мужчины, женщины с грудными детьми, старики; койка мужа оказалась напротив молодой матери с младенцем, молодица то и дело вытаскивала грудь, при этом член у новобранца вставал по стойке смирно, как солдат революции по приказу Команданте. «Черт, каррахо, я не мог ничего поделать! Когда приходила медсестра, очень красивый мулатка, он снова вскакивал!» Мулатка в коротком халатике низко склонялась над соседней кроватью, где отмерял свои последние глотки кислорода парализованный старик, и все это вместе напоминало порнофильм, где по сюжету вот-вот начнется нескучная оргия. Да, такой рассказ – в интонации оригинала, с этим неподражаемым «он»: кубинский мужчина говорит о своем детородном органе в третьем лице и с суеверным трепетом! – принес бы мне десять очков в любой кубинской очереди.
Мне представляется, что кулинарное самоудовлетворение моих обделенных любовью соотечественниц (дома, во время больничной эпопеи, меня всегда приводило в сакральный ужас количество употребляемой ими еды) – просто вариант сублимации. Обжорством подсознательно замещается полноценный секс, которого многие из них лишены по причине того печального факта, что наши мужчины сублимируют свое либидо чаще всего через алкоголь. У кубинцев их сексуальность изливается натуральным, самой природой прорытым руслом; может быть, поэтому в них столько детской наивности и доверия к жизни (и ни одного пьяного на улицах, разве что в дни карнавала). Я никогда не сублимировала свой эрос через вишневый компот, а вот попробуй, даже имея полный комплект «любовных наслаждений», вместо хлеба есть бонеато (местный овощ вроде репы), как это советует мне свекор, потчуя мерзостным варевом в своем жилище, – вот тут, хочешь–не хочешь, а оценишь священнодействие белорусок над вредными маринадами да вареньями.
Меня удивляло, как при непосредственности кубинцев в сексуальной жизни – никаких там неврозов, порожденных культурой, – они не видят лживости тех форм, в которые втиснута их общественная жизнь, не понимают, что спариваются они, как животные в зоопарке, под бдительным оком сторожа. Или, может быть, всему виной цвет их глаз? Их карие лучше приспособлены к аномальному солнцу, чем мои зеленые; вероятно, они созданы природой так, что задерживают не только излишек солнечных лучей, но и образы того, что нежелательно видеть.
Впрочем, так устроены глаза у всех людей.
Вязание – неплохой заработок, вот только нитки по карточке: два мотка на душу в месяц. К тому же в местных магазинах, в полном соответствии с умопомрачительной альтернативой «социализм или смерть», наличествуют лишь два аскетических цвета: черный и белый. Есть, правда, специальный магазин (Canastilla), где могут покупать по особым карточкам только беременные – там найдешь и другие цвета. Я как-то заявилась в такое заведение на улице Энрамада и, натянув на лицо выражение туповатого высокомерия, которое наблюдала на лицах советских командировочных, тыча пальцем в мотки шерсти, на русском языке потребовала товар. Продавщицы изощрялись в пантомиме, изображая родовые потуги. Я недоуменно пожимала плечами. «Большой живот! Очень большой живот!» – орала мне прямо в ухо какая-то афрокубинка в шлепанцах, тыча пальцем в свое действительно громадное чрево, в котором наверняка вызревала двойня. Моя тупость была достойна удивления, но я до конца сыграла роль брухи – персонажа местных комиксов, иначе нашей семье пришлось бы голодать целую неделю. Наконец продавщица с каменным лицом отнесла на кассу два мотка ниток чудного бирюзового цвета. Кассирша улыбнулась мне так, будто разжевала стручок перца. Я спокойно извлекла из кошелька деньги, загребла товар и, поблагодарив, с преувеличенным достоинством удалилась. Эту сцену видели Ридельто и Рика – так и покатились со смеху.
…Теперь я знаю, как нужно писать домой: добавляя к каждому предложению немного иронии. Примерно так. Давайте, дети, послушаем сказку и посмеемся с Алеси Премудрой (а то ж! считала себя таковой, идиотка), что преет в гипсе при тридцати пяти по Цельсию в месяце октябре. Лежит, краса, и не может подняться, взять из холодильника стакан воды. А где же ее королевич? Известное дело: воюет с Кощеем Бессмертным, то бишь империализмом американским. Одно лишь счастье: навещают беднягу подруги – Лида, Ирина да Ольга, то хлеба кусочек, то сигарет принесут. Что же о вас, родные мои в Беларуси, правду об этом узнаете вы в свое время. Не надо, ох дети, не надо бросать в огонь лягушечью кожу раньше срока, потому как заканчивается это печально. Хотя куда уж, куда уж хуже…
Мой родной город сейчас с головой укрыт пурпурным плащом осени. Здесь деревья не сбрасывают листья: у них, как и у жителей здешних мест, перманентный праздник жизни и лета. И больше всего мне не хватает именно осенних деревьев, деревьев-паломников, что отправились поклониться святыням, – без листвы им легче и молиться, и плакать; не хватает озябшего, в гусиной коже звезд, неба над Березиной, сюрреалистической акварели бледно-лиловых сумерек и тишины, что зреет в стволах до весны, словно медленная кровь. Память с хитростью наемного убийцы всюду соорудила для меня ловушки, втянув в сговор невинные предметы, вот, к примеру, это платье, в нем я танцевала на выпускном балу с мальчиком и была немножко влюблена, и потом мы поцеловались с ним у подъезда; если я надену платье здесь, в нем умрет его душа, которую я вдохнула в эту вещь тем поцелуем, как некогда Господь вдохнул душу в меня. А собственно говоря, где она – моя душа? На острие иголки, иголка в яйце, яйцо в утке, утка в сундуке, сундук на дубе осеннем покачивается в тридевятом царстве. А где оно, то царство? Вот и вспоминай теперь, краса ненаглядная…
Что это ты, мать, вместо иронии в ностальгию бросилась, что ли? По своей стране почетных доноров? Кстати, твое нахождение здесь есть результат свободного выбора, не так ли?
А то ж. Все наши сегодняшние кресты – это вчерашние свободные выборы.
Ну а теперь «о практическом»: вообрази, сестричка, живем мы на те гроши, которые выручили от продажи нейлоновых лент, что дома по пятьдесят копеек за метр, да хозяйственных сеток по восемьдесят копеек (загнали по десять рэ, то бишь песо, мало, дурочка, привезла). Всего продали больше чем на двести песо – а кто надо мной смеялся за купленные в ГУМе шестьдесят метров ленты? Впрочем, я и сама смеялась над Рейнальдо, просто не могла вообразить, что эти ленточки станут почти единственным источником нашего существования здесь. Ох, надо было ерунды этой купить раз в двадцать больше. Ты спрашиваешь, устроился ли Рейнальдо на работу; да, он отслужил в армии и хотел в институт Солнечной Энергии (уж не знаю, что за разработки там ведутся, может, как научить кубинцев обходиться без пищи, потребляя энергию светила напрямую?), но туда его не взяли. Сейчас он уже около месяца работает в лаборатории атомной электростанции в провинции Ольгин; я с Кариной пока остаюсь в Сантьяго: не для того увозила ее из Беларуси, чтобы поселиться в двух шагах от ядерного реактора. К тому же мужу выделили только койку в общежитии и талоны на питание один раз в день в столовке его Чернобыля, которого, в случае чего, хватит на всю Кубу – так я ему и сказала. Поссорились, конечно. Но самое главное, что зарплата его – смешно сказать! – составляет сто девяносто песо. Прожить вчетвером (Фелипа никогда не работала) на такие деньги, разумеется, невозможно. Поэтому я озабочена поисками работы, ведь уже закончила школу языков для иностранцев и – поздравь меня! – получила диплом. С вязанием кончено: в магазинах для беременных меня уже знают. Так что ты, когда будешь писать ответ, положи между страницами один метр ленточки, конверт потом прогладь утюгом. Сейчас в моде здесь желтые и голубые. В другой раз можешь прислать кружева, что по тридцать копеек метр, их рвут из рук по восемь песо…
Рейнальдо с Фелипой подсчитали, что письмо с лентой придет как раз к Рождеству: «Вот мы и зажарим цыпленка на праздник!» Удивительные люди! Они продавали метр ленточки и радовались, что сегодня не лягут спать голодными. А завтра – завтра их не интересовало. Как быстро мой любимый согласился жить за счет СССР – в данном случае это означало за счет моей матери, зависеть от которой мне хотелось меньше всего. Поэтому упрямо ходила по конторам в поисках работы, чтобы везде услышать одно и то же: «Товарищ, для вас ничего нет». Наши встречи с мужем – а приезжал он теперь раз в месяц, Ольгин – неблизкий свет, билет того-сего стоит, – обычно заканчивались ссорами («Какая дикость – две отдельных очереди в магазине: для мужчин и для женщин»! – «Мужчины работают, их время надо беречь». – «Но твоя сестра тоже работает, чем она хуже мужчин?» – «Дело женщины не работать, а рождать солдат для Революции!» – ах, amigo, если бы ты только знал, что почти слово в слово повторяешь Ницше! – «На каком цинковом столе лежит ваша истина? Какая бирка привязана к ее окоченевшей ступне? Че Гевара, похоже, понял, что победа революции – пиррова, потому и отправился в Боливию!» – «Что можешь понимать в Революции ты, женщина, твое дело – рожать» и т.д., по кругу), – впрочем, не только наши: ко мне все чаще прибегала со слезами на глазах сама Лида Руцевич:
– Снова с Армандо неделю не разговариваем. Показала ему заметку в «Известиях», ну, ту, «Аресты в Гаване». Ты знаешь, что он сказал? «Правильно. Всех надо расстрелять». Как жить дальше, а?
Лида смотрит на меня так, будто я сейчас покажу ей выход – этакую триумфальную арку, которая не превратится в новую ловушку. Ее муж Армандо как-то подвозил меня в микрорайон с красивым названием Барко-де-Оро, что означает Золотой Корабль, там живет Ирина, с которой мы, несмотря на разницу в возрасте, подружились. Был сезон дождей, на автобусной остановке безнадежно стояла семья с маленькой девочкой, – Армандо довез их до самого дома: «Чтобы малышка не простудилась!» А тех, в Гаване, – расстрелять…
– Он думает, – всхлипывает Лидка, – что на восемьдесят песо, которые выдает мне каждый месяц, можно прожить! Он и не подозревает, что все продукты в его холодильнике – с советских судов. Он считает, дурак, что все на Кубе живут так, как мы! Эх, бляха-муха, пришло время устроить ему особый период: тархету в руки – и марш в магазин за мандадо! Будет ему тогда «социализм или смерть»…
Я представила себе Армандо Лопеса в той очереди за детской обувью (по тархете – две пары в год, и попробуй еще получи), из-за которой не спала минувшую ночь. С вечера толпа расположилась лагерем у магазина “La Habanera”, что означает «Гаванка». Женщины сидели просто на тротуаре, в два часа ночи была первая перекличка, в шесть утра – вторая, к открытию, как обычно, подоспели две полицейские машины, но стекло в витрине все равно высадили. Время от времени к нам в дом вносили потерявших сознание беременных. Сутки без сна, воды, еды, на солнцепеке – каким убежденным коммунистом надо быть для этого, компаньеро Лопес!
Пришло наконец долгожданное письмо от сестры. Конверт был вскрыт и грубо заклеен – разумеется, никаких лент в нем не оказалось. Так что Рождество мы встречали скромно: несколько зеленых апельсинов, рис, бутылка “Habana Club”. Рейнальдо озадаченно скреб макушку, а на меня напал истерический смех: как раз неделю назад у меня украли расческу, – расчески в Сантьяго не купить! – и передо мной стояла дилемма: не расчесываться год, до поездки в Беларусь, или обриться наголо, – а тебе, любимый, для полного комплекта – еще одна цитата из Ницше: «Только там, где заканчивается государство, начинается человек».
…Корень всех войн и революций – в различии цветных слайдов в проекторе сознания, потому что именно они – а не наоборот! – создают картинки на простыне экрана: для одного это триллер с ужасами, для другого – комедия про банановый рай, для третьего – античная трагедия рока, для четвертого – сентиментальное порно и т.д. Разница культур и индивидуального опыта уменьшают наши шансы на взаимопонимание. Но я все же хотела спасти нашу любовь, amigo mio, я училась прощать – даже когда ты тайком от меня отнес наши обручальные кольца в магазин свободной торговли, на двадцать шесть долларов завесили те узенькие ободки, как раз хватило тебе на вентилятор, ведь в том твоем Чернобыле, разумеется, без вентилятора не обойтись; даже когда ты показал мне на улице молодую кубинку, которая шла вульгарно-зазывной походкой, виляя бедрами: «Она ходит как королева! Не сравнить с тобой!»; даже когда твоя мать после очередного нашего с нею спора («Я хотела научиться у тебя коммунизму!» – «Не хватало мне еще быть наставницей идиотизма!») едва не бросилась на меня с кулаками, и только крик Карины: “¡Abuela! ¡Mama no se tocan!”3636
¡Abuela! ¡Mama no se tocan! (исп.) – Бабушка! Маму нельзя трогать!
[Закрыть] отрезвил ее, – я все еще надеялась на что-то, я искала способа обмануться, хотя все было ясно с самого начала.
Любовь – просто долька апельсина под ногами марширующей толпы.
Апельсиновое деревце растет просто посередине дома, в патио (что-то вроде внутреннего дворика).
– Как же это – без крыши над головой? А если псих какой залезет?!
– Успокойся, ты не в совке, – Ирина жарит на сковороде зеленоватые кофейные зерна. – Сейчас ужинать будем, да и заночуешь у меня – видишь, какой дождь.
Пол из кафельной плитки идет под уклон, и в доме сухо. Что за роскошь, Господи, после моего ласточкиного гнезда – спать под апельсиновым деревом! Под звездами!
– Преступности в нашем понимании, той дикости и бессмысленной жестокости извращенцев здесь нет, – продолжает хозяйка. – Воруют, конечно. Но гулять по Сантьяго можно хоть до утра абсолютно спокойно.
– Счастливая ты, Ирка. Дом у тебя большой, муж хороший…
– Ты считаешь? – усмехается Ирина.
История Ирины, рассказанная в патио под апельсиновым деревом
Мать от меня отказалась в минском роддоме, ну а отец в таких случаях обычно не находится. Выросла в интернате. Когда мне исполнилось двенадцать, меня изнасиловали четверо старших ребят. Руки моими же трусами связали, разжали зубы, влили в горло водки. Дирекция быстренько инцидент замяла, меня ж еще во всем и обвинили: мол, пьяная была, сама подставилась. С того дня у меня в горле как будто сжатая пружина засела – и при малейшем знаке внимания со стороны мужиков угрожала вырваться криком, слезами. Училась, как бешеная: это помогало забыться. Красивая была, но стоило кому-нибудь проявить интерес, как пружина приходила в движение: сердцебиение, холодный пот, внутренняя трясучка, словом, все классические признаки фобии, я этот диагноз потом в медицинской книжке вычитала. Однажды под Новый Год сильно простудилась, валялась с температурой в общаге. Мои соседки по комнате разъехались по домам, ну а мне ехать было некуда. Вдруг стук в двери. «Ойе, сеньорита, простите, паджалуста!» Альберто ошибся дверями. Судьба моя ошиблась дверями… Нет, его я не боялась: кубинцы, ты же знаешь, как дети, – добрые, наивные. «Ойе, сеньорите совсем плохо!» Убрал в комнате, приготовил ужин, елочку украшенную откуда-то приволок. Впервые в жизни кто-то позаботился обо мне, сделал для меня праздник! Болела я тогда долго, оказалась пневмония. Альберто бегал по аптекам, варил мне бульоны, а главное, не приставал: «Не это, Иричка, главное». Через два года мы поженились. На коленях стоял, молил поехать на его остров Свободы, ласковыми словами называл, каких в детстве слышать не довелось.
Сначала все было чудесно. Муж меня обожал, даже обругал одну местную красотку, что глаз на него положила. Тут, в Сантьяго, он поступил в университет: я настояла. Пять лет работала как проклятая, уже Димка родился, потом – Петька. Альберто только учился. Ну и выучился – на мою голову. Но еще до этого… Мы прожили в Сантьяго полгода, когда я спохватилась: мы с мужем нигде не бываем, кроме карнавалов и вечеринок. Неужели здесь нет никаких культурных учреждений? Есть, ответил тогда Альберто презрительно, и театр, и консерватория, и библиотеки, и музеи тоже есть, только ходят туда «одни пидорасы». «Я пойду в театр?! Я буду читать книги?! Ты что – хочешь, чтоб меня считали мариконом?!» Музыку истинному мачо предписывалось слушать также не всякую: в почете были латиноамериканские танцевальные ритмы, а Хулио Иглесиас, Роберто Карлос и даже Хуан Мануэль Серрат, по мнению мужа, предназначались для женщин и голубых. Только приехав в Сантьяго, я с ужасом осознала, что половину моего словарного запаса составляют непристойности. Все эти кохоне, ла пинга, куло, каррахо, что я за три года совместной жизни с Альберто усвоила, вызывали краску стыда у пожилых белых сеньор в изящнейших соломенных шляпках и с дореволюционными кружевными зонтиками от солнца, видела таких? Их в кинотеатре, книжном магазине еще можно встретить. Я купила учебник классического испанского. Впрочем, среди друзей Альберто не было таких, кто оценил бы мои усилия по самосовершенствованию.
Однажды муж прилюдно залепил мне пощечину за то, что я окликнула его в толпе и произнесла, по белорусской привычке, «а» в окончании имени. В испанском, ты знаешь, на «а» заканчиваются только женские имена. Он просто взбесился тогда. «Ты – бруха, идиотка! Думай, что говоришь, женщина! Кто эта грязная шлюха Aльберта, которую ты зовешь?! Покажи мне ее! Что подумают обо мне все вокруг – что я пахарито?! Хватит того, что в твоей стране, где все говорят так, словно рты у них набиты дерьмом, я терпел унижение, здесь будет по-другому! Я – самец, меня зовут Aль-бер-то, научись выговаривать это!!!» Потом, правда, просил прощения.
О том, что кубинский мачо крайне озабочен подтверждением своей мужественности, я узнала еще в Беларуси, когда Альберто рассказывал мне, как на пару с другом снимал девочек по субботам – для этого в Сантьяго, как ты понимаешь, достаточно выйти на улицу. Иногда в комплекте с красоткой попадалась уродливая подружка, но делать было нечего, приходилось спать с ней – иначе заработаешь славу пахарито. Правда, в следующий раз дурнушку получал друг. Или взять их школьные забавы: после церемонии возложения цветов к памятнику Хосе Марти собирались у кого-либо на квартире и устраивали групповушки. Я тогда думала – подростки, что с них взять… Ошибалась. После того, как пару лет прожила с Альберто на острове, мне начало казаться, что все мужчины, которые живут вопреки кодексу мачизма, – геи. Не веришь? Разве ты сама не видишь, что здесь любой обладатель хороших манер, который не кричит через всю улицу проходящей потаскушке «Как дела, куколка? Иди сюда!» и прилюдно не почесывает половые органы, приобретает славу пахарито? Дались им эти гомосексуалисты!
Выучила я таки Альберто – стал директором института Солнечной Энергии. Секретарши, лаборантки, научные сотрудницы… и все зовут на пляж, в дом свиданий. В Сантьяго есть целые кварталы таких домов, где любовникам на два-три часа выдают ключ от номера. Паспорт, как ты понимаешь, не спрашивают. А хоть бы и спросили: в паспорте кубинца не найдешь отметки о браке. Не веришь? Посмотри у своего. Может, и правы они, иначе некоторым здешним сеньорам пришлось бы несколько паспортов за жизнь сменить. Раньше, идя по улице с кубинкой, я удивлялась беззаботно брошенной фразе: «Вот в этом доме растет ребенок от моего мужа…» А теперь сама могу такой дом показать. Девице едва исполнилось шестнадцать, а ее уже называют “tortillera”. Знаешь, что такое тортилья? Зажаренная с обеих сторон яичница с кусочками мяса внутри. А если говорить о женщине, это любительница сразу с двумя мужиками развлекаться… Спрашиваешь, любит ли она Альберто? Ты меня удивляешь. Многие женщины здесь не понимают тех романтических чувств, которые портят кровь экзальтированным славянкам. Для них любовь прежде всего секс. Некоторые не постесняются при тебе клеиться к твоему мужу. И если мужчина отказывает, назавтра отвергнутая в очереди за продуктами расскажет об этом всему кварталу. Разборчивому будут кричать на улице: «Эй, пидорас!», какой-нибудь сосед обязательно посочувствует: «И давно это с тобой? Может, не поздно к доктору?» Да мой муж лучше горло себе перережет, чем вынесет такое. «Я не хочу изменять тебе, – говорит теперь Альберто, – но истинный кубинский мужчина не может, не покрыв себя позором, отказаться от секса с женщиной. Ты же не хочешь, чтобы в очереди тебе говорили в глаза, что твой муж – пернатое? Как-никак, мы живем на острове Свободы, хе-хе!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.