Текст книги "Путешествие Ханумана на Лолланд"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Да ну, брешешь! – махнул рукой Потапов. – Три килограмма не съешь!
– Запросто!
– Спорим!
– Давай!
Мы поспорили на двадцать крон; я тут же в уме совершил калькуляцию: двадцать крон – это две бутылки «Мастер Брю», которое было крепче питерской «девятки». Если пару крон сверху, то можно было две бутылки карамельного пива «Ганс Христиан Андерсен» купить. А это пиво даже покрепче молдавского портвейна было! Бутылку выпил – и на боковую. А проснулся – вторую всосал и опять спать. Двое суток спать можно. И никого не видеть! А это было самое главное. Убить двое суток. За это время они насобирают свое дерьмо и укатят на север недели на две. Какой праздник: лежать, ни с кем не разговаривать, никого не видеть. Можно даже было не есть ничего, можно было потерпеть; лишь бы никого не видеть.
Довольный я подкатывал к лагерю; довольный стал варить капустку; тут же поставили вторую кастрюльку. Все на кухне собрались, вся шайка-лейка, всем охота было посмотреть, как я буду брюссельскую капусту жрать. Я начал, быстро справился с первой пачкой, начал вторую. Потапов мне стакан воды поднес, а я подумал: «Ну-ну, ищи дурака, воду пить я не стану». Я же помню, как раз мой таллинский приятель Леха выиграл, когда они ели с одним мужиком метр сосисок на спор. Метр не вдоль, а поперек выложенных сосисок! Это не три килограмма капусты, даже не пять. И выиграл Леха тот спор только потому, что тот мужик, обжора, просто Гаргантюа, уже сантиметрах в десяти от победы, покуда Леха первые полметра осиливал, с дуру стакан воды пропустил, и вся его сосисочная сущность наружу и поперла, прямо на месте. Не-е-е-ет, я решил, что не стану пить! Стал наворачивать, а Потапов еще один котелок уже варил и мне тут же поднес, я начал его есть и тут же понял: пересолено!
– Пересолено! – объявил я. – Отказываюсь! Пересолил! Давай новый вари! Я сам сварю!
А Потапов закричал на меня:
– Какой вари! Это же пауза! Договаривались без перерыва!
– Такого условия не было, – взвыл я. – Пересоленную капусту жри сам! Я не стану!
– Двадцать крон! – вскричал Потапов. – Проиграл – гони деньги!
– Да пошел ты…
Я даже не стал договаривать – хлопнул кухонной дверью и ушел, завалился в постель на верхнюю полку, завернулся мумией в одеяло, погрузился в спячку с намерением не выходить из нее всю зиму, всю жизнь!
Часть вторая
1
В нашей комнате становилось все холодней и холодней. Мои ноги мерзли так, что я перестал снимать ботинки. Но эти ботинки были ужасны, гребаные польские ботинки; просто колоды какие-то; маленькие гробики для моих измученных ног. Эти ботинки не были сделаны в расчете на человеческие ноги вообще. Они были устройством для пыток. Они выжимали из меня остатки воли. Они не были обувью. Они ею казались. Они были всего только видимостью; они были задуманы как бы под обувь; их можно было поставить на продажу, их можно было примерить и даже купить, но носить их было нельзя. Да, эти ботинки были похожи на обувь, как те маленькие польские машины были похожи на транспорт, но ездить в них было тоже нельзя. Я тыщу раз просил Ханумана купить мне что-нибудь; я устал уже об этом говорить; каждый день я ему напоминал; более глухого человека я еще не встречал! Ему было просто плевать! Я мечтал о мокасинах из оленьей кожи; потом я просто говорил, что мне б хоть какую-нибудь, абы-кабы сшитую обувку; я ему говорил, что уже ходить не могу, даже в туалет, но он отвечал, что покупать обувь бессмысленно, тем более в этой стране, где всюду непролазная грязь.
– Хэ-ха-хо! – вскрикивал он, запрокинув назад голову. – Никакая обувь не поможет, такая грязь. Тем более мокасины, что ты! Вообще глупо покупать что-либо; проще украсть, а это ты можешь сделать только сам. Никто не может за тебя померить обувь. И потом, зачем тебе обувь? Ты же никуда не ходишь! Разве что в туалет. Но в туалет можно ходить и босиком. Из кемпа вообще можно не вылезать всю зиму. Можно вообще всю жизнь жить в кемпе и никуда не ходить. Или не всю жизнь, так несколько лет точно. И никто, ни один Интерпол в мире не будет знать, где ты!
Эта фраза меня парализовала. Я снова начал мучиться, задаваться лихорадочными вопросами: что ему могло быть известно про Интерпол? Почему он сказал Интерпол? Почему не ФБР? Почему не КГБ? Почему именно Интерпол? Мог ли он что-то знать? Или я болтаю во сне? Но если болтаю, то, надеюсь, по-русски болтаю, и он не мог бы понять. Или он все-таки знает русский? Умный малый знает все языки, приставлен следить за мной, выяснить, кто я такой, почему скрываюсь… А не работает ли он сам на Интерпол?
Мы были на мели и дрейфовали; но я знал, что у Ханумана оставались какие-то деньги, потому что он сказал, сказал, глядя в окно, глядя на то, как снимали менты с машины номера, и беспомощный Потапов разводил своими руками, будто показывая, что у него нет ничего, но номера сняли, потому что техосмотра у машины не было, страховки тоже, еще что-то заплачено не было тоже, так вот, глядя на это, Ханни сказал:
– Мы ничего не потеряли. Потапов – да! Он потерял машину. Но нам-то она была нужна, только чтобы крутиться самим! Теперь нам машина не нужна, и нам ее не жаль. Пусть забирают. Мы вернули наши деньги, которые вложили в эту рухлядь. Мы прожили три недели практически бесплатно, как будто бы не пили и не ели, словно лежали в анабиозе. Мы даже успели неплохо попить и попыхать и не потратили ни кроны из своих запасов, как будто не жили вовсе!
Я сквозь зубы заметил:
– Мы лазили по помойкам эти три недели, как черти, а так жить я не хочу! Лучше лежать под одеялом и голодать, как Ганди, нежели лазить по помойкам и убеждать себя в том, что мы жили так, как будто бы мы и не жили вообще. Это все самообман. Выдавание желаемого за действительное. Симуляция. Мы жили! Хануман, уверяю тебя, мы жили, и жили мы эти две недели отвратительной жизнью, мы лазили по помойкам, продавали дерьмо, жрали дерьмо, такого забыть нельзя!
Теперь Потапов ходил по людям и предлагал купить машину без номеров, которую у него могли в любой момент забрать за долг. Он нашел одного негра из Конго, которому дали позитив. Одному из чертовой дюжины. Всех прочих продолжали проверять; им еще предстояло доказать, что они из Конго. Этот доказал и теперь важничал; ждал, когда ему найдут коммуну и квартиру. Ходил и говорил: «Они должны мне квартиру подыскать… Они должны…» Он теперь на датчан даже на улице смотрел так, словно те ему должны квартиру и все остальное. Он готовился к человеческой жизни, и ему препятствовали, ему никак не могли подыскать квартирку. Он уже второй месяц ждал, когда заживет как человек. Как все азулянты, он повторял одно и то же: “Just like a normal human being”[38]38
Как нормальный человек (англ.).
[Закрыть]. Это была их любимая фраза; это их излюбленный рефрен, это их блюз, реггей и рэп. От них только это и можно было слышать, по десять раз на дню: наконец-то можно будет жить, “just like a normal human being”, наконец-то можно будет расслабиться, “just like a normal human being”… Бесконечное азулянтское нытье. Этот тоже вздыхал и строил планы; воображал свое будущее. В своем воображаемом будущем он, по-видимому, видел себя сидящим в машине. Можно только гадать, что может вариться в голове у негра, которого вот только-только обласкали благами соцобеспечения и статусом беженца. Денег он точно начал получать больше, потому как к нему стали приставать воры, предлагая купить такое, чего бы прежде ни за что даже показывать не стали. Он еще сказал, что открыл счет в банке, и деньги ему кладут на счет, и его больше не видели в очереди за пособием. Теперь он даже деньги получал, “just like a normal human being”. Неизвестно, что там он себе придумал, но он почему-то стал брать уроки вождения у Потапова. И тут хотел выгадать, видно. Знал, что ни один датчанин с ним так возиться не станет; тем более ни один другой негр не дал бы ему так насиловать коробку своей машины, даже если б он платил ему в десять раз больше, чем то, что он платил Михаилу.
Они ездили в лес, там они занимались вождением за каких-то двадцать пять крон в час; больше никакой, даже самый богатый в мире негр за такое не дал бы. Потапов все надеялся, что тот в конце концов пропитается любовью к машине и купит ее, но тот ее возненавидел и запорол практически окончательно: машина стала хандрить, сипеть и кашлять, глохнуть на каждом повороте.
Мы были на мели, мы дрейфовали, клянчили сигареты. Хануман делал какие-то импровизированные переводы писем из Директората и службы по делам об иностранцах для арабов и курдов. А потом те, кому он сделал переводы, просили его написать ответ на переведенные письма. Это облегчило его задачу. Он стал писать то, что ему вздумается. Иногда он приходил с распечатанным письмом из Директората и зачитывал мне, просто валясь на пол от хохота:
«…на Ваш странный запрос по поводу лишая советуем обратиться к медсестре. Красный Крест обеспечивает всем необходимым…»
За эти маленькие услуги он получал пиво и сигареты. Иногда он делал какие-то работы в Интернете, по ночам, в детском клубе. Какой-то длинноволосатоногий араб решил написать письмо Клинтону. Ханни взялся за это и написал недурное письмишко, в котором просил Билли посодействовать арабу. Араб объявил себя жертвой репрессий Хусейна, говорил, что мог бы помочь в кампании по разоблачению Хусейна, дескать, знал, где какие велись разработки бактериологического и атомного оружия, еще ребенком ползал по ущельям и пещерам, видел, где что хранилось, был пойман, подвергнут каким-то лабораторным опытам; вся семья была истреблена, он единственный уцелел. Ханни почесал подбородок и еще написал в постскриптуме, что араб отсосет получше, чем Моника; араб не понял содержания письма, купил Хануману бутылку пива; ответа не получил, чего и следовало ожидать.
Потом к нам переселился Дурачков. Он долго терпел скрягу-еврея, который вселился в комнату Степана; некоторое время они жили вместе. Еврей доставал его своей экономией и все время толковал об экологии, нарушении баланса в природе, о парниковом эффекте, Гринписе, глобальном потеплении и терактах в Израиле. Еврей приехал в Данию только с одной целью: выучить уникальный датский язык. Он уже выучил таким образом итальянский, немецкий, шведский, и вот, как он сказал, «настала очередь за датским». Он был приверженцем дурацкой гипотезы о том, что праотцом индоевропейской группы языков является язык скандинавов. Язык викингов. И не шведский, и не норвежский, а именно датский. Я подозревал, что в Швеции он толковал то же самое, что шведский является языком-праотцом, а в Норвегии был норвежский, а в Италии была совершенно другая гипотеза и т. д. и т. п. Он утверждал, что он профессор лингвистики, что он написал около трехсот работ! Каких именно, не объяснял. Однажды вскользь брякнул, что его всегда интересовала лингвистическая антропология и тезаурус, а также возникновение мифа. Особенно мифологическое время сновидений австралийских аборигенов. Произносилось все это так, будто он думал, что он произносил всем вполне очевидные вещи, которые не было необходимости растолковывать, которые имели общеизвестный и общедоступный смысл. Производил он впечатление очень серьезного, очень умного человека. Всегда солидно держался. Говорил с паузами, иногда даже практически по слогам, будто пытался ввести собеседника в транс. Но как был скареден, как был несравнимо жаден! Он пересчитывал даже крупу и муку в пачках! Брал пачку, открывал и ложкой пересыпал в отдельный пакет, считая, сколько ложек получается, а потом делил: энное количество ложек на каждый день, и все подсчитывал, на сколько хватит. Продержался он недолго, какие-то два месяца с хвостиком, и все его проживание у нас можно было бы запросто измерить количеством ложек крупы и муки. Уж сам-то он точно знал, сколько ложек муки он съел за свое пребывание в Дании.
Он носил нелепые галстуки, стираные раз триста, он носил жеваный пиджак в крупную клетку, он ходил в вельветовых брюках (однажды мелькнул в джинсах, но только однажды); у него было такое количество носков, что проще было сосчитать звезды на небе; он не сносил бы их за всю жизнь, потому что каждую пару донашивал до такого состояния, что больно было смотреть; он запасся на триста лет вперед!
Он приставал ко мне и Хануману, выпрашивал у нас презервативы, которыми была набита кожаная папка Ханумана. И Ханни уступил однажды, дал ему пригоршню. Он попросил еще. Ханни грубо отрезал:
– Зачем так много? Что ты будешь с ними делать?
– Это мое дело, – отрезал еврей.
– Тогда пошел к черту! – махнул на него Хануман.
Мы долго гадали, зачем ему было так много презервативов. Но потом само выяснилось. Как-то его видели блуждающим по пляжу у Тренда и в Греноо, где в кемпингах отдыхали немцы. Он подходил к ним и назойливо предлагал купить презервативы, он постоянно повторял: «Сейф-секс, джентльмены, сейф-секс!»[39]39
Безопасный секс (англ.).
[Закрыть]
Дурачков пережил эти мучения; он дождался, когда немецкие власти призвали еврея обратно, чтобы рассматривать его дело, которое было не рассмотрено до конца, потому что тот бежал в Швецию. Дело, вероятно, было пуковое. И безнадежное, конечно. Его наверняка отправили на родину; неизвестно, правда, на какую. Его национальность не вызывала сомнений, но родом он мог быть что из Одессы, что из Актюбинска.
Еврея забрали; после себя он не оставил ничего, совсем ничего. Более того, даже шарф Дурачкова пропал. Но это пустяки, главное, сам он исчез; Дурачков вздохнул с облегчением. Но ему не дали расслабиться и насладиться одиночеством, к нему сразу же подселили иранца. «Видимо, нас будут держать в напряжении», – сделал вывод Потапов. Иван убежал от иранца через день! Не выдержал, перебрался к нам.
Поставил нары над непальцем, взлез на них всеми своими конечностями, как мартышка, и затаился. Затих. Я даже не стал спрашивать, что там у него с иранцем вышло, так он затаился, так затих. Было как-то неловко его расспрашивать. Он лежал, и его ноги торчали из-под одеяла: длинные, голые, с длинными желтыми ногтями. Мне холодно было на них смотреть; мне было страшно вообразить, что я мог бы вытащить свои вот так же наружу далеко. У него были такие длинные желтые ноги, с прелостями и грибком между пальцами; у него была такая жесткая пятка. Но как бы ни были его ноги ужасны, как бы ни были они отвратительны, я просто боялся смотреть на свои. Я думал, может, они уже гниют? Я давно не проверял; я давно не заглядывал. Может, там возникли какие-то загноения? Потому что воняли они страшно. Спасало только окно и то, что я держал их под одеялом; сам боялся смотреть на них и решил, что не стану, пока не прижмет; да, пока петух в темя не клюнет; боялся, что увижу нечто ужасное. Показывать кому-то было вообще очень страшно; еще страшней, чем смотреть самому.
Дурачков много трепался, рассказывал о себе и Михаиле, говорил, что вот его сестре повезло с мужем, Михаил мужик что надо, мастер на все руки, все умеет, вообще все, просто клад, а не мужик! Он, дескать, даже не знал, чего Михаил не умел. Иногда он называл Михаила сэнсэем, иногда наставником, иногда мастером. Я старался его слушать внимательно, чтобы забыться и не думать о проклятых ногах.
Иван говорил, что был у Михаила в подмастерьях, когда тот занимался печами и каминами, они строили камины каким-то новым русским, собирали фирменные камины, камешек к камешку.
– Тут нужна голова, – говорил Ваня, – какой к какому пригнать, тут знать надо. Все ж разные, особым образом выточенные, мраморные и бог весть какие. Так просто не поймешь. Тут опыт нужен!
Платили хорошо, но не всегда бывала работа. Не каждый мог себе позволить такой камин, да еще и мастера заказать. Тем более такого мастера, как Михаил, что ты! Порой подолгу не бывало работы. Голодали даже. Тогда приходилось делать ремонты по заказу; иной раз просто за еду, ведь не станешь же брать с пенсионеров.
– Михаил человек благородный, – говорил Иван, – поклеит обои и денег со старушки не возьмет, но поест, если та что поставит.
Потом у них в Москве была своя мясная лавка, чуть ли не магазин…
Все это была ложь, конечно; я не верил ни единому слову этого лже-Ивана-царевича; он все придумывал, и вообще никаким Иваном он не был. Я же слышал, как Михаил зашипел на свою жену, когда та его Гаврилой назвала, и увел ее в комнату, где внушал ей, полагаю, дисциплину соблюдения конспирации битых полтора часа. С тех пор она вообще старалась на людях только молчать.
Может, у него и была мясная лавка, но никак не в Москве; может, и лавка, но где-нибудь в Кременчуге; или даже не лавка, а рубил где-нибудь мясо на рынке за гроши, вот и вся лавка.
Про себя он тоже рассказывал, но мало, гораздо меньше, нежели про своего старшего товарища, этого толстопузого бенефактора. Про Ивана нам по сути почти ничего не было известно. Или известно, но как-то туманно, расплывчато, и знание это было настолько недостоверное, что больше походило на выдумку. Известно было, что отец их бросил, когда ему было совсем ничего, пил да гулял, а однажды в такой загул ушел, что так и не нашелся. Жили они в разных городах – мать все время куда-то рвалась, что-то искала. Зачали его в Комсомольске (отец там отбывал), родили в Пионерске, о котором он помнил только ночи, надуваемые мехами суховея; бурю за окном, бившуюся в ставни; степь, гудевшую степь кругом; луну в мертвой тиши, желто-кровавый диск ее, в его воображении всегда сливавшийся с пятикопеечной монетой. Мать его была журналисткой на подхвате. Она писала статьи, но чаще либо просто перепечатывала чьи-то статьи, или фотографировала, а то и вовсе проявляла чей-то материал; самостоятельности ей не давали, подползти к цеху, где раздавались права на самостоятельность, ей как-то не удавалось. Ее держали только за то, что ей никогда не требовалось предоставлять аппаратуры или лаборатории, которой нигде никогда не было. Она сама все доставала и печатала свои и чужие фотографии. Еще она имела талант выдумывать шапки. Ох, она придумывала такие заголовки, что все только что и цокали от восхищения языками. Ее часто просили придумать заголовок к бездарной серой статье. Она прочитывала статью и недолго думая выстреливала название. Все только охали. Сама она настолько устала от того, что ее статьи не пропускают, что говорила: заголовок намного важнее, чем сама статья. Поэтому все статьи, написанные другими, к которым она придумала заголовок, были почти ее. Еще она считала, что все статьи советских газет и журналов были написаны одной рукой. Но даже если и так, можно было менять заголовки. Как бы часто похожи ни были, иной раз все же нет-нет, а хорошими бывают. Иван не помнил, чтоб она читала сами статьи, но был уверен, что по заголовкам она пробегала. Еще она говорила, что можно вообще не писать статьи целиком; больше не было нужды их сочинять; на все случаи советской жизни уже написано было шаблонов в избытке; можно было, чуть-чуть изменив имена и названия, придумав новый заголовок, пускать одну и ту же статью снова и снова в печать.
– Новые заголовки – это все, что современным советским журналистам нужно! – так говорила она.
Долго она не задерживалась нигде. Ей не сиделось на месте. Дольше всего они прожили в Ермаке, где Иван доучился до пятого класса. У него даже был там отчим, дядя Сема, инвалид. Вечно небритый, гундявый, с запашком спиртного. Он не гулял и не уходил далеко. Его всегда легко можно было найти. Возле пивной бочки с разливухой. У пологого склона к Иртышу. Где росли черемша и щавель, ржавели кузова старых машин, в которых Ваня с дружками играли в танкистов. Где иной пьяный, если разморило на солнце, мог уснуть на старом сиденье. И дядя Сема там тоже порой спал, выпростав единственную ногу и два костыля из пробитого окна. Дети иногда брали его костыли, просовывали в окна машин и играли с ними, как с пулеметами.
Дядя Сема пил так много пива, что его даже прозвали Селитером. Но все ему наливали. У него была банка, которую он держал всегда подле. И кому было не жаль, наливали. Со словами «герою-стахановцу наше уважение». Или просто «герою наше». Он не допивался ни допьяну, ни до чертиков, ни до белой горячки, он просто тихо шлялся на своих костылях, он даже свою пенсию умудрялся сохранить и с умом потратить на Иванушку или его мать. Жили они неплохо, тихо-мирно, но потом ей все это надоело. Как-то она познакомилась у них в местной газетенке с каким-то заезжим репортером, который не прочь был гульнуть, как все гастролеры, и с катушек съехала. А после того как тот уехал, она впала в печаль, выйдя из нее с воплем: «Ой, бля, мне этот ваш Ермак – вот такое ярмо на шее!»; собрала чемодан, схватила Иванушку – и на автобус.
Они объездили весь Союз. Она всюду все снимала! Она раскладывала по вечерам свои фотографии, как гадалка карты, и длинными тонкими пальцами перекладывала, рассматривала, и он, он тоже рядом с нею. Они часами просиживали за этим делом, они сидели, рассматривали фотки и болтали, даже голода не чувствуя. Они облазили все лесостепи и плоскогорья, он катался на всех видах транспорта: от дробного ослика по высохшим горным речкам, жмурясь на Казбек, до верблюда – к легендарным колодцам пустыни! Иван видел все! Он даже видел, как едят сырую рыбу, не потроша! О каждой республике у него сохранились свои особые впечатления, замершие на ее фотографиях. Впечатления сохранились, а фотографии нет. В Когалыме она спуталась с очередным гастролером; он работал на стройке, заезжая на два-три месяца, и на это время становился ей мужем, а ему – наказанием в виде отжиманий и прямого угла у стеночки, а потом уезжал, становясь тем же для кого-то где-то – неизвестно где. А она бесновалась и искала кого-то себе взамен, путаясь с новыми и новыми гастролерами и все больше и больше заливая свое горе самогоном. И это уже доходило до белой горячки. И она даже таблетки какие-то пила. И с какими-то странными личностями она что-то курила. Жили они у какого-то деда. А дед все больше и больше впадал в инфантильное помешательство. Сперва он все собирал бутылки, потом пакетики, потом бечевки, потом гвозди и осколки стекла, пробки и проволочки, все что угодно. Он так серьезно всем этим занимался, так подолгу наводил порядок в своем подвале и сарайке, так это все раскладывал по полочкам и коробочкам, что никто даже не заподозрил в нем сумасшедшего. Для всех он был обычным стариком, тяготеющим к бормотанию себе под нос, бережливости и идеальному порядку. Поэтому для всех был большой сюрприз, когда его прорвало. Однажды, когда надоело ему шляться, сел он у окна и стал смотреть, покачиваясь да напевая какую-то свою грустную песню. А потом стал плевать на головы прохожим, браниться-материться да кидать в окно все то, что насобирал. А потом вышел во двор, влез в песочницу и стал играть с детьми. Старухи давай его гнать, а он штаны, бесстыдник, снял и своим хозяйством стал потрясать! Тогда его и забрали. Мать спивалась. Иван пошел в армию, где ему пришло известие о том, что она отравилась. В армии он служил на Каспийском море, ползал водолазом по днищам кораблей, выскабливая их от наростов барнакля. В свободное время все курили травку или пили каннабисное молочко. Кое-кто ширялся. Слушали «новую волну», так называемый политрок, играли в карты и бухали… Вернулся он в Когалым, чтобы достраивать то, что никак не прекращало строиться. Там он и снюхался с Михаилом, который на те стройки за длинным рублем подался, как те гастролеры, с которыми когда-то мать его путалась, вот и он тоже влип, спутался, после этого все и началось… А что «все», собственно, так никогда он и не объяснил…
По утрам арабы ходили в туалет подмываться; за стеной кричал на Лизу Потапов; непалец уже не выбирался из постели, а только лениво на всякий случай спрашивал что-то у Ханумана, а тот ему даже не на словах, а каким-то хрюканьем отвечал что-то отрицательно. В открытое окно видно было голое поле; то падал мокрый снег, то шел дождь; так продолжалось, пока не сделали мувинг. Вселились сербы, и начались беспробудные пьянки.
Сербы были горазды пить и курить, у них первое время водилась шмаль; я незаметно для себя влился в эту феерическую жизнь и забылся. У меня появились приятели: парни из Краины, которые живописали ужасы военных дней. Один был любителем рока и говорил кусками из фильмов Тарантино; другой любил футбол и знал всю его историю от первого чемпионата мира до последнего (включая такую статистику, как кто на какой минуте забил гол). С третьим у нас были смешные взаимоотношения: он мог высунуться из окна и крикнуть меня, я мог высунуться и спросить, чего ему надо, он мог сказать: “Shit, man!” – я отвечал: “Such is life”, и он заключал: “Life is shit”[40]40
«Дерьмо, мужик!» – «Такова жизнь». – «Жизнь – дерьмо». (англ.)
[Закрыть].
Среди них был цыган Горан, он воровал так много, что про него ходили легенды, будто он выносил целыми магазинами. А пил он еще больше! Сколько бы он ни воровал, у него никогда не было денег достаточно, чтобы пить столько, сколько он хотел; так много он пил. И пить один он не мог, ему нужна была компания, ему нужен был праздник, шумный, с песнями и какими-нибудь мероприятиями. Поэтому он поил целую банду, водил за собой орду, вовлекал в балаган каждого, и меня в том числе. А мне что? Мне лишь бы раствориться в какой-нибудь суматохе, в каком-нибудь веселье, забыться. Я с удовольствием составлял им компанию; пил дешевый «Карлсберг», рыгал вместе с ними, состязаясь, кто громче, крутил самокрутки (кто быстрее), жевал-швырял чипсы в мойку на спор, плевал в нарисованную углем на стене мишень, горланил их сербские песни, и неплохо получалось… Когда Горан напивался в стельку, он кричал припадочно:
– Я – белградский цыган! Мне на все насрать! На ментов. В пичку матерь! НАТО, ООН, на американцев… Они нас бомбили, я видел это! Вот это я Клинтону во так понял… Кто такие эти американцы нас бомбить? Кто они такие? Я знаю, кто я такой: я – белградский цыган. Хочу – зарежу; хочу – украду; обману любого; ограблю банк, если надо; яйца у Клинтона отрежу, он не заметит. Мне что? Ништо! Я в картонном городе у нас в Белграде жил; в карцере три недели сидел. Мне все ништо! Я – никто, понял, никто я! Цыган, и все. А они кто? Кто они такие нас бомбить? Я-то, понятно, я – цыган; я в картонной коробке жил. Ни еды, ни тепла, ни крыши над головой. Украл – тюрьма. Хотя бы крыша да хавка есть. Другой раз лучше не попадайся, другой раз сажать не станут, а до смерти забьют. Им насрать. Цыган – кто? Никто. Забил, как пса, и в канаву бросил, из канавы вылез, в канаву бросили помирать. Судьба цыганская. Свободный, как ветер, потому и прав нет. Поэтому сюда и приехал, в Данию. Пусть дадут и права человека, и документы, и дом. А то дома нет. Да и не нужен! Насрать! Водительские права мне дай! Перми де кондюир! Разумешь? Мне машина мой дом! Сел и поехал… Украду бензин, дорогу найду. Да так поеду, что и водка, и песня, и гулянка, и веселье будет! И всем хорошо будет, понял, a!..
Началось все с того, что Горан пришел к нам смотреть видео. У нас был все тот же требовательный к температуре окружающей среды старый телевизор неимоверных размеров, тяжелый, деревянный, местами лак на корпусе облупился, кинескоп вовсю шалил, и цвета были странноватые, ненормальные. Но несмотря на некоторую размытость и удлиненность черепов на экране, цыган все равно к нам ходил; несмотря на то что видик у нас тоже был старый и иногда жевал пленку, он ходил. И ходил он к нам потому, что экран у телевизора был – как он сказал – 78 см. Я не знал, правда ли это, может и 78; мне было все равно. Смешно было то, что ему нужен был такой большой экран, чтобы смотреть, как Чиччолина – всемирно известная порнозвезда – совокупляется с псом; он хотел рассмотреть все в деталях; он хотел удостовериться, что все натурально, что нет никакого подлога, никакого розыгрыша или монтажа, что все, что надо, входит туда, куда надо. И он сидел в метре от телеэкрана и смотрел во все глаза на то, как это происходит у нее с псом, и кричал: «В пичку матерь кер! С кером Чиччолина!» – хлопал по коленям и чесался в паху. Потел он при этом так сильно, что я забывал про свои вонючие ноги.
Он был уродлив, маленький, пузатенький, весь черный, длинноволосый, с серьгой в ухе, а мочка уха оттянута и на ней татуировка, маленькая звездочка; нос у него был длинный, как у стервятника; глаза были хищные, алчные, похотливые. Пива он выпивал так много, что даже смотреть было тошно, начинало мутить, потому что пил он самое дешевое пиво. Там были какие-то уценки, о которых все знал Потапов, был «Карлсберг» по смешной цене за ящик, по-видимому, несвежий, но им же все равно было, все равно, что в себя вливать, какого качества топливо (если человек по классу не «мерседес», то и на дерьме поездит).
Так вот, Потапов купил несколько ящиков этого пива. Воспользовавшись тем, что в билдинге у него под носом постоянно шла пьянка, стал продавать его по ночам. По ночам, когда внезапно топливо кончалось и надо бы залить еще, чтобы бурлеск продолжался, но нигде купить было нельзя, ведь ночь стояла на дворе, и последний киоск закрылся уже пару часов тому, а хотелось продолжать, – тут же появлялся Потапов со своим пивом. Как же он отбрехивался, говорил, что себе купил и не собирался никому продавать, потому что себе купил-то. Но его уговаривали продать, и он недолго думая уступал и продавал в три раза дороже, сукин сын! А потом еще и бутылки требовал обратно, чтобы сдавать. И сдавал, чтобы снова купить!
Так продолжалось недолго, потому что Горан и прочие взбунтовались. Особенно возмущался Самсон, маленький эфиоп, которого прозвали Тупаком. Они все быстро задолжали предприимчивому Потапову; все ходили к нему по ночам и клянчили еще пару бутылочек, бразер. Начали хитрить: самого Потапова угощать. А этот дурак пил, да еще и бутылки требовал обратно. Идиот! Деньги за все, ими выпитое, у ужратых мужиков, у пьяного цыгана деньги требовать стал! Ну не кретин ли? Стал еще цифры накручивать, присовокупляя все то, что сам выпил, ай-ай-ай! И тогда эти бутылки полетели в него самого. Он спрятался у себя, и пьянка переросла в погром. В итоге разнесли в кухне все стекла, вышибли входную дверь, побили все лампы. Потапов на следующее утро первым побежал в офис стаффам жаловаться на Горана и эфиопа. Мол, они его семье спать не дают; разнесли кухню; все ночи напролет пьянствуют и поют “Killing me softly”…
Потапов и Горан враждовали три дня, волком смотрели друг на друга, но в целом ничего не изменилось. Горан по-прежнему продолжал воровать и пить. Теперь он сам загодя покупал это дешевое пиво ящиками; их вносили втроем, вчетвером, с шумом, с уханьем ставили на стол, зажигали сигареты, рвали со смачным шелестом пакетики с чипсами, бутылку о бутылку открывали так, что пробки летели в разбитые окна, и пили, пели и пили, пили и пели: “Killing me softly”…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.