Текст книги "Путешествие Ханумана на Лолланд"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
6
Мы кое-как держались на тех деньгах, что давали Ивану; мы с Хануманом прозябали, не делали ничего ни для мистера Скоу, ни для пользы коммуны, ни даже для себя. Иван долбил стену, потом что-то где-то ковырял; я как бы писал книгу – то есть поддерживал миф в голове старика о том, что якобы пишу книгу, имеющую отношение к мировому владычеству и прочей фигне, – а Хануман впал в летаргический сон.
Расставшись со своим сериалом и почувствовав себя пустым, истощенным и чудовищно одиноким, Хануман впал в такую глубокую депрессию, какой, наверное, даже у меня никогда не случалось. Глядя на Ханумана тогда, я чувствовал, что вот ему так плохо, что мне по сравнению с ним просто легко, и я иногда даже брался покурить травы с Клаусом.
Но это продлилось недолго, потому что депрессия Ханумана продолжала нарастать, он просто сходил с ума от головных болей, его они доводили до отупения, он мог часами стонать, а когда ему приносили чай, его любимый, с медом и листиками кориандра и еще какой-то травки, он корчил такую физиономию, будто ему предлагали кумыс! Хотя, может, кумысу бы он и испил…
Шли бесконечные дожди; в замке было темно и страшно, сыро и зябко. Иван топил печь, но она грела первые три часа и только в радиусе трех метров от себя, а потом угли быстро гасли и не давали тепла вообще – печь была ни на что не годная. Иван ходил по комнатам и выбирал в обломках всяких печей части, из которых можно было бы собрать одну достойную печь. Он пропадал целыми днями. Мы его почти не видели. Тем более – результата. Ничего не менялось. Печь не топилась. Мне казалось, что Иван нас водит за нос, только говорит, что он там где-то что-то делает, ищет, а сам сидит в каком-нибудь чуланчике и мастурбирует сутки напролет. Хануман уже месяц не выходил из комнаты; я забыл, когда он последний раз с нами говорил, и казалось, что он говорил не больше двух-трех слов в сутки. Он просто лежал под одеялом и стучал зубами, отстукивал ногой мотив своей песенки, стонал, когда начиналась мигрень; а дождь лил и лил, нескончаемо…
Вскоре Иван перестал работать и куда-либо ходить. Он так часто перекуривал с Иоакимом и Фредди травкой, что стал недееспособным. Он слег. Зарылся в одеяло с головой и не показывался. Я больше не мог находиться в этой комнатке, это было слишком похоже на палату в дурке; я бежал оттуда, решил заменить Ивана; стучал молотком, долбил стену. Мне было обещано пятьдесят крон в час. Я должен был выдолбить какую-то дыру, сквозь которую планировалось (не знаю кем, может, и никем) протянуть какую-то трубу, споры о приобретении которой на заседании коммуны даже еще и не вспыхнули, – куда, зачем, откуда предполагалось тянуть трубу, мне не объясняли, да и плевать я хотел! Вставал пораньше и начинал долбить. Очень скоро вошел в ритм, просто вставал, долбил, пил чай, курил и снова долбил. И в жизни все стало как-то проще.
Хануман еще сильнее закис, а потом совершенно выключился, внутри него что-то остановилось, и он перестал говорить, напевать, а потом и есть перестал. Он больше ни на что не реагировал. Никого не видел. Ни меня, ни Ивана… Даже летучие мыши, которые частенько залетали в нашу комнату, даже они не тревожили Ханумана… Иногда мне казалось, что он ухмылялся, но, приглядевшись, я понимал, что это тени шевелились на его лице, просто тени… К нам приходили ребята, садились возле его койки, курили, говорили, – он и их не замечал; мистер Клаус жег возле Ханумана магические куренья, от которых мы все поплыли, а Ханни так и лежал, стеклянным взглядом полируя потолок…
Клаус считал, что Ханни просто болеет, что это пройдет. Клаус говорил, что он тоже вот так же валялся месяцами, после того как его жена ушла к одному ублюдку. Сперва Клаус его дом изрубил, потом он его спалил, потом повалял в грязи ублюдка, потом развод дал суке, потом обкурился, стал курить, и курил, и лежал, а Джошуа или Фредди с Иоакимом ему еду носили, покупали, готовили, ну и тоже курили, они даже переселились к нему, не оставляли его одного, все гиги отменили, все время подле него дежурили, а он в отключке был, курил, ел автоматически, сам с собой говорил да в потолок смотрел, но, честно говоря, на самом деле он совершенно не помнил: ни как время прошло в той депрессии, ни что он делал. Он курил; это все, что он помнил. А что ел, что говорил, этого не помнил совсем. Патриция и Жаннин тоже заглядывали к Клаусу в те трудные дни, делали ему массаж; без какого-либо подтекста, просто массаж, и убирали в доме, кормили собаку; но чтобы он говорил, нет, они все говорили, что он ни слова не сказал никому в несколько месяцев, себе под нос – да, он что-то усердно и насмешливо бормотал, никто не мог понять, что, а так; он просто курил, глазел на всё пустыми стеклянными глазами и всё… «Они думали, что потеряют меня, думали, что я вздернусь, но я не вздернулся, отошел… и Хануман отойдет», – говорил Клаус с теплотой, клал руку на одеяло, похлопывал его по плечу, поправлял одеяло и добавлял: – Конечно, отойдет, поправится, я уверен».
То же самое сказал мистер Ли, он вплыл в нашу комнату вслед за какой-то редкостной бабочкой, за которой он охотился третий день, с сачком, в своей мантии; он постоял возле постели, выслушал мой отчет, то есть краткий обзор жизни Ханумана, его эротические сны, увлечение фотографией, первый опыт с женщиной много старше его в потемках его маленькой лаборатории при редких вспышках красной лампы, потом похождения по горным гималайским деревушкам, где ему подносили лепешки с семенами каннабиса танцующие в ярких платьях феи с вплетенными в волосы лилиями, из которых выпархивали колибри и бабочки, о его путешествии в Новую Зеландию, где он танцевал с аборигенами, превращаясь в разноцветный фонтан, оттуда – на остров Крит через остров Бали, где во мраке он забрел на поле петард и фейерверков в какой-то карнавал и, когда все это рвануло и он вышел цел и невредим, его приняли за Нового Аватара; я рассказал о его жизни на Кипре и Капри, о его женах в Бухаресте, Праге, Риге, Го под Стокгольмом, обо всем том, что приключалось с нами в Дании, от Фредериксхавна до Копена и от Копена до Фарсетрупа, вверх до Ольборга и вниз до Лангеланда, в Свенборге, Силькеборге и, наконец, Хускего… Мистер Ли внимательно слушал, оставаясь при этом невозмутимым, неподвижно застывшим в одной позе: правая рука с сачком была поднята вверх, длинный рукав халата, похожего на мантию, свисал до локтя с бородавкой, вес тела был перенесен на правую полусогнутую ногу, левая нога была в воздухе – Меркурий да и только! Он выслушал меня и сказал:
– Это всего лишь мезолимбическая система дает сбой. Пациент употреблял наркотические вещества в избытке. А также был подвержен игре в казино и с судьбой. Авантюризм, азарт, риск, увлечение деланием денег из ничего, а также искусство тратить еще больше, – все это привело к истощению психических сил. Ему нужен покой, чай, травка. Это не психоз, не кома. Это всего лишь nucleus accumbens[73]73
Скопление нейронов во внешней части головного мозга (лат.).
[Закрыть]. Вот и всё.
Хануман спал сутки напролет, иногда ел, иногда курил или просто лежал и смотрел в стену или потолок, подергивая ножкой под одеялом… Надежды, что он придет в себя, у меня и Ивана оставалось меньше и меньше…
И все-таки он пришел в себя. Вот как это было.
Я продолбал достаточно, чтобы неплохо оттянуться; я заслужил это; честно или нечестно, но я сделал свою работу; нигде не оговаривалось, сколько и как долго я должен долбить или перекуривать. Одним словом, мистер мне заплатил часть, большую часть забрал за ренту и еду (за всех нас, и за Ханни-Манни). Я пришел с деньжатами, потряс ими и сказал, что намерен оторваться.
– Мужик, ты как? – говорил я ему без особой надежды на ответ; я одевался и говорил, мы давно привыкли к тому, что говорили с ним и не получали никакого ответа, это стало привычкой; вот и в этот раз я говорил в его сторону слова так, словно предполагалось, что он ответит.
– Эй, – говорил я, – Ивана с собой не берем: только ты и я, как раньше; как в старые добрые времена, а? Можем ширнуться, если тебя не воротит от героина. Можем посидеть в кофе-шопе, покурить, попить, посмотреть на публику… Там можно сыграть партию в шахматы, нарды, бакгаммон, а? А хочешь, пойдем в ресторан? В индийский? Снимем блядей, наконец! Что хочешь? Я тридцать дней долбил стену по десять часов в сутки, у нас денег куры не клюют, пошли оторвемся! Да не молчи ты, наконец! Ответь, сукин ты сын!!!
Он посмотрел на меня; взгляд его прояснился. Он очнулся, встал, помылся в душе, сбрил бороду, повыдергивал волоски из носа, причесался, почистил зубы, достал из своего чемодана новую рубашку, коричневую с искрой, надел легкую весеннюю куртку, поправил золотой браслет на запястье, наложил крем на лицо, желе – на волосы, повернул кольцо аквамарином вверх, щелкнул каблуками своих кэмелов и пошел за мной…
До города нас подбросили Патриция и Жаннин. Они смотрели на Ханумана с изумлением, они просто не понимали, откуда он взялся. Они спросили, не гость ли он; но он сказал, что уже три месяца проживает в замке, что он официально прописан в нем, за него заплатили арендную плату, он совершенно легальный житель Хускего! Тогда они спросили, в какой из комнат он проживает. Он сказал, что не знает, он был в состоянии глубокой медитации, из которой вышел пару часов назад, и ему требовалось теперь посетить места силы, чтобы пополнить резервуары энергии; он так много ее растерял, странствуя в мирах иных; теперь он не мог даже говорить; ему требовалось некоторое время, чтобы прийти в себя.
Оденсе был застеклен лужами; солнце билось о землю, пытаясь прорваться, но разбивалось о лужи, частями отражаясь в них. В кофе-шопе мы покурили; Ханни глазел на всех, все больше наливаясь иронией, ухмылка его становилась все более загадочной, он чем-то был похож на большую рыбу, которая сама высунулась из воды, как бы раздумывая: а может, и мне тоже податься в двуногие? Затем разыгрался аппетит. По пути в ресторан Хануман говорил о каких-то видениях, которые его посетили, пока он был в анабиозе. Он говорил, что теперь он набрался достаточно мудрости и сил, чтобы возобновить работу… «Хэ-ха-хо!» – восклицал он. Теперь он даст всем прикурить и просраться! Он такое придумал! Такое! Он уже собирался мне сказать, что за дело он задумал, он уже открыл рот, чтобы выговорить какое-то заветное слово, но так было суждено, чтобы он его не сказал, чтобы вылетела из открытого рта брань вместо заветного слова, вместо откровения от Ханумана вылетело проклятье! Так я и не узнал, и никогда теперь не узнаю, что за видения посетили Ханумана… И все из-за проклятого индийского ресторана. Потому что когда мы подошли настолько близко, что Хануман сквозь свои очки смог разглядеть, что там написано было на стекле и дверях ресторана, он вместо откровений сказал: “Fuck me in the mouth!”; и глаза его остекленели, наливаясь яростью. На стекле ресторанной витрины было написано: «Чапатилла-ресторан»! Тут же у входа стоял в бордовом тюрбане с брошью в тугой складке ткани какой-то напыщенный индюк-индус с длинными усами. Складывая перед собой торжественно ладони и кланяясь, он приглашал всех зайти и отведать индийской кухни; он лоснился, блестел шелками, переливался, давая чайный отлив щеками; он блистал зубами слоновой кости. На него-то и набросился с кулаками Хануман. Ханни кричал: “Bloody bastard! Tell me you motherfucker who’s running this godforsaken place?! Tell me who’s that son of a bitch sucking my blood gaining my profit?! Who’s that thief that stole my idea?! Show me to him! Show me that bloody bastard!”[74]74
Чертов ублюдок! Скажи мне, ублюдок, кто заведует этим Богом проклятым местом! Скажи мне, кто этот кровосос, который наживается на мне! Кто тот вор, кто украл мою идею? Отведи меня к нему! Покажи мне этого негодяя! (англ.)
[Закрыть] Выбежали индусы, все затараторили, как сороки, захлопали мантиями вокруг нас, пришлепывая сандалиями. Вынес набитый бурдюк своего пуза сам хозяин. Дунул в трубу своего сального рта. Все притихли. Стали спрашивать Ханумана, в чем, собственно, дело. Хануман тараторил еще живей. Рвался на стекла ресторана, как Матросов на амбразуру. Я ничего не понимал. Я боялся, что сейчас все схватятся за мобильники, сами работники или прохожий какой-нибудь на всякий случай наберет… Один из индусов, самый маленький и самый щуплый, стал расспрашивать меня, приняв меня за датчанина. Полагаю, если б не присутствие белого, то есть меня, и если б меня не приняли за датчанина, что случилось единственный раз в моей жизни, Ханумана бы тут же скрутили, и неизвестно, чем все это закончилось бы, да и не важно чем; в любом случае, как ни крути, а кончилось все плохо, просто хуже не бывает! Так вот, когда я разжевал им кое-что по-датски, который они кое-как проглотили, но все же повторить попросили все по-английски во избежание непонимания, так вот, когда я им гладко объяснил, что Ханни взбеленился из-за чапатиллы, которой приписывал свое изобретение, когда до них дошло, что Ханни считал, что его идею украли (в это им было настолько трудно поверить, что они даже усомнились, что поняли его хинди!), ему (и мне) сказали, что он лунатик! Маньяк! Шизофреник! Потому что ресторан с этим названием и этим меню функционировал уже больше десяти лет! И в меню была не только чапатилла, оригинально вылепленная впервые каким-то афганцем индийского происхождения в 1987 году в Берлине, где тот афганец катается в масле, шелках, коврах и горя не знает, но, кроме того, там были и такие подобные изобретения, как чапатилетта, чапатимама, чапатипулька и прочие, и прочие чапати…
Ханни был подавлен; я тут же вспомнил, что идею подкинули ему братья, и лицо Йоакима всплыло у меня перед глазами, насмешливое, игривое… Я понял, что он одурачил Ханумана…
Мне никогда не было так обидно за моего друга, ни за одного моего друга! Я никогда ни к кому не испытывал такого чувства жалости, как тогда к нему… Когда его как-то успокоили и вежливо, чтобы загладить ссору и выказать свою цивилизованность и некую терпимость к предполагаемой болезни умственного характера, которую тут же все заподозрили в Хануманьяке, его пригласили войти в ресторан бесплатно попробовать чапатиллу! При этом ему показали сертификаты, ему сказали приятного аппетита, ему показали прочие фотографии десятилетней давности, первую чапатиллу ресторана под стеклом, как устрицу в колбе… Он нервно извинялся перед всеми, много извинялся, выглядел потерянным, расстроенным, ребенком, которого пристыдили… и когда ел чапатиллу, слезы катились у него по лицу, он ел и все говорил, что давно не ел настоящие индийские свежие чили… аж прослезился… «Ваши чили – самые лучшие в Дании! – кричал он. – Да, да! Самые лучшие в Дании! Они оставили слезы у меня на глазах!!!»
Мы, конечно, расплатились с ними; он приказал мне дать сто крон за моральный ущерб, но я дал только двадцать, одной монетой, парню на улице.
Ханни шел вперед, выкатив грудь, оттопырив подтяжку, выпятив локоть левой руки, что запястьем покоилась в кармане его брюк; он бравым широким шагом шел, никого не замечая, но он шел навстречу своему поражению, да, потому что Хануман пал!
Но это не было дно, еще не совсем дно… Он продолжал падать, погружаясь в ил и известняк, окутываясь облаком донной мути; с того момента он только падал, проваливаясь глубже и глубже, теряя лицо, дух, надежду, становясь потерянным человеком, превращаясь из авантюриста в беженца, а потом просто в клошара…
После нашей гулянки в Оденсе он принял окончательное решение сдаться в Красный Крест с легендой, что он якобы Хануман Пардеси, уроженец пакистанской части Пенджаба, вырос там-то и там-то, учился и так далее, принял веру – стал свидетелем Иеговы; с таким кейсом он покинул Хускего, оставив меня. Я был в шоке! Я был в шоке, когда увидел, как он садится в машину свидетелей, которые к нам часто заезжали со своими журнальчиками, которыми даже печь топить было нельзя, так они плохо горели. Он снюхался с ними, сказал, что давно верит во всю эту муть, съездил раз на их слет, а потом прыгнул в машину и укатил, с улыбочкой, помахав мне на прощанье своей птичьей рукой… Я был в шоке. Я несколько дней не мог в себя прийти. В моей жизни не стало Ханумана! Я остался один…
7
Спустя некоторое время я поехал в Фарсетруп повидаться с Хануманом, который прислал мне ужасное письмо, которое мог написать только безумец. Он писал, что у него начал расти хвост! Прямо из ануса! Это жутко усложнило его жизнь. Столько возникло новых трудностей, связанных с отправлением нужды! Просто кошмар! Из его письма следовало, что хвост уже размером с мизинец, тоненький, хрящеватый, розовенький и очень чувствительный.
«Ты представляешь, Юдж! Что мне делать? Как я буду смотреть в глаза людям? Я заперся и никуда не вылезаю! Я скоро стану настоящей обезьяной, потому что у меня к тому же обильно увеличился волосяной покров! Деформировались кисти! Стал пологим лоб. Смотри, какой у меня стал ужасный почерк! (Почерк и правда был просто ужасный, просто дико ужасный почерк, который затем прервался совсем, встав на рельсы печатной машинки Непалино.) Какая-то злая мутация. Понятия не имею. Никакого объяснения не нахожу, как это произошло? Как такое могло со мной приключиться?! Что могло быть толчком? Может, наркотики? У тебя там как? Нет ничего такого? Никогда не слыхал, чтоб у нас в семье было что-то подобное! Я в ужасе. С каждым днем метаморфоза прогрессирует. Ухудшается артикуляция и работа мозга. Сам видишь, как я ужасно излагаю мысль. Если б ты видел, во что я превратился. Я скоро перестану говорить совсем! О, Юдж, это какое-то наказание! Боги смеются надо мной… Спаси же меня, Юдж!»
Я пришел в ужас от такого письма. Поехал немедленно. Я нашел его все там же, у Непалино. Он лежал в постели. Возле постели на полу стояла пепельница, полная окурков, и кружка чая. Никаких признаков мутации. Подавлен, растерян. Выглядел ужасно. Стал как-то сероват с лица. Глаза его запали. Они были раздражены. Рот его был открыт. В лице тупость. Мне стало не по себе, но он меня тут же успокоил. Подмигнул и сказал, что письмо написал намеренно такое идиотское, в надежде, что его перехватят, прочтут и придут к заключению, что он действительно сошел с ума, окончательно, и дадут ему позитив. Но этого не случилось. Никому не было дела до того, кому и куда он писал. Его письма не перехватывали, а те, что он получал, даже не вскрывали. Он был разочарован: его права не нарушались никак! Он не мог апеллировать в Европейский суд, в Страсбург. Ему не в чем было упрекнуть проклятых датчан. По отношению к Хануману они вели себя безукоризненно. Настолько им было наплевать на него. Настолько они были уверены в том, что его скоро депортируют, что даже не было надобности в том, чтобы давить на него. Все были полностью уверены, что он здоров и скоро будет отправлен домой. Настолько во всех была сильна вера в его скорейшую депортацию, что на Ханумана не оказывалось вообще никакого давления. Давления не было никакого. Не было нужды на него оказывать давление. Зачем оказывать давление на человека, который уже давно морально раздавлен? Зачем давить на индуса, если индус в своем самоуничижении дошел до того, что потерял достоинство настолько, что назвался пакистанцем? Зачем на такого давить? Он уже в доску плоский! Он гладкий, как асфальт немецкого автобана! По нему можно ездить! Его можно запечатать в конверт и отправить в Индию обратно письмом! Настолько он раздавлен! Все просто ждали, когда он сам отдастся в руки властям и сознается в том, кто он такой. И тогда его торжественно, как старичка, отведут к самолету, усадят, похлопают по щеке и скажут: «Гу тур[75]75
Счастливого пути (дат.).
[Закрыть], Ханумэн!»
Он пребывал в жуткой депрессии, просто замумифицировался, обложившись подушками, с пятью кружками и чайничком на полу, он курил сигареты, которые приносил ему Непалино, он лихорадочно отбивал обеими ногами мотивы разных песен, шептал себе под нос что-то нескончаемо… Он даже не ходил в туалет, а мочился в ведро, которое выносил Непалино. Увидев меня, он вскричал:
– Как ты вовремя! Моя непальская жена уезжает! Некому поднести спичку несчастному сумасшедшему! – Потом он прошептал мне в самое ухо: – У Непалино есть пиво в холодильнике, но он мне его больше не дает… Сделай что-нибудь!
Глаз его поплыл, как рыбка. Я уловил знакомый отлив; подсел к непальцу, отодвинув его писанину; спросил, куда это уезжает кошачье существо, обнимая его за плечи.
– Неужто мерзавец получил позитив? – спросил я, постукивая того по спине, выбивая из него застенчивую улыбку.
– Нет-нет, какой позитив, что ты! Где ты видел, чтоб непальцам давали позитивы? Он получил депорт! Обычный депорт! Правда? Вот он тебе сам скажет…
Но Непалино молчал, горделиво-задроченно отворачиваясь, подобрал ногу, обхватил колено обеими руками и сидел, набрав в рот воды. Он просто млел, он таял в снопе на него направленных прожекторов мускулинного внимания!
– Что молчишь? Уже третий депорт после всевозможных обжалований, и уже собрал чемоданчик, чтобы ехать в Копен, к своему дядюшке! Не так ли, гаденыш? Бросить меня собираешься? Скрути мне… тоже, – вдруг прервал свою речь Хануман, заметив в моих руках пачку табаку с травкой. Протянул лапку. Я подсел к нему. Дал понюхать. Он долго тянул носом из пачки, с наслаждением внюхиваясь в хвойную пряность.
– Прелесть! – наконец изрек он.
Вдруг вошел наш тамилец; сразу было видно, что он безумен, напуган, он натурально трясся. Он опять был в жестком толстом свитере, заправленном в штаны, а штаны натянул по самую грудь и все подтягивал, подтягивал – он был похож на обоссавшегося ребенка в комбинезоне. Такой у него был озабоченный вид. Я сразу почуял: что-то не то. Он сел напротив нас с Хануманом на постель рядом с Непалино. Тот слегка отодвинулся. Тамилец тут же затараторил что-то на ужасном английском. Я стал рассматривать его: он был худее прежнего, оброс, в воспаленных глазах помешательство, и он все время нес какую-то пургу о Германии, о Фленсбурге, о Франкфурте, о Падборге, о границе, границе, границе; он через каждое слово вставлял principally, и звучало это ужасно, потому что слово упиралось, оно топорщилось у него на губах, как репей, он не мог его разжевать, он сплевывал и начинал сызнова; мне даже казалось, что он вообще говорил только затем, чтоб вновь и вновь повторять это идиотское слово. Понять его было трудно, так как все-таки датских и немецких слов в его английском было больше даже, чем английского, и все-таки это был английский, потому что вся эта германская каша была замешана на английском молоке. «Переработался, – подумал я, – довела конспирация», – и стал разглядывать у него на носке огромной спиралью завивавшуюся стружку.
Я спросил его о работе на фабрике, а он махнул рукой и ушел, ничего не ответив, кроме: «Контрабанда – вот это бизнес!!!» Непальчонок улучил момент и тоже сорвался, шмыгнул вон за тамильцем. Я посмотрел на Ханумана; он сказал:
– Да, трудно нынче даже с помешательством получить гуманитарный позитив; вокруг так много сумасшедших, что никто не воспринимает тебя всерьез; так много психов, что это уже перестали считать серьезным основанием для получения разрешения остаться; такая конкуренция, что можно отчаяться! Каждый, кто получает депорт, тут же оказывается сумасшедшим, и вот уже справки несет, самые настоящие справки! Многие с таковыми уже въезжают и косить начинают на первом же допросе! Некоторые даже до допроса попадают в ментуру через дурку! Они косить начинают в центре города, на пешеходке! Впадают в транс или закатывают истерику! И тогда их забирают… А потом оказывается, что они беженцы… Видишь, как! Да хотя бы этот бенгалец! Он не тамилец, а бенгалец, как установила полиция; прячется здесь нелегально, у него куча денег, а он сидит на них и боится выйти из кемпа! У него самая настоящая паранойя! Ему кажется, что за ним следят! Вон в тех кустах, за окном, ему мерещатся полицейские! Он совершенно себя не контролирует! И у меня уже есть одна идея; может быть, последняя идея, пока я совсем не спятил тут…
– Что за идея?
– Ну какие у меня еще могут быть идеи?.. Я хочу выудить из этого бенгальца все его деньги, попрошу на хранение, да, на хранение, брат, на хранение, скажу, что у меня все надежней, чем в банке, пусть отдаст мне деньги, и я уеду…
– Куда ты уедешь?
– На Лолланд!
– На Лолланд?
– Да, на Лолланд! На несколько дней выйти за рамки, поправить здоровье в бассейнах с коктейлями и девочками… Возьму его деньги и уеду! И он об этом даже не узнает, потому что он уже ничего не соображает; он тут же забудет, все – о своих денежках, обо мне… Он же полный идиот, полный идиот… Вот только я боюсь, что он уже их либо кому-то отдал, либо зарыл где-нибудь и сам не помнит где… Ну, это мы выясним…
– На Лолланд, говоришь?.. Ну и что тебе Лолланд?..
– Говорю же: человеком себя почувствовать хочу… Взять разгон… Вдохнуть полной грудью… Увидать картину целиком… Может быть, что-то прояснится… Ведь возможности лежат под ногами, наклонись и возьми! Столько раз получалось! Надо просто сдвинуться с мертвой точки!
– Понятно… Далековато отсюда… до Лолланда… Сперва до Шилэнда… а это ого-го…
– Вот я и говорю – деньги нужны… У тебя есть сколько-то?..
– Сколько-то… есть…
– Понятно…
– А из Бломструпа нельзя?.. Не думал?.. Ходят там паромы на Лолланд?.. Может, Свеноо знает кого, кто на лодке отвез бы?..
– На какой лодке?..
– Ну, помнишь, он говорил, что у него там какие-то рыбаки на моторных лодках, чуть ли не на Лангеланд, Аэро, в Германию гоняют только так… Там клев… Что он там плел про рыбаков?..
– Не помню…
– Может, подкинули б до Лолланда?..
– Да ну что ты… На лодке до Лолланда?.. Свеноо?.. Шутишь?.. Стрельни лучше пивка у Непалино…
– Так, а куда все-таки уезжает наш маленький друг Непалино?
– Я же сказал, что в Копен, залечь на дно на полгода… А через полгода, со свежими непальскими газетами, какой-нибудь одежонкой, купленной в непальском магазине, и с чеком непальским к ней, он заявится к ментам снова, снова скажет: вот новое дело буду открывать, был в Непале, снова преследуют, все по закону, полгода на родине – новый кейс… Я тоже хочу так сделать… Только залечь негде… Разве что в Хускего… Слушай, не томи, сходи насчет пива!
– Хорошо, хорошо…
Я вышел; непалец стоял в коридоре, как школьник, ковыряясь в носу, стоял он как-то криво, повернувшись бочком к одной из дверей, будто что-то подслушивая. Было б чего в этом петушатнике… Он отдернул руку, когда я посмотрел на него.
– Эй, Непалино! Подойди сюда! Не хочешь меня угостить пивком? А? За встречу! Чин-чин, беби! Скюн дай, бёссевен![76]76
Гомик-дружок (копенгагенский сленг, bøsse – гей, ven – друг). (дат.)
[Закрыть] – и непалец полез в холодильник…
Мы пили пиво, Хануман медленно рассказывал. Оказалось, что все было гораздо сложней, чем я себе это рисовал; он зашел так далеко, что объявил голодовку; да, всему Красному Кресту Дании, всему миру, и все об этом знали, даже Далай-лама. Вот так! Ханумановы дела шли из рук вон плохо – пришлось пойти на крайние меры. Пожертвовать организмом. Теперь он боялся, как бы совсем далеко не зашло. Когда он сдался в руки властей, он сказал, что он из Пакистана, как и планировал; проверив его данные, полиция пригласила его на очередное собеседование; его назвали лжецом, сказали, что улицы, на которой он утверждал, что проживал когда-то, на самом деле нет в городе Чахмадур, как и самого города! Вообще! Ни слова правды! Сплошная ложь! Кроме слова Пакистан… Но даже то, что он там бывал, было под большим вопросом! Ему сказали, что если он не скажет правду, его посадят в депортационную тюрьму до установления личности… И вот он лежал и ждал момента, когда его посадят… Потому что тюрьма пока что была забита ему подобными выдумщиками… Места для него пока в ней не было… Надо было подождать – как всегда. Вот он и ждал…
Я послал непальца за следующей бутылкой.
– Ты чего? – сказал я, когда Непалино скорчил мину. – Не хочешь выпить за свое путешествие в Копенгаген?
И зеленокожий лягушонок пошел в холодильник. Хануман продолжал как жаловаться, так и рассказывать; посасывая пивко, становясь чуть веселей, он рассуждал, говорил, что надо было сдаваться иначе: надо было с ходу метить в психи, устроить что-нибудь грандиозное в Копене, изобразить какой-нибудь припадок в «Иллюме»! Посреди роскоши повалиться на пол и начать рыгать кровью! Или попытаться вспороть вены в супермаркете! Или инсценировать самосожжение! Или что-нибудь другое, все что угодно, все что угодно вообще!..
Нет, он не думал головой, а надо было, надо… Он тут пытался быстренько поджениться, вступил, как и планировалось, в секту миссионеров, стал ухаживать за молоденькой датчанкой, которую за глаза звал Танк, потому что она была неимоверно толстая и неповоротливая, просто черепаха! Но черепаха не так напориста и не так стреляет словами, как эта, а эта была такая чума, что мама миа! Танк послала его подальше, она не верила ни единому слову, что он говорил. Вообще, казалось, что Хануман утратил и шарм, и дар убеждения; все шло мимо. Он перестал подыгрывать небожителям; помощи от них никакой, только кровь и время сосали; забил на них, стал пить и спиваться, и вот решил голодать… Но даже медсестру убедить в том, что у него легкая форма шизофрении, ему не удалось…
Поэтому, когда я вошел, он, вконец замизерабленный нелегкой долей азулянтской, очень обрадовался мне, как вестнику каких-нибудь перемен к лучшему. Я вновь послал Непалино за очередной бутылкой, чтобы выпить за старые добрые времена, но Непалино отказался, сказал, что в холодильнике больше нет пива; тогда я посоветовал ему вынуть пару купюр из мотка, который он прячет кое-где, и сходить к албанцам в кафетерию за парой бутылочек пива, да поживее! Пока мы не обратились за помощью к Аршаку…
– Не надо Аршак, мой друг, не надо Аршак, – забормотал Непалино, зеленея еще больше, и добавил кротко: – Сейчас, сейчас будет пиво!
И мы снова пили пиво, и Хануман говорил, что он доживает последние дни своего путешествия, так ему кажется; есть неприятное ощущение, под левой лопаткой, очень неприятное… такое раз уже было в Бухаресте, когда он развел группу цыган; он продал им тысячу фальшивых долларов, забрал граммов двести золота, а потом его чуть не убили; ему пришлось все отдать, звонить в Индию отцу, чтоб его выкупили! И тогда он впервые услышал хмыканье папашки: «Мог бы придумать что-нибудь более оригинальное», – ответил ему папашка… В итоге его румынская жена выплатила все свои сбережения, которые заработала непосильным трудом стриптизерки за два с половиной года в Германии! И теперь что-то такое, вроде коллапса, просто конец, почти конец! Осталось дело за малым – сесть в тюрьму и сдохнуть там, тихо, как кот…
К нам зашел Свеноо, его привел Непалино, они несли сеточку пива; Свеноо сел на койку возле Ханумана, он был уже крепко пьян, едва соображал, вращал пустыми глазами, его рот был открыт и не захлопывался, он нервно сглатывал. Он открыл нам по пиву и сказал, что снова в порт пришел русский корабль… Черт подери! Ему не удавалось просохнуть! Чуть протрезвеет, как вновь в порту – русский корабль! Не успеет выпить их водку, как снова – русские! Когда ж это кончится? Никакой жизни не стало! Ханни пропустил его слова мимо ушей, продолжая жаловаться на судьбу, говорить о предчувствии, о какой-то роковой ошибке, которую некогда допустил, и с тех пор все так пошло ухабисто в его жизни, вкривь да вкось. Датчанин отхлебывал да вздыхал. Когда Ханни закончил бормотать, я вздохнул тоже и сказал, что вот тоже собираюсь принять серьезное решение, мне все надоело, решительно все, хватит ползать, как вошь, по телу Европы, без дома, без близких, нет, хватит! «На самом деле, мужики! Надо что-то думать!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.