Текст книги "Путешествие Ханумана на Лолланд"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Он решил постричься – пришлось идти к негру. Маис по-английски говорил еле-еле, а негр – только по-французски, потому что по-английски говорить не хотел и кривил рот, когда переходили на английский, по-английски он говорил с брезгливой снисходительностью, как будто с неполноценными. Меня он потому и любил, за то что с ним я ни слова не сказал по-английски! Потому он меня называл “mon frere” и стриг бесплатно. Мы с ним общались с тех пор, как он начал хранить у себя краденое. Это я его убедил. Он все время говорил, что делает это из уважения ко мне. Я в те дни для всех тогдашних воров служил своего рода переводчиком и склонял негров и прочих франкофонов приобретать краденые вещи, или хотя бы хранить и продавать краденое, по своей цене; ничего или почти ничего сам я не имел с этого, кроме языковой практики и бесплатного пайка. В тот раз пошел с Маисом к парикмахеру, чтобы переводить. Как всегда мы по пути постояли возле карты Европы, которая висела в коридоре. Как всегда Маис показал, где он однажды перейдет границу. «Вот тут, видишь, да, ахпер, – сказал он. – Пойдет Маис один, совсем один. Через Юлланд, Женя-джян, пойдет Маис. Вот сюда, брат-джян, поедет. О, и тут, ахпер, перейдет Маис границу. Один, понимаешь, ахпер, совсем один, никого больше не будет рядом, ночью, в лесу, вот так, брат-джян…» – «Да-да», – кивал я, да-да… И мы пошли стричься.
Жан-Клод усадил Маиса в коридоре, свернул красиво простынку вокруг шеи, потрогал его волосы, сказал, что помыть бы надо, – я перевел, Маис сказал:
– Зачем мыть?.. Пусть стрижет! Скажи, потом помою: два раза в день мыться – столько расходовать шампунь только зря! Пусть стрижет!
Я мягко попросил Жан-Клода приступить к постригу. Тот спросил, как стричь. Маис сказал, что под ноль.
– Ага, – сказал Жан-Клод, – будет, как настоящий парижанин.
Я перевел это Маису. Надо было видеть, как заблестели его глаза:
– О, да-да-да, – заговорил он, – конечно! Как парижанин! Как наш Азнавур, как наш Джаркаефф! Знаешь, настоящие армяне! А настоящие французы все имеют армянские корни! это те армяне, которые бежали от турков! Турки хотели всех армян искоренить, оставить только чучело армянина, поставить в музее! Вот, мол, был такой народ, армяне, осталось чучело! Но не вышло! Не вышло! Армяне первыми в Европе крестились! Первыми! Понял, да! Вот так! Нас у турков вырезать не вышло! Курдов вырезали! Ассирийцев вырезали! Византию вырезали! А нас не вышло! Вот так, понял, да!
– Точно, точно, – соглашался я: с этим подкованным молодым человеком соглашаться надо было во всем, что бы он ни сказал, мог и в глаза вцепиться, святое же, так его взбудоражило, так он завелся – я давился от внутреннего хохота.
Жан-Клод тем временем стал жаловаться:
– Слишком много перхоти, ну, так нельзя, надо же мыть голову! Он наверняка раз в месяц голову моет!
– Скажи ему, – сказал Маис, – чтоб не болтал много, а дело делал! Стриг! Мне некогда! Что он там говорит?
Я сказал, что парикмахер выражает свое восхищение его волосами, они такие маслянистые, такие красивые, что стричь жалко; Жан-Клоду я сказал, что по словам клиента, у него раздражение, некая экзема была недавно. Тот задергался:
– А можно ли стричь тогда вообще?.. Ведь можно заразить других!
– Чего он там дергается? – спросил Маис.
Я сказал, что парикмахер увидел какое-то редкостное вздутие на черепе Маиса, он боится, как бы не повредить вену, если она там проходит.
– Ничего, скажи, пусть стрижет – это меня в детстве уронили! – сказал Маис. – А что, Женя-джян, ты вообще думаешь о Каспарове?.. А?.. Никто лучше его не играет в шахматы, да?.. Карпов – мальчишка, да? Слушай, говорят, Каспаров даже компьютер обыграл? Его маму, да? Настоящий мастер, брат-джян, да? Теперь часы, видел, рекламирует – «Ролекс»! Слушай, сколько, интересно, ему дали за рекламу, как ты думаешь?
Жан-Клод тем временем проклял все; он чистил от перхоти машинку, трясся от гнева и брезгливости так, что по его коже, как по коже лошади в ветреный день, бежали судороги, он казался мне не то что голым, а человеком, с которого сняли кожу. Все это не кончилось сразу, потому что, когда Жан-Клод закончил и попросил двадцать крон, Маис спокойно сказал:
– Ахпер, объясни ему, что потом отдам – завтра или потом…
И не отдавал две недели, пока Жан-Клод не пришел со всей братией скандалить. Они б ни за что так не наглели, если б не понимали, насколько важно для воров хранить краденое у них. Тико это тоже отлично понимал: иметь склад, и надежный склад, такой, какой менты не станут прощупывать, было жизненно важно. Обыски случались только у тех, кто попадался, а камерунцы и конголезы никогда не рисковали; алжирцы воровали, марокканцы воровали, с ними иметь дело было невозможно, они тебя самого оберут; а камерунцы и конголезы – никогда! Чем чернее был африканец, тем тише себя вел. Тико воровал много и попадался иногда. Его время от времени проверяли. Последний раз изъяли все, даже в честную купленное. Потому ссориться с черными ему было накладно. Он мрачно посмотрел на Маиса и, собрав в крыльях носа все сопли, сказал: «Отдавай ему деньги, а то я отдам, а ты мне потом должен будешь!» – сказал зачем-то по-русски, наверное, чтоб и русских, и грузин, и курдов, и негров, понимавших по-русски, поставить в известность о своем решении. Тогда Маис, ощутив на себе давление всего лагеря, полез в карман, бубня ругательства зачем-то по-грузински… Это случилось после того, как Маис получил видеокассету – как бы письмо, от своего приятеля, который уехал в Америку и занялся там каким-то бизнесом или рэкетом, или черт знает чем. Гоп-стопом каким. Маис принес видеокассету к нам. Хануман вставил кассету в видео, и мы увидели следующее. В большой комнате – по-видимому, вилла – находилась толпа молодых ублюдков армянской наружности и с ними шикарные девочки, и вот чем они занимались. Парень, который, по словам Маиса, был его одноклассником, ходил от дипломата к дипломату, открывал и высыпал из них доллары, девочки прыгали в долларах, танцевали полуобнаженные, катались по полу, устланному зелеными бумажками, а парни их поливали шампанским. Под конец записи парень что-то кричал Маису в камеру по-армянски, тряс золотыми цепями на шее, скалил фиксы, выкатывал свои глаза, двигал носом так, чтоб тот казался клювом, и снова скалил фиксы. Что он кричал, было неясно, но эффект, который запись произвела на Маиса, был ошеломляющий. На нем лица не было; он посерел, почернел; он стал похож на мумию, которая вот-вот рассыплется. Он трясся, как паралитик, говорил невнятное, ходил по комнате, подходил к окну, ругался почему-то по-грузински, стучал кулаком в стены и стол, пинал стулья, закрывал глаза со стоном муки отчаяния, курил, пытался подергать себя за волосы, но волос уже не было, тогда пытался дотянуться до локтя, но не мог. Ушел, забыв кассету. Ханни врубил ее вновь. Но Маис тут же вернулся, вынул ее и у нас на глазах растоптал, разломал ее! (Жаль, подумал я, это просто бесценные кадры!) Маис перестал есть, даже когда угощали; он просто лежал в своей комнате, его лихорадило, он курил, он болел, а через некоторое время сделал стоп-азуль. То есть попросил о прекращении рассмотрения его дела о предоставлении убежища и уехал обратно, в Армению, – такое сильное впечатление произвела на него та запись. Вот так Маис ушел в Германию…
А потом я подслушал, как Потапов с Иваном втихаря курили за билдингом, я в кусты ходил крепко и слышал, как Михаил жаловался на падчерицу, ругался и еще душу при этом изливал; слышал я не все – некоторые слова уносил ветер, заглушал шелест ветвей. Голос Ивана я не слышал совсем, зато четко слышал, как Михаил произнес примерно такой монолог: «Блин, прикинь, какая лгунья! Прикинь! Не поверишь, да?.. А вот я просек, что это она была… Эх, ты понимаешь, я ведь к ней ну с полным сердцем, а она… Ведь это ж была такая возможность, ну настоящая возможность, да… Сделать ее документально моей дочкой… По паспорту… И я, и Маша сказали, что она наша дочка, и они так и записали, понимаешь… Как я мечтал об этом!.. Еще тогда в… А теперь ну ничего не чувствую к ней… Она совсем, совсем чужой ребенок… У меня с ней ну никакого контакта!..»
Мне стало как-то невыносимо тошно от этих слов. Я понял, что ничего не меняется. Измени ты хоть десять паспортов – никогда ничего не изменится. Как-то мне это намекало: заройся хоть в землю – придут, отроют, отвезут тебя в Эстонию! В Таллин! Тухло это все было, очень тухло… Иногда в узоре, ну нисколько не схожем с твоим, ты узнаешь единую для всех судеб мораль, безупречную и безжалостную, от которой дрожь пробивает позвоночник. Сколько ни юли, конец один… Чтобы забить эти предчувствия, чтоб не гонять, пил таблетки, которые отнял у Непалино, курил и спал. Спал целыми днями, ничего вокруг не замечал. Я не заметил, как подошло Рождество; не заметил, что Потаповы съехали из кемпа, а Дурачков переселился в их комнату. Там-то мы и отметили Рождество. Раньше я ни разу не был в комнате Михаила. Когда я первый раз туда зашел, меня поразило, что Михаил не только превратил комнатку в какой-то курятник, но и дыру в полу сделал! По словам Ивана, это был погреб, где Михаил хранил картошку и всякое прочее. По-видимому, Потапов не мог удержаться, чтобы не воссоздать подобие того мирка, в котором существовал в России. Как и многие другие; практически все чем-то таким занимались, чем-то подобным страдали; из каждого вылезала и в чем-то выражалась его национальная принадлежность. Но вот это было уж слишком; дыра в полу – это было чересчур!!! Мне стало любопытно, куда они съехали. Иван сказал, что в руины; те, что были недалеко от лагеря. У меня замерло сердце от ужаса. Там же невозможно было жить, а Маша была беременная, уже Бог знает на каком месяце… Мы несколько раз проезжали мимо этого заброшенного дома, и всякий раз у меня что-то сжималось внутри от ужаса. В этом каземате не было вообще ничего: электричества не было, воды не было, туалетом служило ведро. «Есть одна печь», – сказал Иван с каким-то мученическим оправданием. Помявшись, он добавил, что в большой комнате они уже сделали камин, который коптит почему-то; никогда не коптил ни один прежде, а этот почему-то коптит. «Они дышат угаром, угореть же могут», – говорил Иван, изображая озабоченность на своем невинном лице.
Потом нас пригласили к ним на новоселье. Это был очень короткий визит. Дом был такой старый, что, казалось, вот-вот рухнет на голову крыша; там было сыро, присутствовал неотвязно специфический запах чего-то сдохшего, довольно давно сдохшего. Было там так жутко, что хотелось постоянно то ли выйти покурить и ненароком не вернуться обратно, то ли кому-нибудь послать телеграмму с соболезнованиями. Возникало беспокойство в голове, я словно пытался припомнить что-то, что-то, что я кому-то обещал, кому-то пообещал куда-то прийти, что-то принести, что-то сделать, неотвязный зуд мысли, но так как это были абсурдные мысли, потому что идти мне было некуда и не к кому, а пообещать что-либо сделать кому-либо я уже давно не мог, и никому ничего не делал, то это было просто жадным поиском предлога срыть поскорей!
Руины принадлежали тому молочнику, фермеру Хеннингу, у которого Михаил покупал молоко по дешевке. Мы часто видели фермера; кукурузное поле принадлежало ему, и он часто ездил по нему на тракторе, приезжал в кемп за дерьмом, поливал поле, думается, не без наслаждения сознавая, что запах дерьма идет на лагерь, в окна и двери домов.
Потапов сошелся с Хеннингом; неизвестно, как они общались; неизвестно, что Михаил плел датчанину, но каким-то образом он уговорил того дать ему возможность пожить в руинах. Дом даже стекол не имел, стены цвели сыростью, крыша текла. Это было даже мягко сказано. В крыше была дыра, будто в нее угодил снаряд! Перво-наперво Михаил загнал Ивана наверх натягивать пластик на дыру. На общие деньги купили стекла; застеклили окна; постелили какой-то искусственный палас, который уперли со свалки, на него ковер вдобавок; перетаскали все, что можно, внутрь, обставили все таким образом, чтобы создать видимость обжитости; поставили машину в хлев; протопили дом и на Рождество вселились. Весь канун Рождества они тянули из лагеря кабель: долбили мерзлую землю, утапливали кабель в ней, тянули к дому; так в доме появилось электричество, и так у них не осталось денег вообще.
Я представил то расстояние от кемпа до дома и содрогнулся… Продолбить столько, протянуть кабель, сколько ж стоил кабель?! Иван улыбнулся: ничего не стоил, разве ж трудно в этой стране, где все лежит под ногами, нагнуться и намотать немного кабеля, пусть даже и тысячу метров…
Хануман сперва захохотал, но потом призадумался. А после того, как мы посетили Потаповых, продрогнув до костей, надышавшись угаром, в конце концов сбежав из этого сырого мрачного места, он сказал:
– Этот человек просто сумасшедший! Ладно бы он один там поселился, так ведь он и семью свою заставляет жить в этом ужасе! Они там все заболеют туберкулезом!
Кстати, когда я увидел камин, который слепил Потапов, я подумал, что был прав, когда сомневался в его умении делать камины; этакое уродство и я бы, наверное, вылепил; ничего удивительного в том, что камин чадил.
Ударили морозы и пошел снег, да такой, что замело дороги. Потаповы оказались отрезаны. У Михаила были слишком короткие и слишком кривые ноги, чтобы пробираться сквозь сугробы; он звонил Ивану в лагерь по рации, которую они нашли на свалке, чтобы тот носил им картошку из погреба и молоко от Хеннинга.
Между тем у Марии начались схватки; это были внезапные и преждевременные схватки. Их долго не могла найти амбуланция, потому что Михаил не мог объяснить им, как до них добираться, и Мария практически родила в доме. Михаил сам принял роды, о чем с гордостью потом всем сообщил, а Мария после сказала, что он чуть не повалился в обморок, когда увидел пуповину. Их всех увезли; потом вернули. Пока их не было, все это время мы сидели с Лизой.
Два дня мы сидели в этом ужасном доме; это было жутко. Ветер был страшный; все ухало, трепетало, скрипело, пело, рыдало, завывало; кабель, видимо, оборвало, и мы сидели при свечах. Топили печь; я запретил Ивану топить камин. Хануман готовил еду, которую Лиза с удовольствием ела не капризничая. Потом начались странности, которых даже я не ожидал. Она подошла ко мне и спросила: «Как тебе моя новая прическа?» Я сказал: «Ничего», ничего нового не заметив. Она сказала, что сама постриглась; я присмотрелся и в сумерках рассмотрел, что у нее были клочьями выстрижены волосы; это было ужасно. Там же, возле стола, я обнаружил волосы, они валялись повсюду, подле бумаги, изрисованной карандашами; было как-то жутко находить все это. Потом я пошел мыть посуду и наткнулся на выдавленную пасту возле мойки, весь тюбик пасты, гора пасты размазана по полу; мне стало совсем нехорошо.
Хануман мне шептал: набирайся впечатлений, Иоганн! Такое ни в одном фильме не увидишь, это просто кошмар! Да-да, растерянно говорил я, да-да… и только… А что тут скажешь?! Ничего!
Они, оказывается, поклеили новые обои; видимо, чтобы скрыть сырость и неровности стен. Но сырость и плесень уже поедали обои. Независимо от того, сколько мы топили, теплее не становилось. Худосочная девочка ничуть не мерзла, скинет с себя одежду и ходит в тонких носках по полу, как балерина, по полу, где пробивались какие-то странные ростки в щелях; она ходила на цыпочках, танцевала и говорила, говорила с нами, но такое создавалось впечатление, что это был просто монолог, который у нее всегда звучал в голове, и вот теперь она произносила его вслух, потому что были мы рядом, но, может быть, когда никого не было, она говорила то же самое. Она говорила: если б я была данской девочкой у меня были бы данские родители у них были бы номера на машине папа меня не бил бы а покупал мне мороженое каждый день и мы ездили бы в кино и Макдоналдс я бы ходила в школу с данскими детьми у меня были бы друзья у меня было бы все что я захочу даже сони плей стэйшн и много-много игр я бы делала все что хочу мама давала бы мне пять крон за уборку в комнате и комната у меня была бы своя и пять крон это же пять чупа-чупсов или три колы Балдур и на чупа-чупс бы осталось, а теперь у меня будет братик он получит данское гражданство мама поехала рожать данского гражданина, мы все точно теперь остаемся в Дании и я буду ходить в данскую школу и Лия умрет теперь от зависти когда узнает что я пошла в данскую школу мне теперь не нужна такая подруга она больная крэйзи совсем мне такие подруги не нужны у меня теперь данские подружки будут у них у всех есть сони плей стэйшн и много-много игр мы будем ходить в Макдоналдс все вместе в кино в аквапарк или вотерлэнд поедем на новой машине ведь папе дадут машину номера деньги потому что мы все получим теперь позитив и братика назовут Адам потому что мы христиане мы верим в Бога а не в Аллаха а эти дураки верят в Аллаха, они не вытираются бумагой, они водой попу моют, дураки какие-то…
Хануман долго смеялся, когда узнал, что Михаил назвал сына Адамом, чтобы позлить мусульман. Ханни хохотал чуть ли не до слез, когда услышал, что Михаил верил, что теперь им дадут вид на жительство, потому что у них родился ребенок! Ханни закричал:
– О идиот! Это тебе не Америка и даже не Ирландия! Это же Дания! Дания!!! Когда ты это поймешь?
В доме было полно всякого хлама, который множился в сумерках. С каждым разом хлама становилось все больше и больше. К тому же все эти предметы блуждали. А света никогда не становилось хоть на чуток больше. Даже трудно с уверенностью сказать, что за фигня там происходила, какие именно вещи там попадались под ноги. Воображалось разное… Там были самые невероятные машины – некоторые удалось рассмотреть: прялки, молотилки, даже гладильный станок… Это была странная машина, над которой Потапов повесил масляную лампу, – махина с огромным колесом, с ручкой и двумя большими валиками, сквозь которые, как предполагал Потапов, нужно было пропускать белье. В общем, никакой уверенности в том, что это был гладильный станок, никто не испытывал. Никто, кроме Михаила, который и убеждал всех в том, что это был именно гладильный станок. Ничто иное! А как же! А что ж это еще? Он таращил глаза, как будто речь шла о вечном двигателе. На карту была поставлена его честь, его звание механика и знатока! Он надрывался и доказывал. Гладильный станок! Средневековое приспособление для разглаживания простыней в барском доме! Вот как! Ничем иным эта махина и быть не может! Случалось, он подводил человека к этой машине и начинал объяснять, как она работает; даже демонстрировал, пропуская сквозь валики заранее подготовленную тряпь, пропускал и давал потрогать, как тряпь разгладилась. В такой ловушке побывали многие, многие видели, как сквозь валики проходит эта тряпка, ничуть не становясь от этого разглаженной; разумеется, никто не был той демонстрацией с выпучиванием глазищ хоть сколько-нибудь убежден в том, что машина была действительно гладильным станком, сколь много ни старался Потапов. Но нимало не обескураженный Михаил все равно продолжал всех убеждать, что это был гладильный станок! Он об этом вспоминал даже в самые неподходящие моменты. Он был одержим этим станком. Это была настоящая идея фикс! Это был какой-то нарыв в его сознании. Ущемленный нерв самолюбия, который не давал ему покоя. Ему начало казаться, что его авторитет подорван. И все из-за проклятых идиотов, которые сидят в лагере и смеются над ним: гладильный станок, как бы не так! Выбравшись из кемпа, он моментально сделался противником кемпа и всех, кто проживал в нем, считал своими заклятыми врагами. По его мнению, мы тоже все как один, всей шайкой-лейкой обязаны были перебраться и вместе с ним захорониться в этих руинах, стать призраками, если на то пошло, стать скотом его фермы. Он будет нас доить, выгонять на поля, как баранов: идите! воруйте! без картошки не возвращайтесь! Так бы он нами командовал… Ему казалось, что против него назревает в лагере заговор; что все посмеиваются над ним… Ждут, когда он посадит свои помидоры, ждут, когда его огурцы вырастут, чтобы приходить и красть их, красть его огурцы, красть помидоры! А-а-а-а-а-а-а!
Заговора не было, но смеялись – точно, да еще и пальцем у виска крутили, уже синяки себе на висках из-за него, толстожопого, сделали! А он – нет, давай устраивать презентацию своей гладильной теории! Только затем, чтоб отвлечь посетителей от абсурдности тех условий, в которых он держал всю свою семью. Только затем ему и нужен был его гладильный станок, чтоб сместить внимание от ужасов и теней, призраков туберкулеза и плесени, холода и мрака… к удивительной антикварной машинке!
Несмотря на то что там и так было полно всякой рухляди, Потапов день ото дня пополнял этот бардак вещами со свалки и из магазинчика старых вещей. Так у него появился шкафчик, такой старенький противный шкафчик, который годился только для того, чтобы его торжественно вынести на свалку или спалить в лучшем случае. Шкафчик неприятен был не только внешне; собственно, видеть его мне не приходилось (разве что смутные очертания во мраке, так как света не было никакого); неприятен шкафчик был прежде всего тем, что я постоянно о него ударялся, то коленом, то голенью. У меня с ним сложились сложные взаимоотношения. Шкафчик, казалось, еще и перемещался время от времени. Мне никак не удавалось его миновать. Так или иначе он умудрялся меня достать. Хотя бы выдвинутым нижним ящичком по лодыжке! Или внезапно открывшейся верхней дверцей по лбу! Ох, и намучился я с ним! Потапову он понадобился затем, чтобы повесить в него свою, как он говорил, рабочую одежду. То есть вещи такие же ненужные, как и сам шкафчик. Проще было бы избавиться от ненужного хлама, но он не мог, и он нашел выход: он принес еще один ненужный предмет, еще более крупных размеров, чтобы в нем хранить весь этот хлам! Из этого шкафчика несколько раз появлялись старые рваные кеды; оттуда вылезала куртка, в которой Михаил залезал под машину (куртка годилась только для того, чтобы в ней лежать под машиной). Из этого же шкафчика он вынимал драный полушубок, в котором разгребал снег вокруг так называемых ворот гаража, что было в лучшем случае дверями хлева.
Из-за шкафчика, который стоял в углу, веяло бензином; ударяло в нос, как из бочки! Там стоял генератор, дававший электричество. Михаил врубал его, когда кто-то показывался возле дома, чтобы никто не догадался о существовании нелегально протянутого кабеля. Часто пробегал стафф Уле, который шпионил за всеми, а за Потаповыми просто маниакально, потому что считал его своим врагом, персональным врагом, которого он должен был вывести на чистую воду. Потапов считал, что тому дали приказ такой свыше, из Букин-офиса – разоблачить его. Так вот, когда кто-то показывался рядом с домом, он включал генератор, и тот орал, скрежетал, стонал, завывал, как стая голодных волков. От этого крика просыпался Адам и начинал плакать. Мне было жалко ребенка. Я думал о том, каким может раненным на голову вырасти человек, если в детстве он каждый день слышит этакий вой!
Мы снова остались почти без денег и пребывали в задумчивости… До тех пор пока Хануману не пришла в голову гениальная идея, которая потянула за собой другую, еще более гениальную, что в итоге заставило меня сбрить бороду, начать чистить зубы, привести себя в порядок и так далее…
У Ханумана был телефон, очень старый «Сименс», такой большой, поношенный, потертый, но надежный, корпус был под дерево, кнопки все затерты, не было видно, где какая цифра или буква, но ему это было уже не нужно, он знал его так хорошо, что ему не требовались какие-либо знаки, он с легкостью безошибочно набирал на ощупь, в темноте, в любом состоянии… Все номера он тоже знал наизусть, тем более что иметь номера, записанными на какой-то бумажке, было опасно. В том случае, если б мы попались. По номерам могли бы что-то определить. Поэтому иметь какие-либо бумаги вообще было очень опасно. Даже одежду, одежду, которую производят только в той стране, откуда приехал человек. Например, когда я приехал в Копен, первое, что сделал дядя, – попросил меня снять мои сангаровские вельветовые брюки и сангаровскую футболку, потому что по ним могли бы определить, что я приехал из Эстонии.
Но как бы хорошо ни знал Хануман свой телефон, ему никогда, практически никогда не приходилось кому-то звонить, потому что карта была в телефоне пустая; можно было принимать звонки, но самому звонить было нельзя. Или можно, но нежелательно почему-то (этот вопрос не был прояснен до конца). Телефон, по его словам, ему подарила его шведская подружка, она и карту ему такую сделала, чтоб телефон работал по всей Европе. Он всегда его держал включенным, всегда заряжал вовремя и держал наготове, он ждал звонка! Это было очень важно! Он нас держал в напряжении! Он давал нам всем понять, что ему могли позвонить! Кто угодно! Могла позвонить одна из его жен, которых у него было несчетное количество, и все в разных странах! Об этом тоже нам всегда напоминалось, мы все были поставлены в известность, что его ждут многочисленные жены, что он нарасхват, что все они его зовут, он всем нужен, и это было важнее, нежели статус беженца. Или британский паспорт.
– Потому что, – говорил он, взлетая над нами, – сколько людей с британским паспортом! И как, как они одиноки! Никому не нужны! Названивают на порноканалы, кончают на линзу! Названивают по секс-линиям, мастурбируют, изводят семя зря! Взгляни в глаза принцу Чарльзу! Думаешь, он не имел ни разу секс по телефону? Конечно, имел! Взгляни на него! – Ханни ударял рукой в свой порножурнал, где принц был изображен в каком-то неприличном порнокомиксе. – Кому он нужен? Он же одинок! Он бесконечно одинок и никому, на самом деле он никому не нужен, бедняга! Он думает, он нужен Англии. Как он заблуждается! Англии он нужен в последнюю очередь! Еще меньше, чем китайский отпрыск на датском престоле, которого произвел принц Йоаким! Не то что я!
Да, Хануман был всем нужен! Без него никуда! Ему, ему могла позвонить мать, или подружка какая-нибудь из Праги или Бухареста, или жена из Австралии или Индии (менее всего желанная), или на худой конец любимчик папочки – брат… или сам папочка… или какой-нибудь нелегал, или Ласло, который до сих пор был нам должен: ведь компьютеры были сделаны и как бы продавались, а мы, мы как бы ожидали, когда их купят, и нам позвонит тогда либо Ласло, либо приедет Свеноо и принесет наши деньги. Хануман ждал звонка из Греции, где в любой момент могли воплотить его идею в жизнь, и он мог бы понадобиться в качестве главного менеджера новорожденной корпорации или кого-то еще; он ждал звонка от своего наставника, с которым они сделали проект, по которому вот-вот могли начать строить фантастическое здание кинотеатра будущего, что вытеснит все нынешние, что обессмертит Ханумана! Да-да! Вот этого самого Ханумана, который сидит перед нами на грязной койке, покачивает ножкой! Вот этот самый бессмертный Хануман! Вот Хануман сидит, в его кармане мобильник, и он не просто сидит, он ждет звонка! Поэтому Ханни не просто сидит, а он занят! У него бизнес! У него назревает дело! У него планы! Проекты! Люди, которые его ждут! Мог позвонить кто угодно, он всем давал номер, могла позвонить Либерти Бушевангу, мадам Соня, какой-нибудь больной СПИДом, какой-нибудь пакистанец, какой-нибудь хозяин ресторана, где он ждал места работы, он всем давал свой телефон… Он всех пытался убедить, что он важен, что он может понадобиться, что у него несколько высших образований, что он пригодится, что он нужен, без него никуда! Кто специалист по индийской кухне? Хануман! Кто может поймать тарелкой секретный спутник Пентагона? Хануман! Кто может настроить тюнер? Хануман! Кто специалист по компьютерам? Хануман! Кто может вам сделать страничку и ящик в Интернете? Только Хануман! Никто другой. Может, кто другой и может, но не так хорошо и дешево, как Хануман! Он решит любую задачу, разрешит проблему, излечит дочку от ангины, а компьютер – от вируса, кошку – от коклюша, собаку – от чумки, елку – от шишек и игрушек, научит, как жить, посвятит в святая святых йоги, покажет фокус, научит ходить во сне или по канату, говорить по-китайски, выбьет для вас индульгенцию у папы римского, место в раю, в пирамиде, в спутнике вокруг Земли, если хотите, вам при жизни поставят восковую статую в музее мадам Тюссо, только обратиться нужно к Хануману, и всё! Все услуги почти бесплатно! И все это только он! Он и никто другой!
Но телефон звонил редко; может, раз в месяц. И тогда он взлетал и хватал телефон; и мог говорить долго, часами… И потом сообщал, что звонил его отец из Индии, или жена из Рима, или подружка из Швеции… Меня поражала длительность этих разговоров, как будто тем людям не надо было платить за разговор. И он как-то сказал, что им и правда не надо было платить, потому что платит человек, которому принадлежит телефон, а телефон принадлежит человеку, который уже не существует, которого никогда не существовало, это вымышленный абонент, фантом, который за все платит. И все это делается через Сеть, и это делает его подружка. Она разве что не может пойти так далеко, как прочие хакеры, и сделать телефон бесплатным и на исходящих. То есть он мог бы звонить, но тогда это продлилось бы не так долго, телефонная компания просекла бы и прикрыла бы номер.
Я этого, конечно, ничего не понял и, если честно, не старался понять; меня мало волновали его телефоны, меня волновали мои ноги! К тому же он меня запутал; или мне казалось, что он меня запутал; или мне казалось, что он хотел меня как-то запутать; или это просто снова моя паранойя разыгралась; я вечно подозревал, что все меня разыгрывают, водят за нос…
И тогда я опять думал, что Хануман просто приставлен ко мне, чтобы выяснить, кто я такой, что он – агент неизвестно какого бюро, может, опять же Интерпола. И тогда во мне пробуждалась эта подозрительность, каждое его слово мне казалось сказанным неспроста, каждый жест деланным, нарочитым и в сущности фальшивым, каковым он весь насквозь и был на самом деле. И не надо было быть параноиком, чтобы почувствовать это. Здоровые люди, мне кажется, все понимали это, поэтому он и мог существовать и прокручивать свои аферы только среди ауткастов и андердогов, антачеблов и прочих лузеров и аутсайдеров, и все это я называл одним словом – «ханумания».
Так вот, однажды он вернулся совершенно мокрый; он был с зонтом, но все равно мокрый. Снег таял у него на плечах, но он этого не замечал. Он весь дрожал, но и этого не замечал. В глазах его был блеск. Он сказал, что плохие дни кончились, у нас будут деньги.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.