Текст книги "Видимо-невидимо"
Автор книги: Аше Гарридо
Жанр: Книги про волшебников, Фэнтези
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
А я не умерла
Медленно остывала, расплесканная по горьким черным камням, каждую свою каплю ощущала – тянущей болью, тоской разъятого тела. Тянуло меня, всю меня стягивало, медленно густеющими струями стекалась в саму себя, и сливалась, слипалась, и всё это было – боль.
Люди мне помогали. Они меня боялись, они хотели избавиться от меня – и, натянув толстые рукавицы, собирали расплескавшиеся капли, приносили вместе с въевшейся грязью, вместе с налипшим пеплом и кидали издалека в покрывавшуюся мутной пленкой лужу.
Они бы убили меня, если бы могли. Но даже не попытались: то, что не сгорело в огне…
А я не сгорела в их огне, это их огонь во мне сгорел, а я – из той же плоти, что звёзды.
И они только постарались, чтобы ни капли моей не застряло между черными камнями, чтобы всё моё без остатка убралось куда-нибудь подальше. Они мне не мешали, только стояли вокруг до темноты, завороженные медленным течением моих частей, не зная, чего ожидать от меня, но уже понимая: пощада им вышла, уж если ярость моя их не спалила вместе с селением дотла, то теперь, остыв, я не трону их вовсе.
Я и не тронула. Но не потому, нет, не потому.
Сердце во мне билось теперь – а раньше не было во мне сердца. Я не знала еще, что это, как называется и что от этого бывает. Но оно уже двигалось во мне и решало за меня.
Плоть моя собралась и восстала, наполовину перемешанная с грязью и пеплом. Земное теперь смешалось с небесным во мне – но не только это.
Я стояла перед ними, и в моем лице каждый мог узнать себя, я похожа была на них всех, только лучше. Я вся была в грязно-серых разводах, и они тоже. Всей разницы – что они были одеты, а я нага. И внутри меня что-то двигалось… Такого не было никогда прежде. Я не могла понять. Внутри меня, там, где разделяются груди, что-то дергалось в неровном, испуганном ритме. То ли рвалось наружу, то ли устраивалось насовсем.
Они стали расступаться передо мной – и я пошла. Я очень боялась этого шевеления в груди, мне надо было немедленно укрыться от их взглядов, остаться одной. И я пошла, а потом побежала, и не знаю, смотрели мне в след или нет, но никто за мной не погнался. И я бежала – а внутри дергалось и билось всё сильнее и чаще – до самой хижины, а там упала на кошмы и ждала, пока утихнет в груди.
А оно только успокоилось, стало двигаться равномерно, но не исчезло. И я узнала его. Это же самое билось внутри Ашры, а когда я упала в костер, моя звездная плоть облепила его, еще живое, и укрыла от их огня, едва теплого для меня, но смертельного для него… А мой огонь горячее – но не такой.
Так я поняла, что соединилась с моим Ашрой навеки – и стала им. Или он стал мной. И что всё, что мне было нужно, за чем я ринулась с небес, приходило от него – но теперь не сможет, потому что он во мне, он – я, и сам себя не обнимешь… а обнимешь – не от радости.
Сурья, сказала я себе, Сурья… ты будешь жить тысячу лет, и этих лет не хватит, чтобы избыть твою боль. Значит, ответила я себе, буду жить две тысячи.
Дело мастера Хо
Еще один шаг – и лицо обнимает туман.
После тьмы, выедающей глаза, слепят даже эти жемчужные блики на спокойной воде. Тончайший, невесомый пейзаж едва проступает из клубящегося тумана. Поросшие соснами вершины над головой парят отдельно, словно сами по себе, выщербленные колонны гор угадываются под ними только тренированным предчувствием мастера.
– Как ты делаешь это, если тебе самому ничего не видно? – выдыхает Видаль в серебристый воздух.
Легкий плеск отвечает ему – распуская косы волн по молочной воде, к нему скользит узкая лодка мастера Хо.
– Кто чем смотрит, юноша, кто чем смотрит…
Мастер легко переступил на берег с качнувшейся плоской лодчонки, опустил на траву корзину – в ней беспокойно шлепали хвостами две большие рыбины в блестящей чешуе.
– Вот воздадим почести умирающим ради нашей жизни – тогда и за разговоры.
Костер расцвел пышным пионом и осыпал лепестки. Посреди переливающихся жаром углей лежал большой плоский камень, воздух над ним плавился и дрожал. Видаль сидел, слегка отстранившись от обжигающей ауры костра и сквозь прикрытые веки наблюдал за священнодействием.
Тонкое лезвие быстро лизнуло чешую – раз и два – открылась мерцающая белая плоть рыбины. Мастер Хо зачерпнул рукой остро пахнущее месиво из деревянной миски, размазал его по ладоням и ну ласкать длинное рыбье тело, похлопывать и мять его ловкими пухлыми пальцами. С довольной улыбкой шлепнул его на камень, вытащил из корзинки еще одно, необмытое, неумащенное, и принялся за него.
Ели торжественно, проникновенно – иначе и невозможно было: яркие ароматы пряностей и печальный запах речной травы, беспощадно острый соус и нежная сладковатая мякоть, истончившаяся и тающая на языке чешуя приводили душу в состояние высокой, словно и вовсе не телесной гармонии. Поэтому молчали, каждый переживая свою трапезу, только соприкасались порой взглядами – краткими, осторожными, не для того, чтобы разделить восторг, а чтобы убедиться, что и сотрапезник восторгом не обделен… И пальцы облизали и вздохнули счастливо.
– И о чем ты беспокоишься? – спросил Хо, глядя на прозрачные ломтики воды, катающиеся по краю берега.
Видаль не удивился: на то он и мастер Хо, чтобы всё знать и видеть тебя насквозь. Каким еще быть мудрецу, живущему в бамбуковой хижине на берегу затянутого туманом озера, осененного вершинами невысоких, словно игрушечных, гор?
– Да как сказать. Не то чтобы беспокоюсь… То есть беспокоюсь. Но мне сначала надо кое-что узнать, спросить у тебя, чтобы понять, есть ли о чем беспокоиться на самом деле. Может, и беспокоиться не о чем, так я и не беспокоюсь. А может, и беспокоюсь. Не знаю.
– Как запутано всё, сам-то понял?
– Да не то чтобы понял…
– И всё у тебя «не то чтобы». Давай тогда спрашивай, что хотел, раз без этого тебе не распутаться.
– А я про время спросить хотел, Хо. Про время наше в пустых наших землях, когда они еще не родились, еще не проросли из души наружу в настоящее. Вот пока зыбко всё, пока ни то ни сё еще, и место то ли есть, то ли нет, то ли снится… И времени ведь нет в этом месте?
– Это так, времени без места не бывает. Пока место еще не живет, а только снится тебе и через тебя – себе самому, то и время в нем не течет. Вокруг всей вселенной время течет потоком – но маленькое зернышко безвременья тут как тут, ни с места. А как только место само задышит – время и вперед. Общий поток вселенной зернышко подхватит – и в себе растворит. И придет листопад. Время в наших местах начинается с осени, сам знаешь.
– Почему так? Я всё думал… Весна – всему начало. А у нас – осень.
– Потому что листья, которые ты своей волей вырастил на деревьях, сколько провисели без смены? Хоть и без времени, а усталость настает. Ты ведь и спать ложишься, и ешь, и пьешь, пока место растишь. Только возраст твой не идет. А усталость есть. Ничего не меняется, только повторяется бесконечно.
– Ну как же! – заспорил Видаль. – Каждый день у меня новый.
– А ты и не лист придуманный на придуманной ветке. У него твой каждый день – всё тот же день. Ты ведь его хранишь неизменным, чтобы он сам к себе привык. И он с готовностью тебе подчиняется, обретая жизнь. Но силы его иссякают, и держится он только на твоей воле. Так надо – вот он и держится. А когда приходит время, он ложится в ладони ветра, чтобы тот укачал его и унес отдыхать. Поэтому осень.
Мастер Хо пошевелил угли в костре, посмотрел на Видаля.
– Ты помнишь, сколько ты с Семиозёрьем возился?
– Так первое же! Что я умел тогда? Только-только мастер мой мне азы показал…
– Ну и я про то. Сначала Хейно его растил, потом ты взялся – и славное место вырастил, ни убавить, ни прибавить, это правда. Но ведь сколько!
– Не знаю… Долго.
– Я знаю. Три года ты его до ума доводил. Ты представляешь, с каким вздохом ложились на землю те листья?
– Но я же…
– Да я тебя разве виню, что ты оправдываешься? Так оно всегда. Нельзя создать голое, безлиственное – весной не будет знать, как распускаться, как цвести. Потому мы выбираем для начала своей работы – весну, а время для своей работы выбирает – осень. Прибраться после нас, похоронить уставших. Дать новой живой земле отдохнуть, отоспаться после безвременья и бессонья. А там весна сама вернется, после отдыха. И о чем же ты беспокоишься?
Видаль на миг смял лицо нетерпеливой гримасой, нахмурился, да и вернулся к отговоркам.
– А вот ты сказал, что знаешь, сколько я Семиозёрье после мастера Хейно доращивал. А откуда? Как ты это знаешь, как высчитал?
– Да что считать? – мастер качнул головой в сторону хижины. – Видишь за хижиной столбы? Я каждое утро на столбе отметку делаю. Если в этот день что-то особенное случилось – ставлю значки. Как год заканчивается – провожу длинную черту. А столб закончится – новый вытесываю. Дни считаю просто: от пробуждения до ночи – вот и день. И вот моих дней со смерти Хейно натекло уже на пять лет.
– Пять? Всего? – удивился Видаль и вдруг замер, прислушиваясь к нутру. – Ого. А как будто и года нет.
– Дней много прошло. А времени мало – только то, что в Суматохе ты прогулял, пропил, проплясал. Вот тебе надвое и кажется. А тебе, стало быть, не больше двадцати лет набежало, – и голос мастера неуловимо соскользнул в утомленное и озабоченное ворчание. – Ну, если это всё, зачем ты приходил, так я бы прогулялся вокруг, обошел бы место, присмотрел бы за ним.
– Так что, пора мне уже? – смутился Видаль.
– А чего бы и не пора, если ты все равно говорить не собираешься толком. Что ж вы так спешите? – вдруг торопливо поклонился мастер. – Даже и чаю не выпив…
Видаль, скрывая досаду, поднялся и размял ноги.
– Да нет, спасибо, – принужденно улыбнулся он. – Пора мне… Дела, дела…
И поклонился быстро, отрывисто, и развернулся, и пошел прочь – сгустившийся туман тут же его и поглотил. Мастер Хо склонил голову к плечу, с любопытством глядя ему вслед. Голос Видаля вернулся раньше его самого, невидимого в жемчужной мгле.
– Нет уж! Ну нет! Слушай, Хо, ты мне эти штучки… Сначала мне объяснил, какой я юнец зеленый, а потом и выдворяешь. Так дело не пойдет. Я с вопросами пришел, я их задать хочу.
– Так задавай, смешной мальчик, – согласился Хо. – Разве тебе кто-то запрещает? Сам отказываешься.
Видаль усмехнулся и уселся на бревно.
– Я вот чего беспокоюсь, – сказал. – Как же ученики взрослеют? Со мной дело темное, сам знаешь. Но как это обычно бывает?
– Как бывает обычно? – удивился Хо. – Ты хочешь знать, как оно не случилось с тобой?
– Ну… да. В этом роде. Со мной. Как оно должно было быть.
Хо вздохнул, снова разворошил угли, отложил прут и вытер руки о халат. И с безграничным терпением объяснил:
– С тобой должно было быть так, как оно случилось. Иначе бы оно не случилось. Ты, такой, каким тебя нашел Хейно, поступил своим единственным способом. Не мог ты по-другому, иначе бы по-другому и сделал бы.
– А если бы мастер Хейно догадался? Заметил, что я задумал что-то, и стал бы за мной приглядывать.
– Если бы Хейно мог заметить, он бы заметил…
– Удержал бы меня. Не ушел бы тогда один в Суматоху…
– Ты меня слушаешь, когда я говорю? Или зачем тогда? – рассердился Хо. – Я говорю, что ты иначе не мог – а ты чуть дальше подумать и не пытаешься? Ты не мог, и Хейно не мог. Ты и он – оба. Так, как можете – и не иначе. Иначе это были бы не вы. Не ты и не он.
Видаль отвернулся.
– Я понял.
– Ну и всё тогда, утомил ты, а у меня еще работы непочатый край, всё это вот, – мастер Хо широко развел руками, как бы охватывая бесконечные клубы тумана со всех сторон, – и вон то, и вон то – всё обойти и оглядеть надо.
– Я не про это спросить хотел… – угрюмо откликнулся Видаль.
– О! – воздел руки мастер Хо. – Наконец-то! Неужели!
– Да ну тебя, – отмахнулся Видаль, – Что ты со мной, как с дитем?
– А ты дитя и есть, забыл?
– Это как посмотреть.
– А я вот так смотрю – когда ты себя вести начинаешь, как дитя, дитя ты и есть. Хотел бочком-бочком к нужному подобраться? Словно и не нужно оно тебе? Думаешь, старый Хо совсем из ума выжил? Нет! Я знать не знаю, о чем ты спросить хочешь – а что ты до сих пор об этом не спросил, я знаю. И всё вроде рядом, вроде то же – да не то. Сейчас спрашивай начистоту – или уходи. А прежде подумай: если ты с трех раз вопрос задать не можешь – нужен ли тебе этот вопрос?
– Ответ?
– Вопрос, я сказал. Всё, хватит мое время тратить зря, думай теперь быстро – и спрашивай.
– А вдруг я подумаю и не спрошу?
Мастер Хо улыбнулся.
– Я же тебе сказал: ты – это ты. Ты – спросишь.
– Ладно, – смирился Видаль. – Спрошу.
– Подумать только… Неужели уговорил? Мне, недостойному, твой драгоценный вопрос нужен еще меньше, чем тебе самому.
Видаль растер ладонями лицо, досадливо поморщился.
– Что-то я и в самом деле… Прости, Хо. У меня вопрос-то вот такусенький. Сам не понимаю, почему я так вокруг него выплясываю. Как будто поперек груди застряло… и не выдыхается. Про что другое – выдыхается запросто, а про это и дышать не могу.
– Спрашивай, спрашивай. Хочешь, я отвернусь.
– Да ладно. Ты прав. Не мое это дело. Пойду я. Извини, что я тут… Времени столько… Спасибо за рыбу. Да. Пойду.
Он снова встал и зашагал в туман, не оглядываясь. Мастер Хо принялся ворошить угли, сердито ворча.
– Вот пришел… Сам не знает, чего пришел. Даже не собирается сам спрашивать. Всё ему преподнеси и вручи, чуть не против воли – а чтобы он ни при чем! Наглец молодой. Дурак совсем. Эй, стой, стой! – закричал Хо. – Да что же это такое… Пришел, раздразнил – и уходить! Нет уж, теперь спрашивай. Вот же… Ну надо же! Вокруг пальца обвел. Я же его же и умолять должен, чтобы он свой глупый вопрос, который мне совсем не нужен и которого я слушать не хочу, – чтобы он мне его задал!
Видаль вышел из тумана, весь смущенный, смятый.
– Спросить?
– Ну не томи уже!
– Ну я же говорю, всего ничего вопросец. Смотри, вот Рутгер у Кукунтая живет – а как же он расти будет? Он же совсем пацан, а я же не знаю, как… Как это устраивается? Как у мастера учиться – и расти самому, не застрять в возрасте?
– А тебе-то что до Рутгера? – Хо неодобрительно покачал головой. – У него свой мастер есть. Не свою заботу на себя тянешь – непохвально!
– Но вот же Кукунтай ничего не предпринимает…
– А ты все знаешь, что он предпринимает, а что нет? – Хо упер руки в бока, сердито подался к Видалю. – Мастер Кукунтай перед тобой отчитывается? А если и ничего не делает. Кукунтай ему мастер. Не ты. Он Кукунтаю ученик. Не твоя забота. Отойди от них. Я уже слышал про твой фокус с зеркалами. От большого ума, думаешь, ты это устроил? А если бы парень рассудка лишился? Два мальца-удальца. Рутгер-то – что с него взять? А ты вымахал, скороспелец, головой под облака – а умишко отстал, в штанах запутался…
Мастер Хо схватил бамбуковую палку и взмахнул ею.
– Эй, эй! – закричал Видаль, отскакивая. – Я тебе не ученик, убери свою дубину, я и сдачи дать могу…
– Ишь ты умный какой стал, сразу вспомнил, кто кому ученик, а кто кому нет… Сдачи он мне даст, сопляк…
И они побежали по берегу озера, Видаль впереди, его длинные руки и ноги то и дело мелькали в тумане, когда он уворачивался от вездесущей палки мастера Хо, рисовым колобком катящегося следом – и не отстающего ни на шаг. Так все озеро кругом и обежали.
– Ну что? – спросил Хо, разливая светлый чай из закопченного чайничка. – Понял, что к чему?
– Понял, – буркнул Видаль, потирая плечо.
– А теперь чайку попьем – и каждый по своим делам. По своим, по своим. На чужие дела жизни не хватит, а спросят-то потом за свои.
– Да вот как бы еще понимать всегда, где свои, где чужие. Сердцем…
– Сердце у тебя большое слишком. И глупое. Если бы надо было только сердца слушаться – у человека мозгов бы и не было. А то – не было бы сердца. Оба нужны, понял?
– Понял. А как?
– Ну как. Ты от любого дела старайся отвертеться. Хорошо старайся, честно. А если не удастся – тогда деваться некуда, твое.
Когда Видаль ушел, мастер Хо еще посидел на берегу у хижины. Подождал, не осталось ли у юнца еще вопросов, не вернется ли. Потом аккуратно затушил костер, убрал посуду в хижину.
– Всё ходят, ходят, вопросы задают… глупые. Что тут спрашивать? Ясное дело, Кукунтай молодой совсем, дурак, ничего не знает. Сто лет будет свои льды растапливать – изуродует мальца. И нет чтобы прийти, спросить, посоветоваться… Эх, молодежь. Кому надо – сидит сиднем, не почешется, кому не надо – лезет везде… Никак старому Хо не отсидеться в тепле и покое! – и, накинув на плечи тулуп, мастер Хо зашагал к переправе.
Серый тюлень Кукунтай
Пусть сначала выступят из-подо льда камни, думает Кукунтай.
Верхушки камней. Здесь, на берегу. Серые и розоватые, синевато-черные, округлые макушки валунов. Вот так… Лед словно сползает по их шершавым бокам, выпускает из крепких объятий, макушки видны сначала едва-едва…
А вон там, чуть дальше, пусть покажется темный, влажный бок земли – самый первый. Когда солнце окрепнет, он первый изойдет теплым паром, покроется остроконечными травинками.
Кукунтай делает шаг к земляному холму – и ступает в тонкую лужицу, пленку воды на потемневшем льду. Нога неудержимо скользит, Кукунтай взмахивает руками, но уже ничего не может сделать: серое небо вдруг вздымается, стоймя становится перед ним, а сам он ударяется спиной о крепкий еще лед, а затылок приходит ровно к высунувшейся на свет макушке новорожденного камня.
Проходит час, и другой, и третий. Солнце опускается в темную зыбь ледяного моря. Душа Кукунтая медлит в нерешительности: вроде и нет причин уходить, и нет причин задерживаться в стынущем теле. Душа не торопится, дремлет, видит давние, давние сны.
Кюрэгей-жаворонок, малорослица – тонкие косички, идет через всю стоянку широким шагом, спотыкаясь на ровном месте, решительно и необратимо. В руках охапка мужской одежды, мешок с припасом еще болтается, донести бы все под потертые шкуры большой яранги, что на отшибе. Меховая кухлянка, штаны, торбаса из камуса – все не по росту, наспех собрано по родне. К зиме-то все наладить можно, а сейчас и так сойдет. Дожить бы еще до той зимы – и малорослице Кюрэгей, и всем людям-кыталык.
Страшное лето – полегли все олени, люди в ужасе разбегаются, если начнет родич неловко сглатывать и пускать слюну по подбородку. Уже истек слюной, изнемог метаться и окостенел сам Эллэй-шаман, остались люди-кыталык без посредника и без защиты перед верхним миром и перед нижним, а они хоть и разные совсем, но людям одинаково чужды, и если снизу идут ужас и смерть, то сверху может выйти такое благо, что людям срединного мира не впору.
Моолот идет за ней, хватает за плечи. У нее руки заняты – не оттолкнуть: ворохом одежды новой, мешок еще с припасом болтается, неудобно.
– Кюрэгей… – жалобно просит охотник.
Не оборачиваться.
Моолот встает перед ней, заступает путь. Не смотреть на него, голову нагнуть, носом в шкуры, шагнуть вбок и дальше идти. Она разве сама выбирала?
– Кюрегэйчээнэ…
Не по порядку всё сложилось, неладно, а только нельзя иначе.
Вот она запахивает полог, завязывает кожаные шнурки: нет ей дороги обратно, никогда не выйдет отсюда Кюрэгейчээнэ, жавороночек. Здесь окончен ее путь в срединном мире, разорвут ее тело на клочки и сварят в котлах, душу ее заключат в яйцо, чтобы созрела она, а до того не вернут. Вот она разжигает жирник – страшно, а в темноте страшней. Вот раздевается, ложится на шкуры. Катятся по вискам, катятся по жестким волоскам круглые капли. Не промокает олений мех ни от воды, ни от девичьих слёз.
Приходите, приходите, говорит она. Я ваша, сама, а больше некому. Приходите уже, пока я от страха не умерла.
Не так бы надо. Не требовали духи ее к себе. Не избрали, не отметили. Но Эллэй умер, а кого посылали к ближним и дальним соседям за их шаманами – не вернулись ни с ними, ни одни. Некому больше, твердит, убеждая саму себя, Кюрегэй, еще она сама. Если не хотите, чтобы все кыталык умерли – берите меня. Некого больше.
И так лежит и говорит, говорит, и нет этому конца, и время не течет, и только вдруг гаснет жирник, в темноте горячее, огромное падает на нее, рвет на части, вынимает душу, но участь каждого кусочка плоти известна ей – в котел, в бурлящую воду, выварить из плоти всё прежнее, всё слабое и старое. А душа ее слепо тычется в стенки округлого сосуда, ищет путь обратно, на помощь плоти, но – нет. Пока не выварится плоть, пока не созреет душа, как птенец в яйце – не дадут им соединиться вновь.
И проходит вечность.
И душу выпускают стаей птиц с гигантской ладони, и птицы разлетаются во все стороны: кто к предкам летит, гукает им в темноту, кто с духами остается, кружит над обломками скорлупы, кто поднимается вверх, выше, выше – где боги глядят на мир, а другая птица еще выше тянет, туда, где ледниками ползучими, неостановимыми движутся судьбы. А одна душа устремляется к телу – вот уже вынули все вываренные клочки его из котлов, сложили вместе заново, вот душа, распахнув крыла, падает на грудь ему. И тогда слышат они уже вместе, чувствуют, как проходит сквозь них, сшивает их воедино вновь названное имя…
– Кукунтай! Мастер, мастер Кукунтай! Очнись, пожалуйста, ну пожалуйста…
Рутгер потрогал темное пятно вокруг головы мастера: кровь успела остыть и вмерзнуть в лед. Трясти страшно – да и без толку. Лужица, на которой поскользнулся мастер, тоже стала льдом, намертво схватив кухлянку. Рутгер подергал и бросил, достал нож, изрезал безжалостно оленью кожу. Лицо у мастера холодное, холоднее мертвого, и шея холодная, и сердца не слышно. Дышит ли мастер – не разобрать, не почуять ободранными, замерзшими ладонями.
Душа не решается улететь: тело неподвижно и холодно, но не тем еще последним холодом, который насовсем, в глубине его таится остаток тепла, и сердце еще не сдалось: сжимается, выталкивает медленную, спящую кровь, потом словно через силу растягивается… Но и вернуться в тело душе невмоготу: слишком холодно, слишком. Душа кружит в темноте над берегом, а внизу Рутгер, упираясь и оскальзываясь, падая на колени, ругаясь самыми нехорошими словами, какие знает, волоком тянет мастера по льду.
И проходит вечность. В большой старой яранге новый шаман, совсем новый, одежда не по росту, и даже бубна у него нет еще, но пока духи не ушли далеко, шаман окликает, зовет их. Те, на кого попала кровь разрываемого тела, не могут не отозваться, возвращаются, слушают слабый голос человека. Помощи просит маленький шаман: скорее найти души больных, которые еще не совсем скрылись в чреве нижнего мира, вернуть их, пока можно! Голос его настойчив, брови его нахмурены, тело его покрыто жарким потом. Духи окружают маленького шамана, подхватывают его и несут – на поиски, на выручку людям-кыталык, которых кто-то враждебный, несытый увел из родных тел. Всё ниже, ниже летят они, всё ужасней мелькают из тьмы кровавые, гнусные рожи – но нельзя испугаться, боязливого духи тут и оставят, заскучав носить недостойного. Только вглядываться в извилины и складки чрева, где увидишь знакомое лицо – протягивать руки, звать к себе, кидать за спину, пусть держатся сами за кухлянку, – еще одного, и еще, и еще, молодых, стариков, детей… всех, кого находит, кидает за спину маленький шаман, покуда хватает сил духам удерживать их всех на лету. Всех, чье тело в срединном мире еще теплится жизнью, всех, кому есть куда вернуться – собирает и несет наверх.
Ох, и нелегко их всех, галдящих, нетерпеливых, удержать, не дать им, ослепшим от нижней тьмы, перепутать тела, заблудиться. Но одного за другим, направляя и подбадривая, распускает их всех по домам маленький шаман и падает от усталости, но еще не настал ему отдых.
Не отпускает от себя духов, вцепляется скрюченными пальцами в загривки их, велит найти – и гнать дальше того враждебного, несытого, который вредит людям-кыталык. Стучит ладонями по шкуре маленький шаман – и сама земля откликается ему бубном. Духи наполняются его яростью и жаждой добычи, свирепой силой его и охотничьей страстью.
И вот снова чисто, легко колышется летний воздух над стоянкой людей-кыталык, потому что злое ушло и не скоро решится наведаться к ним.
Маленький шаман шумно, трудно дышит, распластавшись на потертой шкуре. И тише. Тише. Затихает совсем. Спит.
Мастер наставлял: если кто из гостей вдруг заморозится так сильно, когда мастера не будет в яранге, мало ли что случиться может, переход – дело быстрое, да нелегкое, голова вот закружится в новом месте, дрогнет оно само под чужим взглядом – и упал человек, и лоб расшиб, а то заблудился и пошел мимо, сам не зная куда, и устал, и замерз, и лежит на льду, а холод в нем тепло жизни гасит, – надо того человека, кто ни окажись, хоть Видаль, хоть Ганна, хоть сам мастер Хо, скорее втащить в ярангу, раздеть, уложить под шкуры, ну и самому, раздевшись, забыть о стыде и ложиться под те же шкуры и своим теплом в том человеке тепло угасающее подпитывать. Себя только не назвал, как будто у него лоб железный, ворчал Рутгер, уложив мастера на постель и торопливо стягивая с него порезанную одежду. Скромно отводил глаза: неприлично на старших пялиться, мало ли что любопытно… А как ни отводи, если чего нет – оно заметнее, чем то, что должно быть и ждешь увидеть. Сам себе не поверил. Губы закусил, замер, стиснув в руках промерзлую шкуру – мастеровы штаны. Но сердце зашлось: сижу тут дурак дураком, упускаю последнее тепло мастеровой жизни… Выпутался из одежды, так губу и не отпустил, только все сильнее стискивал. Опасливо примостился рядом с мастером, натянул сверху шкуры. Вдохнул – придвинулся ближе, еще вздохнул – прижался теснее. А деваться некуда, обнял мастера руками, ногами обхватил ледяное, чужое тело. Жизни как не бывало – вдруг покойника обнимает? Стерпел, не отстранился. Решил – или теплее станет, или вовсе костенеть начнет, тогда и видно будет. А пока делать нечего, только обнимать и дышать теплом под меховые одеяла.
– Ты к ней приставал?
– Да, мастер же Видаль, да как бы я?..
– Говори правду.
– Да как вы?!
– Правду говори!
– Да как вам не стыдно!
– Понял.
Видаль сорвал травинку и принялся задумчиво жевать.
– А чего тогда она?..
– А я знаю?!
Они шли по лесной дороге, оставляя следы в мягкой текучей пыли. Обернувшись, Видаль посмотрел на две цепочки следов в обрамлении сосновых шишек с гладкими, плотно прижатыми чешуйками. Красиво сделано, сказал Видаль. Видишь, настоящая красота делается так, что пройдет случайный человек, оставит след – а хуже не будет, станет еще красивее.
Рутгер ошалело посмотрел на него:
– Что?
Видаль махнул рукой: каждый, мол, о своем.
– Мне так думается легче. Когда я по сторонам глазею и о ерунде говорю. Если прямо какая мысль не дается, то я ее вот так, в обход. Вроде, другим занят, на нее и не смотрю. Вот она осмелеет – и покажется.
– И какая мысль вам не дается?
– Да знал бы я…
Когда мастер Хо, закутанный по брови в потертую доху, осторожно пролез в ярангу, Видаль был уже там, сидел молча и созерцал молчаливо сидящих по углам Кукунтая и Рутгера. Рутгер – насупленный, набыченный, не упрямый даже – упёртый, смотрел в пол, мял пальцами шнурки кухлянки. Птица, сидевшая вроде посередине, у очага, мелкими редкими шажками потихоньку перебиралась к нему, целясь клювом на змеящиеся, дергающиеся шнурки.
Кукунтай, наоборот, откинул голову и устремил взгляд ввысь, сквозь свод яранги, к невидимым звездам своего места, звездам мира, чей свет смог просочиться сквозь пустоту в это новое место, уже почти ставшее настоящим. На что он там смотрел – неизвестно, а уж что он там видел – и подавно. Но не отрывался, как будто здесь его не было – или как будто он категорически отказывается здесь присутствовать.
Хо оглядел скульптурную группу и недовольно цыкнул. Махнул было головой Видалю – выйдем, мол, поговорим. Но тут же одумался. Присел рядом с ним, сказал, особо не приглушая голоса.
– А ты как здесь оказался?
– Пешком, – буркнул Видаль.
– Что, прямо от меня?
Видаль принялся крутить пуговицу на куртке. Хо посмотрел на него, на Рутгера, наматывающего на пальцы шнурки.
– Забирай его прогуляться, что ли, а я тут останусь.
Видаль кивнул, выпустил пуговицу, наклонился и потянул Рутгера за рукав. Тот вздрогнул, дернулся, как разбуженный – птица отпрыгнула, защелкала, застрекотала разочарованно.
– Ну так что? – спросил Рутгер. – Что скажешь?
Кукунтай, не отрывая глаз от свода, коротко мотнул головой.
– Тогда я ухожу, – сказал Рутгер, глядя на учителя. – Совсем.
Видаль с Хо переглянулись. Хо показал пальцами: уводи, там разберемся.
Рутгер все смотрел на Кукунтая, не дыша, тянулся сам-весь взглядом, ждал. Кукунтай даже не шевельнулся в ответ.
– Мастер Видаль, – звонко, срываясь с голоса, попросил Рутгер. – Проводите меня, пожалуйста, в Суматоху.
Видаль еще раз глянул на Хо, поднялся.
– Пойдем уж, пойдем, – и протянул птице руку.
Но в Суматоху не повел – что там делать, в Суматохе? Видно же, что там Рутгер упрется взглядом в брусчатую мостовую, поблагодарит вежливо, откажется от разговора – и только его и видели. Потому, ухватив покрепче парня за руку, Видаль доставил его на Лежачий камень, место дальнее, недавно и не густо заселенное, где уж точно больше было простора поговорить, чем в шумной и торопливой Суматохе.
Рутгер сперва возмутился, сверкал глазами, даже ногой топнул. Видаль только кивал на всё, соглашался – а потом спросил тихо, что случилось-то?
Рутгер покраснел, отвернулся, дернул плечом.
– Ага, – сказал Видаль, – вижу. Но не понимаю.
– Ну так что у вас случилось?
Кукунтай лениво наклонил голову на плечо, долготерпеливым взглядом смерил Хо, вздохнул.
– Жила-была девочка. А племени нужен был шаман.
– А-а, – протянул Хо. – Понимаю. Да. А Рутгер при чем?
– Упал я, голову ушиб. Долго на берегу лежал. Замерз. Рутгер меня в ярангу притащил и стал согревать, как я учил.
– А-а, – кивнул Хо. – Да, понимаю. И что? Испугался?
– Если бы! – фыркнул Кукунтай. – Замуж зовет.
– А-а! Ну да, конечно. Понимаю. А ты что?
– Да нельзя мне замуж идти. Да как – я? Да и нельзя вообще.
– Понимаю, да. Дело серьезное. Нельзя или не хочешь?
Кукунтай с шумом втянул воздух, одарил настырного мастера гневным взглядом.
– Да он же ребенок!
Слишком долго возвращался шаман из дальних мест нездешних, горних и исподних. Слишком долго отдыхал – беспробудным сном, на волосок, на полволоска от смерти. Вот он выходит из яранги: истончившаяся в трудах новорожденная душа, облаченная в новую плоть, истаявшую без земной еды, прикрытую наспех одеждой из оленьей шкуры, выходит живой, но слабый. Вот он видит костер и живых людей кыталык вокруг костра, и чужого шамана, говорящего с духами. И стоит в темноте, слушает чужой бубен и не знает, как ему поздороваться с людьми.
Вот девушка Кайутак подбегает к нему, радостная, улыбается, приплясывает:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.