Электронная библиотека » Август Стриндберг » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Исповедь глупца"


  • Текст добавлен: 21 сентября 2022, 11:40


Автор книги: Август Стриндберг


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Береги себя, дружище, – посоветовал он мне, – мне кажется, ты не совсем здоров.

Действительно, я чувствовал себя очень плохо, но крепился, пока пароход не снялся с якоря. Тогда меня вдруг охватил ужас при мысли о долгом путешествии, не имеющем никакой разумной цели, и я почувствовал бешеное желание броситься в море и вплавь вернуться на берег. Но у меня не хватило сил выполнить это намерение, и я продолжал нерешительно стоять на палубе и махать платком в ответ на прощальные приветствия моего друга, фигура которого скоро скрылась за судами, стоящими на рейде.

Я ехал на транспортном судне, сильно нагруженном, с одной единственной каютой. Я отыскал свою койку и повалился на нее с намерением проспать первые сутки, чтобы лишить себя всякой надежды на бегство. Но после получасового глубокого забытья я вдруг проснулся, как от толчка – обычное следствие неумеренного питья и бессонных ночей. Вся безнадежная действительность предстала в эту минуту передо мной. Я встал и поднялся на палубу. Берега тянулись темные и холодные с обнаженными деревьями, желтовато-серыми лугами, в расщелинах скал лежал уже снег. Вода казалась серой с коричневатыми пятнами, небо пасмурное, свинцовое; палуба была грязная, матросы грубые, из кухни доносился отвратительный запах – одним словом все действовало на меня подавляюще. Я испытывал непреодолимое желание поделиться с кем-нибудь своими чувствами, но не видел никого из пассажиров. Я взобрался на капитанский мостик поболтать с капитаном. Но это был угрюмый, нелюбезный медведь. Итак, я заключен на целые десять дней один в обществе людей ничего не понимающих, бессердечных. Это была пытка!

Я снова принялся быстро бегать с одного конца палубы на другой, как будто так дело шло скорее. Мой разгоряченный мозг работал под сильным давлением; мысли вихрем неслись одна за другой, давно забытые воспоминания просыпались во мне, теснясь и перегоняя друг друга, и среди всего этого хаоса меня мучила непрестанная боль, которую, подобно страшной зубной боли, трудно было определить и назвать. Чем дальше уходило судно в море, тем сильнее становилось это внутреннее напряжение; это были словно нити, связующие меня с родиной, семьей и с ней, нити, готовые порваться. Качаясь между небом и землей на высоко вздымающихся волнах, я чувствовал, как пол колеблется подо мной, и сознание заброшенности и одиночества вселяло в меня страх перед всем миром. Без сомнения, это было следствием прирожденной слабости; я помню, что даже двенадцати лет я плакал, когда мать уезжала в гости, несмотря на то что физически я был сильно развит для своего возраста. Я отношу это к преждевременным родам матери или, вернее, к попыткам вызвать выкидыш, что часто бывает в семьях богато награжденных потомством. Во всяком случае это создало во мне нерешительность, появляющуюся каждый раз, как мне приходится менять местожительство, и в эту минуту, когда я расставался с привычной дружеской средой, меня охватил панический ужас перед будущим, далекой страной и экипажем судна. Восприимчивый, как несформировавшийся ребенок, нервы которого лежат сейчас же под еще окровавленной кожей, обнаженный, как рак, прячущийся под камни в период линяния, я ощущал малейшее понижение барометра; я бродил по пароходу в поисках души более сильной, чем моя, крепкого рукопожатия, тепла человеческого тела, ободряющего, дружеского взора. Я метался по передней палубе, как белка в колесе, и мысленно рисовал себе десять мучительных дней, какие мне предстояло здесь провести. И подумать, что я провел на пароходе всего только час! Час такой же длинный, как целый тоскливый день. Ни искры надежды избежать этого ужасного путешествия! И хотя я старался образумить себя, но снова и снова падал духом.

Что собственно заставило тебя уехать? Кто имеет право критиковать твой поступок, если ты вздумаешь вернуться? Никто! И все-таки… стыд, смешное положение, честь! Нет, я должен рассеять все надежды! К тому же до прибытия в Гавр пароход никуда не заходит. Итак, храбро в путь! Но мужество зависит от физических и нравственных сил, а мне в эту минуту не хватало ни того, ни другого. Гонимый и преследуемый этими черными мыслями, я решил перейти на заднюю палубу, потому что все снасти и мачты передней части судна были мне уже знакомы до отвращения, как много раз прочитанная книга. Войдя в стеклянную дверь, я едва не натолкнулся на даму, сидевшую сзади рубки под защитой от ветра. Это была пожилая особа вся в черном, седая, с печальным лицом.

Она ответила мне по-французски, и знакомство завязалось.

После первых незначительных слов мы поведали друг другу о цели нашего путешествия: ее поездка тоже была не из веселых. Она – вдова лесопромышленника, гостила у родственников в Стокгольме и теперь возвращается в Гавр ухаживать за сыном, который заболел душевной болезнью и находится в лечебнице. Рассказ этой дамы, такой простой в своей душу раздирающей краткости, произвел на меня потрясающее впечатление, и эта история, поразившая мой несколько расстроенный мозг, может быть, и послужила исходной точкой всего, что затем случилось со мной.

Дама вдруг прервала свой рассказ, с беспокойством взглянула на меня и участливо воскликнула:

– Что с вами?

– Со мной, сударыня?

– Да! У вас совсем больной вид! Вы не хотите попробовать немного заснуть?

– Действительно, я не спал прошлую ночь и чувствую себя несколько возбужденно. К сожалению, последнее время я страдаю бессонницей, и все мои попытки вернуть сон ни к чему не ведут.

– Ну, этому я попробую помочь. Идите в каюту и ложитесь, я принесу вам лекарство, от которого вы заснете даже стоя.

Она встала и, нежно подталкивая, заставила меня пойти лечь. Затем она вышла на минуту и вернулась с пузырьком какой-то ароматичной жидкости, налила ее в ложку и подала мне.

– Прекрасно, теперь вы заснете, – сказала она.

Я поблагодарил ее. Как нежно и заботливо окутала она меня в одеяло. Она изливала на меня материнскую нежность, какую встречают дети, прижимаясь к груди матери. Ласковое прикосновение ее рук успокаивало меня, и через несколько минут сладостная сонливость овладела мною. Мне казалось, что я маленький ребенок и моя мать нежно возится около моей постельки, но мало-помалу бледные черты матери смешались с прекрасным лицом баронессы и физиономией соболезнующей дамы, только что ушедшей от меня, и, охраняемый явлением этих трех женщин, я растворился, как краска, и потерял сознание окружающего.

Проснувшись, я не помнил, снилось ли мне что-нибудь, но меня неотступно преследовала одна мысль, зародившаяся во мне, быть может, во сне. Я должен вернуться к баронессе, или я сойду с ума.

Дрожа от холода, я вскочил с моей койки, влажной от сырого ветра, проникающего отовсюду. Я вышел на палубу; небо было пасмурно, воющие волны бились о судно, перекатывались через палубу и бросали мне в лицо снопы брызг.

Взглянув на часы, я высчитал, сколько мы должны были пройти во время моего сна; мне показалось, что мы находимся в Норркопингском заливе, отрезанные от всякой возможности вернуться. Окружающий ландшафт казался мне совершенно незнакомым, все эти рассеянные маленькие бухты, скалистые берега, хижины, спускающиеся там и сям к берегу, очертания парусов на рыбачьих лодках. И при виде этой чуждой природы меня охватила тоска по родине. Слепое бешенство душило меня; я с отчаянием сравнивал себя с партией сельдей, отправляемых на этом транспортном судне, помимо моей воли, повинуясь какой – то высшей силе, называемой честью. Излив свое бешенство, я почувствовал себя разбитым. Облокотись в полном изнеможении на борт, я подставил свое пылающее лицо под брызги пены, жадным взором следя за отдельными точками берега, стараясь уловить хоть луч надежды и строя планы, как, хотя бы и вплавь, достигнуть берега.

Чем дольше смотрел я на берег, тем спокойнее становился мой дух, мирная радость без всяких особенных причин разлилась у меня в душе, возбужденная мысль не работала с прежним безумием, передо мной всплыли картины ясных летних дней, воспоминания из моей далекой юности, причем я сам не мог понять причину такого мирного настроения. Пароход готовится обогнуть мыс; из-за елей показываются крыши красных домиков с белым карнизом, над беседкой маленького садика высится флаг, мостик, часовня, колокольня, кладбище… Это сон! Или галлюцинация?

Нет, это скромный курорт, в окрестностях которого я проводил каждое лето еще ребенком; он был расположен на маленьком островке, и как раз в том домике наверху я был с друзьями прошлою весною. Она и он провели в нем вместе со мною ночь после поездки по морю и прогулки в лесу… Да, конечно, на том холмике под ясенями на балконе я любовался ее прелестным личиком, сияющем в ореоле белокурых волос; на ней была маленькая японская шляпа с голубой вуалью, ее изящная ручка, затянутая в лайковую перчатку, махала мне сверху, что обед готов… И мне кажется, что я вижу ее на балконе, как она машет мне платком и зовет меня своим глубоким голосом… и вот пароход замедляет ход, машина останавливается, и приближается лоцманская лодка… Раз, два, три… внезапная мысль, как молния пронзает меня, одним прыжком я вскакиваю по лестнице на капитанский мостик и решительным тоном обращаюсь к капитану:

– Спустите меня на берег, или я сойду с ума! Он пытливо смотрит на меня и, не отвечая, испуганно, словно видя перед собой сумасшедшего, зовет штурмана и быстро отдает ему приказание:

– Свезите этого господина и его багаж на берег, он болен.

Мгновенье спустя, я уже сидел в лоцманской лодке, которая мчалась так быстро, что через пять минут мы уже достигли берега.

Так как я отличался необыкновенной способностью притворяться глухим и слепым, то дошел до гостиницы, не видя и не слыша ничего, что могло бы задеть мое самолюбие; ни физиономию лоцмана, проникшего в мою тайну, ни оскорбительных замечаний носильщика. Придя в гостиницу, я занял комнату, заказал абсент, закурил сигару и погрузился в размышления.

Сумасшедший я или нет? Была ли опасность так близка, чтобы вызвать эту поспешную высадку на берег?

В моем положении в данную минуту я не считал себя компетентным судить об этом; я вспомнил, что сумасшедшие, по мнению врачей, не сознают своего помешательства и что связность их мыслей нисколько не служит доказательством против их ненормальности. Я начал, как исследователь, разбирать все аналогичные случаи уже бывшие со мной в моей жизни. Будучи в университете, я заболел таким сильным нервным расстройством от разных волнений, самоубийства товарища, неудачной любви и боязни будущего, что среди бела дня боялся оставаться один в комнате, так как мне сейчас же начинало казаться, что я вижу самого себя. Мои товарищи по очереди дежурили у меня по ночам, комната ярко освещалась свечами, и огонь пылал в печи.

Другой раз в припадке отчаяния от всевозможных неприятностей я бросился за город в поля, блуждал по лесу, взобрался, наконец, на высокую ель, уселся верхом и обратился с речью к соснам, желая заглушить своим голосом их шум и воображая себя народным оратором. Это местечко было невдалеке, на том же маленьком острове, где я часто проводил лето и мыс которого виднелся вдали. Пережив мысленно это событие во всех его смешных подробностях, я пришел к убеждению, что я во всяком случае переживаю первую стадию помешательства.

Что же надо делать? Разве не следует мне заранее известить моих друзей, прежде чем слух об этом распространится по городу? Но стыд, позор причислить себя к умственно невменяемым! Это было невыносимо!

И в то же время мне было противно лгать и притворяться, что все равно никого бы не обмануло. Мучимый сомнениями, хватаясь то за один, то за другой план, как выбраться из этого лабиринта, я принял вдруг решение бежать от всех томительных мучений, предстоящих мне, отыскать себе в лесу укромный угол, спрятаться в него и погибнуть, как дикий зверь, ожидающий смерти.

Приняв это решение, я перебежал уличку, перелез через скользкие скалы по мху, сырому от осенних дождей, пересек паровое поле и достиг изгороди, за которой дремал с закрытыми ставнями наш прежний домик. Он весь сверху донизу зарос диким виноградом, который теперь облетел и открывал голые, серые колья.

Созерцание этого священного для меня места, где развился зародыш нашей любви, пробудило во мне снова страсть, заглушенную в моей душе другими заботами. Облокотись на сломанные, деревянные перила балкона, я плакал и рыдал, как заблудившееся дитя.

Я помню, читал в «Тысяче и одной ночи», что юноши заболевают от неудовлетворенной любви и выздоравливают единственно от обладания возлюбленной. Мне вспоминается также, что в шведских народных песнях молодые девушки, не имея надежды обладать предметом своих мечтаний, чахнут и умоляют мать изготовить им ложе смерти. И даже старый скептик Гейне воспевал людей того племени, которое умирает, когда полюбит.

Моя любовь, должно быть, действительно была настоящей, так как я впал в детство, поддался власти одной единственной мысли, единому образу, единому чувству, сделавшему меня слабым и безвольным, так что я был способен только безнадежно плакать.

Чтобы несколько рассеяться от своих мыслей, я направил свои взоры на прекрасный вид, расстилающийся у моих ног. Тысячи островов, поросших елями и соснами, плавали в огромном заливе Балтийского моря, где они становились все меньше и меньше, превращаясь в островки, утесы и рифы до отдаленнейших очертаний залива, где виднеется уже линия моря и разбиваются волны о крутые преграды последних скал.

Облака, висящие на пасмурном небе, отражались в воде узкими полосами всевозможных темных окрасок, проходя всю скалу цветов от бутылочно-зеленого и васильково-синего до белоснежного цвета пены. Из-за укреплений, построенных на одном отвесном островке, поднялся как из невидимого источника черный столб дыма и разостлался над волнами, а вслед за тем обрисовался темный силуэт транспортного парохода, при виде которого сердце мое сжалось, как при виде свидетеля моего позора. Я крепко стиснул зубы и убежал в лес.

Войдя под готические своды сосен, где ветер поет среди свай свои псалмы, я преисполнился болью своей печали: здесь бродили мы, когда солнце освещало первую зелень и распускались пурпурно – красные побеги елей, пахнущие, как земляника, когда можжевельник рассыпал вокруг свою желтую пыльцу, а анемоны пробивались сквозь прошлогоднюю листву.

Здесь по этому темному мягкому мху ступали, как по ковру, ее маленькие ножки, а сама она своим звонким, как колокольчик, голоском распевала народные финские песни. Внезапный луч света озарил мои воспоминания, и я увидел две чудовищные сосны, растущие из одного корня, между тем как вершины их, склоняясь под порывами ветра, скрипя, касались друг друга. Отсюда отправилась она к болоту нарвать водяных цветов. С усердием гончей собаки старался я отыскать следы ее обожаемых ножек, отпечатка которых я не мог проглядеть, как бы легок он ни был. Пригнувшись к земле, почти ползком я осматривал землю, ища и шаря широко раскрытыми глазами, но ничего не находил. Все было затоптано скотом, и я с таким же успехом мог бы отыскивать следы нимфы этого леса, как отпечаток башмачков моей возлюбленной. Ничего, кроме лужиц грязной воды, коровьего помета, шампиньонов, мухоморов, дождевиков, наполовину или совсем сгнивших, и оборванных стеблей цветов. Подойдя к грязному болоту, я утешил себя на минуту мыслью, что эта трясина имела честь отражать в себе очаровательнейшее в мире личико, и я с напряжением старался различить листья кувшинок среди поблекших листочков, упавших с растущих по ту сторону болота берез, но все было напрасно. Я снова пустился в путь и зашел еще глубже в лес, где шум листвы становился тем глуше, чем выше были стволы дерев.

В глубоком отчаянии и горькой тоске я начал громко рыдать, и слезы текли у меня по щекам; я сбивал ногами мухоморы, вырывал можжевельник и колотился о деревья. Я сам не знал, чего я хотел. Жгучее стремление снова увидеть ее, бесконечное томление по ней, которую я слишком любил, чтобы жаждать ее обладания, охватили меня. И теперь, когда все было кончено, я хотел умереть, так как не мог жить без нее.

С хитростью помешанного я придумывал достоверный способ смерти, я желал умереть от воспаления легких или чего-нибудь подобного. Я несколько недель пролежу в постели, снова увижу ее и прощусь с ней, целуя ее руку.

Несколько успокоенный этим заботливо набросанным планом, я повернул к берегу; мою задачу было легко выполнить, потому что шум волн ясно доносился до меня.

Спуск был отвесный, вода глубока, все было по моему желанию. С тщательной заботливостью, совсем не указывающей на мои злостные намерения, я разделся, сложил мои вещи под молодой ольхой, а часы спрятал под выступ скалы. Ветер был резкий, и теперь, в октябре, в воде должно было быть немного выше ноля. Разбежавшись на скале, я бросился вниз головой в волны и немного спустя вынырнул с таким ощущением, словно я был погружен в пылающую лаву: я вынес с собой воспоминание о виденных на дне водорослях, прикосновение которых еще царапало мне икры. Я поплыл дальше, подставляя свою грудь ценящимся волнам, приветствуемый криком чаек и карканьем ворон. Когда силы мои истощились, я повернул обратно и достиг берега. Теперь наступила минута приступить к самому главному. По всем указаниям для купаний главная опасность заключается в долгом пребывании в обнаженном виде на открытом воздухе. Поэтому я сел на выступ скалы, наиболее открытый ветрам, и предоставил им хлестать мою спину, пока кожа на ней не сморщилась. Мускулы непроизвольно сокращались, а грудная клетка вдавилась, как бы инстинктивно желая оградить благородные органы, лежащие внутри. Чувствуя невозможность оставаться на одном месте, я схватился за крепкий сук ольхи. Держась изо всех сил за дерево, сгибающееся под моим судорожным объятием, мне удалось усидеть на месте. Ледяное дуновение, как раскаленное железо, пронизывало мою спину; я был убежден, что прием мой удался, и поспешил одеться. Но наступил уже вечер, и, когда я вошел в лес, было совсем темно. Мне стало страшно, и я только ощупью мог выбраться на дорогу. Под влиянием этого дикого страха чувства мои настолько обострились, что я мог узнавать породу дерева по одному только шелесту его листвы. Это было положительно сказочно! Низкими басами гудели ели, плотные и густые хвои которых казались чудовищными пирамидами; более высоким тоном пели длинные и подвижные иглы сосен, своим свистом напоминая шипенье тысячи змей; отрывистое трепетание березы будило детские воспоминания о жгучих страданиях первых чувственных порывов; шелест немногих не опавших сухих дубовых листьев напоминал шорох бумаги, перешептывание кустов можжевельника звучало почти как голоса женщин, шепчущихся между собой, и глухо шумели ольхи, когда ветер срывал с них сухой хворост. Я открыл в себе способность отличать еловую шишку от сосновой только по звуку, с каким она падает на землю. По одному запаху узнавал я близость шампиньонов, а нервы моих пальцев, казалось, различали, наступаю я на плауновый мох или обыкновенный.

Руководимый чутьем, я добрался до кладбища и вошел в него. Там я наслаждался музыкой плакучих ив, длинные ветви которых бились о могильные камни.

Наконец, заледенев от холода и вздрагивая от малейшего шороха, я вернулся в деревню и по огням нашел дорогу в гостиницу.

Войдя к себе в комнату, я отправил телеграмму барону, в которой сообщил ему о моей внезапной болезни и вынужденной высадке на берег. Затем на нескольких листках бумаги я набросал подробное признание в моем душевном состоянии, указывал на прежние случаи и просил о молчании.

Совершенно измученный лег я в постель, уверенный, что я действительно схватил лихорадку и, позвонив девушку, велел ей послать за врачом… Но так как такового не оказалось, то я попросил привести мне священника, которому я мог бы передать мою последнюю волю.

С этой минуты я начал готовиться или умереть или сойти с ума.

Священник пришел. Человек лет тридцати, тип деревенского парня в праздничной одежде. Рыжий, с тусклыми глазами и веснушчатым лицом, он не внушил мне ни малейшей симпатии, и я долго не мог произнести ни одного слова, потому что я положительно не знал, что я могу доверить этому человеку без образования, без опытности старца и без знания человеческого сердца. С робостью деревенского жителя перед горожанином он стоял посреди комнаты, пока я не предложил ему знаком сесть. После этого он обратился ко мне с расспросами.

– Вы позвали меня, сударь. У вас, вероятно, есть горе.

– Да.

– Та к как все счастье наше покоится в Иисусе…

Хотя для меня счастье было в другом, но я оставил его говорить, не противореча. А он, проповедник евангелия, начал говорить монотонно и безучастно, как машина. Старые знакомые фразы из катехизиса приятно убаюкивали мой мозг, а присутствие человека, подходившего к моей душе с духовной стороны, подкрепляло меня. Но молодого священника вдруг охватило сомнение в моей искренности, и он спросил:

– Вы истинно веруете, сударь?

– Нет, – отвечал я, – но продолжайте, это меня успокаивает.

И он снова принялся говорить. Непрерывный звук его голоса, блеск его глаз, теплота, исходящая от его тела – все это так магнетически действовало на меня, что через полчаса я заснул. Когда я проснулся, магнетизера моего уже не было, а девушка принесла мне из аптеки лекарство со строгим предписанием не принимать большой дозы, потому что содержимого пузырька было достаточно, чтобы убить человека. Разумеется, оставшись один, я поспешил разом опустошить весь пузырек и с твердым намерением умереть я завернулся в одеяло и снова заснул.

Проснувшись на следующее утро, я нисколько не удивился, увидя комнату, всю залитую ярким солнечным светом, так как, всю ночь мне снились отчетливые, красочные сны. Я вижу сон, следовательно я еще жив, говорю я себе и начинаю ощупывать свое тело, чтобы констатировать лихорадку и первые симптомы воспаления легких. Но, несмотря на все желание найти себя больным, я чувствую себя сравнительно хорошо. Несколько тяжелая голова работала ясно, но уже не так бурно, как прежде, а двенадцатичасовой сон вернул мне мои жизненные силы, которые, благодаря физическим упражнениям с детства, сохранились в целости.

Мне подают телеграмму, извещающую меня о приезде моих друзей с двухчасовым пароходом.

Меня снова охватило чувство стыда. Что я скажу, какой вид приму?

Моя проснувшаяся мужественность пугается унизительного положения, и после короткого раздумья я решаю остаться здесь до первого парохода, чтобы продолжать свой путь. Таким образом честь будет спасена, и посещение моих друзей будет только последним прощаньем. Но, вспоминая прошедший вечер, я испытываю отвращение к самому себе. Как могло случиться, что такой сильный ум, такой скептик, как я, мог поддаться такой слабость? А обращение за помощью к священнику! Чем я могу объяснить себе такой глупый поступок? Я пригласил его в качестве государственного чиновника, а он поступил, как гипнотизер! А общество увидит в этом мое обращение. Может быть, еще поверят в неслыханные признания, в последнюю исповедь преступника на смертном одре. Какой прекрасный повод для сплетен деревенских жителей, находящихся в непосредственном общении с городом! Какая богатая пища для болтовни женщин!

Отъезд за границу и как можно скорее, – вот единственный способ спасти невыносимое положение. И, приняв на себя роль потерпевшего кораблекрушение, я провел все утро, расхаживая по балкону, то справляясь с барометром, то изучая путеводитель. Часы быстро летели, и пароход показался в устье морского рукава, прежде чем я решил, следует ли мне сойти вниз или остаться здесь. Так как меня нисколько не прельщало дать представление толпе, то я остался в своей комнате. Через несколько минут я уже слышал взволнованный голос баронессы, справляющейся у хозяйки о моем здоровье. Я сошел вниз ей навстречу, и немногого не хватило, чтобы она не поцеловала меня перед всеми. В своем волнении она не переставала сетовать на мою болезнь, наступившую вследствие переутомления, и советовала мне вернуться в город и отложить путешествие до весны.

Она была в ударе. На ней было меховое пальто, придававшее ей вид ламы, так плотно облегали ее стройную фигуру длинные мягкие волоски. Щеки ее покраснели от морского ветра, а глаза, возбужденные радостью свиданья, глядели с бесконечной нежностью. Я напрасно восставал против ее заботливости о моем здоровье, заявляя, что я совершенно поправился, между тем как ей казалось, что я выгляжу как скелет и неспособен пошевельнуться – одним словом, она обращалась со мной, как с ребенком. И эта роль матери как нельзя лучше шла к ней. Нежным, ласковым тоном она шутливо называла меня «он», кутала в свою шаль, завязывала салфетку, наливала вина и указывала мне, что я должен делать. Она была истинной матерью! Если бы она могла отдаваться своему ребенку, как отдавалась мне, мужчине, скрывающему свой любовный пыл, зверю, охваченному страстью! В этом виде больного ребенка, закутанного в ее шаль, я кажусь себе самому волком в постели съеденной бабушки, который собирается проглотить и Красную Шапочку.

Мне было стыдно перед ее наивным законным супругом, который так заботливо отнесся ко мне и избавил меня от всех тягостных расспросов. И, несмотря на все это, я был невинен, и сердце мое было замкнуто; на все любезности баронессы я отвечал с почти оскорбительной холодностью.

За десертом, когда уже близился час отъезда, барон вдруг предложил мне вернуться вместе с ними и занять в их доме комнату, которую они отдавали в полное мое распоряжение. К чести своей, должен сказать, что ответил ему решительным «нет», предчувствуя неминуемую опасность, которая скрывается в такой игре с огнем; я объявил им мое непоколебимое решение пробыть здесь еще неделю до полного выздоровления и затем вернуться в город в свою мансарду.

И так и осталось, несмотря на неоднократные приглашения моих друзей. И как странно: как только я переставал быть слабым и обнаруживал мужественную волю, баронесса сразу лишала меня своей дружбы. А чем нерешительнее и податливее был я на ее капризы, тем сильнее она восхищалась мной и хвалила мое благоразумие и рассудительность.

Она властвует надо мной и балует меня, но как только я оказываю серьезное сопротивление, она опускает руки и является существом неприятным, почти недружелюбным.

При обсуждении вопроса о моем переселении к ним она настаивала на всевозможных преимуществах этого проекта; таким образом можно было видеться всегда, без приглашений.

– Но, баронесса, – возражал я, – что будет говорить свет о молодом человеке, поселившемся у молодых супругов.

– Что нам за дело до света и людских пересудов?

– Но ваша мать и тетка… и, наконец, мое мужское самолюбие против таких поступков, которые могут быть приняты за какую-то несамостоятельность…

– Оставьте ваше самолюбие! Может быть, вы считаете мужественным разбить себе голову и не пикнуть?

– Да, баронесса, показать свою силу – это мужественно.

Она рассердилась, так как не признает существующей разницы полов. Ее женская логика так сбивает меня с толку, что я обращаюсь к барону, который отвечает мне насмешливой улыбкой, преисполненной презрения к женским рассуждениям.

Наконец, около шести часов пароход отходит и увозит моих друзей, а я возвращаюсь один в гостиницу.

Вечер великолепный. Солнце заходит в ярких оранжевых тонах, темно-темно-синие воды заволакиваются беловатой пеленой, и на горизонте из-за елей медленно поднимается медно-красный месяц.

Я сижу в столовой, облокотясь на стол, погруженный в свои мысли, то мрачные как смерть, то снова легкие и ясные, когда ко мне подходит хозяйка.

– Сударь, молодая дама, которая только что уехала, ваша сестра?

– Нет, она мне не сестра.

– А! Удивительно, как вы похожи. Можно побожиться, что вы родные.

Так как я не был расположен к беседе, то разговор погас, породив во мне все-таки целый ряд новых мыслей.

Возможно ли, задавался я вопросом, чтобы мое непрестанное общение с баронессой за последнее время наложило отпечаток на мое лицо, или можно ли допустить, что лица наши стали схожи между собой, благодаря шестимесячному непрерывному духовному союзу? Вызывает ли инстинктивное желание нравиться во что бы то ни стало бессознательный подбор выражений лица и манеры глядеть, и подчиняются ли более слабые более сильным?

Возможно, что происходит такое объединение душ и что теперь мы интимнее владеем друг другом, чем прежде. Случай или скорее инстинкт сыграл свою первенствующую роль, и камень неудержимо покатился, увлекая за собой все, лежащее на его пути, – честь, благоразумие, счастье, верность, добродетель и воздержанность.

А эта суровая честность пылкого юноши, непременно желающего оставаться в своей мансарде, в возрасте, когда чувственные порывы обуревают его плоть и кровь! Неужели, в сущности, она легкомысленная женщина? Она? О, тысячу раз нет! Я чтил ее за ее искренность, ее откровенность, честность и материнскую нежность. Правда, она была эксцентрична и неуравновешенна, сама сознавала это и признавалась в своих ошибках, но дурной она не была, решительно нет. Даже в маленьких шалостях, которые она придумывала, чтобы развеселить меня, она проявляла скорее желание взрослой женщины позабавиться над смущением робкого юноши, чем возбудить в нем чувственное влечение.

Мне оставалось только разогнать вызванных мною демонов; и, чтобы сбить с толку моих надсмотрщиков, я отправился на почту и написал письмо на старую тему о моей несчастной любви и приписывал свой порыв отчаяния успеху певца, отнявшему у меня все виды на будущее. В виде литературного опыта я прилагаю два стихотворения, обращенных к «ней», написанных страстным стилем, и предоставляю баронессе принять это по своему благоусмотрению. Ни на письмо, ни на стихи я никогда не получил ответа, оттого ли, что этот прием был слишком избит или тема перестала уже быть интересной.

Последующие дни, тихие и спокойные, много помогли моему выздоровлению. Окружающий ландшафт принял окраску обожаемого существа, и даже лес, в котором я провел такие мучительные часы, теперь улыбался мне; когда я гулял в нем по утрам, то не оставалось и следа ужасных воспоминаний, связанных с местом, где я боролся со всеми демонами человеческой души. Один только ее приезд и уверенность снова свидеться с ней вернули мне жизнь и рассудок.

Я знал по опыту, что не всегда неожиданное возвращение бывает приятно, и входил в дом баронессы не без некоторого смущенного колебания.

Уже на дворе замечалось приближение зимы по облетевшим деревьям, убранным скамьям, дырам в садовой ограде, вместо калиток, по крутящимся сухим листьям и соломе, заткнутой в щели погреба. При входе в гостиную мне стеснило грудь от душного воздуха, идущего от раскаленной кафельной печи, бело и резко выделявшейся на стене, как развешенное полотно. Двойные рамы уже вставлены и оклеены бумагой; лежащая между рамами вата похожа на снег и придает большой комнате вид мертвецкой. Я с трудом старался отогнать ее настоящее убранство и вызвать в памяти прежний вид строгого мещанства: голые стены, неприкрытый деревянный пол. Я представляю себе унылый обеденный стол, похожий со своими восемью ногами на паука, и сидящие за ним строгие лица отца и мачехи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации