Текст книги "Реки жизни"
Автор книги: Борис Григорьев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 8 Если бы да кабы…
Впереди большак, подвода,
Старый пёс у колеса,
Счастье, молодость, свобода,
Солнце, степи, небеса.
И.А.Бунин «Цыганка»
Если бы можно было вернуться в детство, я бы выбрал для этого конец мая, когда всё кругом цветёт, благоухает и распускается, когда в воздухе стоит благовонный запах сирени, когда небо голубое, чистое и высокое, когда самому дряхлому старику и самой древней старушке мстится образ обновления жизни. С тех пор, как я уехал из родного дома, мне почти не приходилось видеть село во время майского возрождения.
И я приехал бы в Курапово без всякого предупреждения.
Ранним прохладным утром, когда солнце только-только позолотило бы верхушки берёз в придорожных зелёных насаждениях, я собрал бы свои вещи и уже сразу после станции Лев-Толстой, бывшей Остапово, на которой пришлось закончить свой жизненный путь великому писателю, прошёл бы из купе в тамбур вагона и ехал бы до самой Лебедяни в напряжённом ожидании свидания, жадно всматриваясь в проплывающие мимо поля, перелески, овраги и луга и пытаясь найти в них что-нибудь общее с кураповскими окрестностями.
Часам к девяти поезд бы миновал промежуточный полустанок Коллективист и вышел на финишную прямую к станции Лебедянь ЮВЖД. Последние минуты самые длинные и тягостные. Но вот уже за окном проплывают корпуса машиностроительного завода, вот граница станции, а вот из лучей слепящего глаза солнца выплывает типичное деревянное станционное здание. Поезд резко тормозит, и я теряю равновесие. Проводник открывает дверь, и я спрыгиваю из вагона на землю, оглядываюсь окрест и набираю воздух в лёгкие. Свежий аромат слегка пьянит и кружит голову.
Переждав отправление поезда, я перешёл бы через рельсы и пошёл пешком навстречу солнцу и тихому Дону. Я остановился бы на мосту и полюбовался с десятиметровой высоты на его серебристое течение, на островки, поросшие густым ивняком, на первых рыбаков, а потом, миновав старую водокачку, у которой уже в ожидании попутного грузовика собралась кучка людей, поднялся бы в Тяпкину гору и, оставив районную больницу справа, свернул бы налево к торговой площади.
Знаю я – малиновой ранью
Лебеди плывут над Лебедянью…1818
Сергей Марков.
[Закрыть]
Торговые ряды ещё пусты, но они постепенно заполняются бабами и мужиками – торговцами старой картошкой, квашеной капустой, солёными огурцами, мочёными яблоками, яйцами, молоком, сметаной и творогом; знакомо пахнет сеном, молоком и тёплой закутой; где-то мычат коровы и блеют овцы; со стороны мясных рядов слышны смачные звуки топора, разрубающего говяжьи, свиные и бараньи туши. Появляются первые покупатели – чинные, аккуратно одетые востроносенькие и стройные лебедянки, а из окрестных деревень одна за другой подъезжают подводы, а иногда и полуторки и «козлики». Мужики сгружают нехитрую провизию, предназначенную к продаже, бабы оформляют места под навесами, тащат взятые на прокат в администрации весы и гири.
Четырёхугольник Гостиного двора – старые купеческие магазины с лабазами, подвалами и складами – можно обогнуть по внешнему кругу, но можно войти в одни из четырёх ворот рынка и пройтись по нему, задрав голову на чудом сохранившуюся колокольню собора Казанской Божьей матери. Я выбираю последнее. Над колокольней и куполами вьются стаи ласточек и стрижей, и от их дружного щебетанья, входящего в ухо тоненькими покалывающими свёрлами, становится и радостно и неспокойно на душе. Птичий базар над лебедянским собором – это первая моя встреча с Городом и незабываемая детская ассоциация, врезавшаяся в память.
Помню, как ошалевший от птичьего крика, я попадаю в парикмахерскую. Мать меня тащит за руку, а я упираюсь, потому что с ужасом представляю себе встречу с тупой машинкой, не стригущей, а больно выдёргивающей волосы, незнакомого в белом халате человека, в чью безраздельную власть я могу попасть… Мать предлагает в награду за послушание стакан морса. Я недоверчиво подхожу к стойке со стеклянной колбой и наблюдаю, как здоровенная баба впускает из колбы в стакан каплю густой красной жидкости и разбавляет её сильной струёй газировки. Я пью и балдею от удовольствия. Вот это напиток! Это не кипяточек с сахарином, которым меня награждают дома!
Потом мы идём в фотографию, и там меня снова настораживает полумрак и таинственная атмосфера, театральная возня с деревянным ящиком на треноге, обрядовые манипуляции с чёрным покрывалом, под который фотограф то и дело ныряет, чтобы вновь из-под него вынырнуть.
– Сейчас вот отсюда вылетит птичка!
Кто не слышал этой фразы в детстве, тот никогда не может понять таинство получения фотографии. Снимок 3 на 4 см сохранился: исподлобья на меня смотрит коротко «оболваненный» карапуз в самодельной «матроске» – исподлобья, потому что матери и фотографу, вероятно, так и не удалось уговорить меня расслабиться и целиком довериться объективу. В детстве я был довольно диким и застенчивым экземпляром.
…Выйдя из западных ворот на Советскую – бывшую Дворянскую – улицу, я мог бы повернуть направо, дойти до угла Почтовой, на которой в двухэтажной гостинице останавливался когда-то автор «Записок охотника». Но я поворачиваю налево, и, проходя мимо скучающего милиционера в мотоциклетной коляске, демонстрирую всю свою добропорядочность, прежде чем приступить к спуску с крутой горы, туда, куда ещё не проникли лучи солнца, откуда веет ночной сыростью и туманом и где сквозь распускающуюся листву черёмухи проглядывает единственная действующая в районе и городе церковь, что на Пушкарской улице. Здесь, начиная от вершины горы и дальше по улице, бурлила когда-то конская ярмарка, описанная И.С.Тургеневым. Я помню только, что на этом самом месте проводились ярмарки по продаже скота, но уже к пятидесятым годам, то ли ввиду отсутствия скота, то ли вследствие запрета властей, ярмарка прекратила своё существование.
О, эта гора! Сколько путников и лошадей, пытающихся одолеть тебя снизу вверх, ты утомила до смерти! Сколько разбитых повозок «укатали “ твои крутые склоны, сколько лихих и тихих ездоков и седоков, следующих в направлении сверху вниз, сломали здесь себе шею или рёбра! Крики «Караул! Треплють!» вероятно до сих пор ещё стоят в ушах жителей Пушкарской слободы, наблюдавших чуть ли не «кажинный Божий день» бешено несущихся колхозных лошадей, пытающихся избавиться от тяжести напирающей сзади телеги1919
Теперь обе лебедянские горки укрощены асфальтом.
[Закрыть].
Но мне «трёпка» не грозит, я спускаюсь с горы на «своих двоих». Прохожу мимо толпы богомольцев, которых не вместила церковь, втягиваюсь в слободу бывших пушкарей, утопающую в яблоневом и вишнёвом цвету, отбиваюсь от нескольких слишком назойливых собак, выскочивших из подворотни и, наконец-то, выхожу на простор. Впереди, насколько хватает глаз, ровные площади зеленей, изрезанные оврагами. Город с его шумом и гамом остался сзади – вот он стоит на горе, как нарисованный, а в ушах уже звенит то ли от тишины, то ли от высоко натянутых электропроводов. С самой небесной высоты доносится пение жаворонка.
Солнце уже поднялось, начинает высыхать роса, и навстречу то и дело попадаются конские повозки с восседающими на них чуть ли не в полном составе семействами и отдельные пешие люди, в основном, бабы, за подолы которых держатся причесанные и умытые мальчишки и девчонки. Все они, за редким исключением, совершенно незнакомые мне люди, завидев во мне городского человека, чинно здороваются: мужики снимают картузы, бабы кланяются, а детишки машут руками.
Я иду по большаку в западном направлении и затеваю соревнование с солнцем. Оно преследует меня с левого бока и норовит заглянуть в лицо, но я стараюсь не допустить этого и прибавляю шаг. Я встречу солнечные лучи, проиграв гонку, когда светило доберётся до Тютчевского леса и зависнет над ним, а я к этому времени уже сверну с большака на юг и выйду на финишную кураповскую прямую.
Я не замечаю, как вспотела спина, что от свисающей на ремне сумки ноет плечо – ноги сами несут меня туда, за пригорок, за которым откроется величественная и одновременно скромная панорама долины Красивой Мечи. Там, на колку, я должен остановиться, перевести дух и обозреть представляющуюся взору знакомую картину глубиной не менее пяти-семи километров: вон там, почти у самой линии горизонта, видно серо-зелёное пятно – это деревня Иншаковка, к ней по грунтовой дороге двигается какой-то жучок – вероятно, трактор; чуть ближе к реке – белозелёное пятно заброшенного мельничного сада; слева от мельницы отвесным полукругом падают к реке поросшие молодым дубом склоны Тютчевского леса. Прямо передо мной – Зайцев и Русин лес, а справа от них – сплошная белая кипень яблоневого цвета. Это сады совхоза имени 15-летия Октября. Само Курапово не видно – оно тоже потонуло в молодой зелени и белом цвету. Село затаилось и загадочно молчит, вокруг него не видно ни одной души и не наблюдается никакого движения. То, что оно живо, я смогу убедиться после того, как поравняюсь с первым его домом.
Я спускаюсь с колка и вхожу в хутор, то есть переулок, через который проходит дорога из города. Первым на пути особняком, ощетинившись от всех ветров и непогод, стоит дом Гореловых, потом идут Ширяевы, за ними – дом бабки Веры, матери сельской учительницы, Суховерховы, Иван Павлович, дядя гармониста Тимофея, Иншаковы по кличке Турки, покинутый дом Кроликовых и тёти Шуры, Гаврила Борисович, Арбузы, Марина с ивалидом-сыном Михаилом, бывший наш сосед Михаил Максимович, Маляничевы, Алексей Алексеевич Зайцев, дом моего сверстника Тольки Иншакова… Налево смотрю реже: там и домов меньше, и большинство их заброшено. Но до чего же всё кажется маленьким и съёжившимся в размерах: и дома, и деревья, и палисадники, и сами люди!
Бабушка Семениха с внуком
Хутор быстро кончается, а вернее, начинается, прямо напротив моего дома. Не дойдя до середины порядка домов, я уже отчётливо вижу белое пятно «чугуновской» пятистенки с нераскрытыми глазницами окон, потемневшую от дождей, ветра и снега куцую соломенную крышу, поломанную изгородь и бабку Семёниху, которая опершись на палку, всматривается подслеповатыми глазами в одинокого путника, спустившегося с колка и пробирающегося теперь по хутору…
Сердце начинает биться всё чаще, ноги сами несут меня к дому. Но прежде чем выйти на Зайцевский порядок, я должен сбросить с себя бремя лет, стряхнуть пыль чужих городов, уменьшиться в размерах и из солидного городского господина превратиться в деревенского босоногого мальчишку в выцветшей полосатой рубашонке и коротких штанишках на помочах, застёгнутых под коленками на чёрные пуговички – иначе бабка Семёниха меня не признает.
– Борькя, ту куды же запропастился? – слышу я до боли знакомый голос.
– Ба, так я у Митьки был, мы там с ним силки на сусликов плели, – как ни в чём не бывало, отвечаю я.
– Заходи скорее в дом, обедать пора! Щи уж, небось, ей-ей простыли. Иди, иди, надо поесть, а то не вырастешь.
– А где мама?
– Иде-иде… У школе – иде ишшо? Чтой-то у тебя в руке?
– Это тебе подарок. На, носи.
Бабка разворачивает тёмный с красными цветами платок, ахает, на глазах молодеет от свалившейся на неё такой красоты, примеряет обнову. Мы входим в избу. По забывчивости стукаюсь лбом о притолоку и сажусь за стол. Бабушка, расплывшаяся в улыбке, наливает из чугунка дымящиеся щи, сваренные из кислой квашеной капусты и режет душистый ржаной хлеб. Я дома…
Но войти два раза в одну и ту же воду никому не дано. Сослагательное наклонение для истории не существует.
Детство промчалось по селу резвым жеребёнком, взбрыкнуло первыми годами отрочества и скрылось за холмом, «как сон, как утренний туман…» Да и было ли оно?
Было, было… Доказательством этого выступает всё та же память, вытаскивающая неуверенной рукой из мешка для лото всё новые и новые фишки. Я считал, что у меня хорошо развита зрительная память. Это так. Теперь выяснилось, что и временная память тоже не так уж и плохо устроена.
Глава 9 В коротких штанишках на помочах
…Прильну к сосне корявой
И чувствую: мне только десять лет.
И.А.Бунин «Детство»
Самая раздольная пора для деревенских мальчишек, конечно же, лето. Нам всегда было хорошо и весело – и в холодную снежную длинную зиму, и в слякотную весну, и в дождливую грязно-непролазную осень, но лето! Кое у кого из нас были калоши (галоши) – предмет обуви, также вышедший из обихода вместе с валенками. Резиновые калоши спасали валенки от износа и сырости, так что являлись важным предметом зимней и осенней экипировки. В осеннюю грязь их надевали и на сапоги или использовали самостоятельно. До чего же хороши были эти калоши, свеженько пахнувшие резиной при покупке, таинственно посвёркивавшие на свету и призывающее раскрывавшие свои малиновые мягкие рты. Они, как и валенки, продавались по номерам – от 5-го до 10-11-го и должны были плотно сидеть на валенках.
А валенки, чтобы не проваливались и не протирались в пятках, обшивались кожей. Мне пришлось осваивать этот вид сапожного мастерства самому – потому как сапожник, инвалид войны, был один на всё село. Главное, надо было найти кусок кожи – обычно от старых ботинок или сапог. Потом бралась суровая толстая нитка и тщательно просмаливалась, для чего использовался кусок толстой свиной кожи с «варом», т.е. смолой. (Этот кусок и шило мне достались от деда). Кусок складывался пополам, и ты начинаешь туда-сюда водить им по нитке, пока она не оказывалась просмоленной. (Непросмолённая нитка быстро промокала, рвалась и изнашивалась). Потом ты заправлял концы нитки в две большие иголки, брал шило, приставлял задник к валенку и начинал орудовать, держа всё время левую руку в валенке и просовывая иголки навстречу друг другу. Важно было, чтобы внешняя и внутренняя иголки просовывались в одно и то же отверстие через задник и толстый слой валенка. Чтобы не промахнуться изнутри, нужно правой рукой держать в отверстии шило, а левой – стараться вставить иголку рядом с ним. Искусство!
Лето мы ждали всегда с нетерпением. Вероятно потому, что под остальные времена года мы были не слишком подходяще экипированы: у многих в семье были одни валенки, одно пальтишко или одни сапоги на двоих-троих «шпингалетов», а летом можно было щеголять в одной рубашонке и без всякой обувки! Самыми «неудобными» сезонами были ранняя весна и поздняя осень – калоши и вообще непромокаемая обувь были в послевоенные годы большой редкостью и недоступны для многих взрослых, не говоря уж о нас, малолетках. А летом накинул рубашонку на голое тело, натянул штанишки и – гуляй казак!
Летом у нас верхняя часть ступни и ладоней всегда покрывались цыпками – толстой, загрубелой кожей, похожей на коросту. Происходило это оттого, что руки и ноги постоянно были мокрыми от купания и прогулок по уличным лужам. Сочетание солнца, ветра и влаги делали своё дело. Осенью, когда наши ноги влезали в обувь, цыпки постепенно исчезали, чтобы появиться в следующем летнем сезоне.
Говоря об одежде, можно упомянуть, что настоящих обновок в детстве большинство из нас никогда не видели, мы довольствовались перелицованными вещами. Доставали из сундука или укладки какой-нибудь допотопный дедов лапсердак, бабушкину юбку или брали изношенный полупердинчик матери, спарывали верхний материал, переворачивали его изнанкой кверху и шили «обнову» для сынка или дочки. А если в семье было несколько детей-погодков, то младшие, как правило, донашивали вещи старших. Так что младшенькие были обречены на донашивание.
Верхом совершенства и шика у деревенских женщин считались чёрные «бархатные» зипуны или полупóльта. Их бережно хранили, тщательно пересыпали нафталином, проветривали, надевали только по большим праздникам и передавали своим дочерям в наследство. Однажды один из наших товарищей появился в пальто, сшитом из материной «бархотки». Можно было себе представить ту жертву, на которую пошла мать, отказавшись от своей самой красивой и дорогой вещи в своём гардеробе! Мы подняли нашего товарища на смех – дети не знают снисхождения и могут быть по отношению друг к другу довольно жестокими. Он со слезами на глазах убежал домой и не показывался на улице всю зиму. Лучше сидеть дома, чем щеголять в бабьем салопе!
По снегу все щеголяли в валенках. Удобнее, теплее и практичнее валенок зимой ничего нет. Кто-нибудь помнит запах паленой шерсти, исходящий от новеньких смоляно-чёрных или пегих шерстяных сапожек? Новые валенки считались у нас дурным тоном, а потому каждый старался как можно быстрее их обносить, изломать и сделать более гибкими. Ведь в жёстком гипсе долго не проходишь – новый валенок натирает ногу под коленом, и чтобы избежать этого, мы делали на них широкие отвороты. Чем шире отворот, тем круче валяная обувь! Валенок хорошо держит ногу на коньках: прикрутил к ним, как следует, конёк кожаными ремешками – и катайся сколько угодно: нога устойчива, не устаёт и не болит.
Чувствовали ли мы свою «деревенскую» ущемлённость?
Вряд ли. Во всяком случае, я не помню этого ощущения ни у себя, ни у моих сверстников. Конечно, как всем детям, нам много чего хотелось – когда, в какие времена дети не мечтали о занимательной игрушке, о велосипеде, о красивой и современной одежде? Но мы чувствовали себя если не вполне счастливыми, то удовлетворёнными своим положением и твёрдо «держали марку» перед городскими, когда они приезжали в село на летние каникулы. Другое дело, что наш собственный кругозор и уровень образования большинства наших родителей был чрезвычайно узок и низок, и запросы наши, по нынешним меркам, выглядели более чем скромными.
Я помню три покупных игрушки, которыми я забавлялся в самом раннем детстве: железный танк, который я возил на верёвочке, коня из папье-маше на платформе с колёсиками и глиняную свистульку. Все остальные игрушки мы либо находили, либо мастерили сами.
Вспоминая детство, вижу себя довольно замкнутым и стеснительным мальчиком. Я стыдился проявления чувств, считая их «телячьим нежностями», недостойными мальчишеского звания. Частично я объясняю это определённым спартанским воспитанием, а вернее, отсутствием такового вообще. Мать, отдаваясь полностью своей работе и общественным нагрузкам, возможно, недостаточно уделяла мне времени. Я постоянно находился с бабушкой, а бабушка могла воспитывать только собственным примером. Об основных ценностях жизни я узнавал из книг, и тут роль матери была на первых порах решающей. В этом смысле я не был исключением из общего правила – все мои сверстники находились в таком же или худшем положении. Поэтому-то сантименты были нам чужды.
Я с Толькой-Арбузом
Я чувствовал неловкость скорее из-за своего исключительного положения сына учительницы. Это сейчас учитель является рядовой и непрестижной профессией, а в те годы учитель на селе был видной фигурой, и его почитали и уважали. Уважая мать, уважали и меня. (Как говорят англичане, любишь меня – люби и мою собаку). Уважение заключалось в особом, осторожном отношении, и это, вопреки моему желанию, придавало мне своеобразный статус исключительности: не каждый мальчишка осмеливался придраться ко мне и вызвать на драку, не каждый взрослый мог попытаться меня обругать или обидеть. Зато, как только меня уличали в какой-нибудь шалости, вполне извинительной для других сельских ребят, но только не для меня, то все сразу показывали на меня пальцем:
– А ещё сын учительницы!
Исключительность выходила боком, она требовала самоограничения и самоконтроля.
Поэтому я сдерживал свои порывы и старался не участвовать в откровенно безобразных шалостях. Так, свои мальчишеские драки я могу буквально сосчитать на пальцах, а разбитым носом и синяком под глазом я почти никогда не мог похвастаться. Мать категорически запретила мне драться, считая это занятие недостойным «культурного» мальчика вообще и её статуса, в частности. Постепенно я и сам проникся сознанием того, что решать споры и недоразумения с помощью кулаков – это глупо и некультурно. По большому счёту это так и есть на самом деле, но вот теперь, на склоне лет, я жалею, что меня миновала «чаша сия». В детстве иногда бывает полезно и необходимо укреплять характер и кулаками.
Стеснительность долго была моей доминирующей чертой. Я стеснялся не только за себя, но и за мать, когда её, к примеру, приглашали танцевать мужчины; за бабушку, когда она оказывалась в неловком положении. Вероятно, это была неосознанная ревность, которую в состоянии объяснить только психоаналитик Фрейд.
В детстве я боялся темноты и со стоическим упорством работал над преодолением этого недостатка, сознательно приучал себя к длительному пребыванию без света или специально, отправляясь «до ветра», выбирал отдалённое от освещённого окна место во дворе. Я испытывал страх перед высотой, и тренировался в преодолении этого чувства прыжками с деревьев, постепенно увеличивая высоту прыжка. (Попутно замечу, что страх перед темнотой потом исчез сам по себе, а вот высота до сих пор вызывает подташнивание под ложечкой).
Я стыдился быть смешным и не любил над собой насмешки. В более позднем возрасте я научился бороться с этим недостатком и не демонстрировать своей уязвимости перед насмешниками и всякого рода «доброжелателями». Кураповская насмешка, как я понял позже, – это способ скрыть собственную уязвимость, своеобразная броня от насмешек других. Чтобы не стать жертвой насмешки других, нужно действовать с опережением и пускать оружие смеха и злорадства первым.
Одновременно я отвергал всякую неискренность, лицемерие и фальшь. Больше всего в жизни я ненавидел людей, пытавшихся из себя «изобразить» другого человека. Считаю, что скрывать свои настоящие чувства – это меньший грех, чем играть роль и изображать другого. В школьном возрасте я стыдился заниматься общественной работой – она мне казалась какой-то искусственной и нарочитой. Мне с трудом удавалось скрывать отвращение по отношению к тем надуманным пионерским и комсомольским обязанностям, которыми мне, как отлично успевающему в учёбе, часто приходилось заниматься.
Естественно, всем этим я ни с кем никогда не делился, что само по себе тоже не очень хорошо. Говорить на эту тему с учителем или вожатым было опасно, обсуждать такие «интимные» вопросы с матерью мне казалось неудобным, с бабушкой – делом бесполезным, а со сверстниками – стыдным. Но больше всего действовал страх показаться смешным.
Природа и смена времён года определяла наши игры и увлечения, на которые бьющая ключом детская энергия и фантазия были неистощимы. Впрочем, выдумывать нам приходилось далеко не всё – многое было придумано до нас, а нам оставалось только повторить то, что делали в своё время отцы, матери и деды с бабками. И наши старшие сверстники.
Мы были предоставлены самим себе круглый день. Родители – в основном матери – находились на работе, часто препоручая наблюдение за хозяйством и младшими детьми своим старшим детям. В старших ходили те, что совсем недавно без посторонней помощи сами стали забираться на лавку. Подростки 13—14 лет работали в колхозе на правах взрослых. У каждого из нас были по дому какие-нибудь обязанности, но возраст брал своё, мы забывали о родительских наказах и убегали из-под надзора бабушек и дедушек на улицу. Улица – это понятие, включавшее в себя всё, что лежало за пределами дома и двора.
– Ты где был? – спрашивала мать припоздавшего сына.
– На улице.
Это означало, что мальчишка просто находился в пределах села.
Усидеть дома не было никакой возможности. Улица манила нас своими неизведанными возможностями познания мира, ощущениями свободы и приключений. С утра, позавтракав куском чёрного хлеба с молоком, мы убегали из дома и пропадали на улице до вечера, позабыв про обед и скучные домашние обязанности. Наши уличные занятия были самыми разнообразными – естественно, речь могла идти только об играх.
Игры, забавы, проделки. Народ моего детства.
Для малолеток самой популярной игрой были «прятки». Детей в деревне было тогда много – практически в каждом доме было по два-три босоногих «огольца», и сколотить команду желающих поиграть не составляло никакого труда.
Для определения водящего существовали считалки. Путём жребия определялся участник, производящий расчёт – как правило, начиная с игрока слева. Например:
– На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты есть такой? Говори поскорей, не задумывайся.
Игрок, на котором заканчивалась считалка, т.е. на которого падал последний ударный слог скороговорки, признавал себя, к примеру, «сапожником».
– С кого начинать? – спрашивал тогда «считальщик».
– С Коли-Седана.
– В какую сторону?
– По солнцу.
И считальщик, тыкая рукой в грудь Коли-Седана, начинал проговаривать считалку по ходу солнца. На кого падал последний её слог, выходил из круга. Расчёт продолжался до тех пор, пока считалка не выводила из круга всех, кроме одного. Вот ему-то и приходилось водить или, как у нас выражались, маяться.
Играющие становились в круг, и выборный считальщик (всё по справедливости!), в зависимости от договорённости – с кого начинать и в какую сторону, начинал тараторить слова считалки, соразмеряя каждый ударный слог с касанием участника рукой в грудь. Тот, на ком кончалась считалка, выбывал из круга, и тогда считалка возобновлялась в уменьшенном составе и продолжалась до тех пор, пока не выбывал последний счастливчик, а оставшийся становился ведущим.
Ведущего можно было выбрать и с первого раза. Для этого нужно было применить другую считалку:
– Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить, всё равно тебе водить.
Далее мы договаривались, какое время должно быть предоставлено на то, чтобы успеть хорошенько спрятаться. Если место для игры было богато различными постройками, кустами или высокой густой травой, то время для этого отпускалось минимальное. Ведущий, закрыв глаза руками и обернувшись лицом к «кону» – глухой стене, к калитке или стволу дерева, громко считал, к примеру, до двадцати. После этого он произносил сакраментальную фразу:
– Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Кто не схоронился, я не виноват, – и отправлялся на поиски схоронившихся.
Не успевший схорониться в срок предъявлять претензии к ведущему не имел права. Каждый обнаруженный ведущим игрок должен быть застукан, то есть, ведущий должен был подбежать к кону, прикоснуться к нему рукой и сказать: «Палочки-выручалочки Витя». Неудачно спрятавшийся Витя становился следующим потенциальным кандидатом маяться, то есть, водить независимо от того, застукают ли после него остальных игроков, или они отметятся у кона раньше ведущего. Если же игра идёт с выручалкой, то у Вити был шанс миновать участи ведущего. Так если спрятавшийся игрок успеет добежать до кона прежде ведущего и прокричать: «Палочки-выручалочки за себя и за всех», то все застуканные автоматически «амнистировались», и игра возобновлялась с тем же ведущим.
В прятки играли все – и мальчишки и девчонки.
Весьма популярными были у нас и «салки». Как правило, в эту игру мы играли на больших народных гуляньях, которые, кстати, тоже имели название «улица». Бегать и догонять друг друга просто так, на лужайке, было не интересно. Куда интересней было гоняться друг за другом вокруг большой толпы взрослых и сочетать сразу две игры – «салки» с «прятками»! Нужно было ловко врезаться в массу подвыпивших и весело отплясывающих взрослых, затаиться там, а потом время от времени выныривать и узнавать, не поменялся ли ведущий. А ведущий мог уже давно «осалить» какого-нибудь игрока и сам уже выступал в роли преследуемого, но ты об этом не знаешь, продолжаешь убегать от него и… доверчиво попадаешь прямо в объятия «охотника». Элемент неизвестности придавал игре характер жуткой интриги, заводил и наэлектризовывал нас до самых пяток. Взрослые относились к нам вполне снисходительно, даже если мы наступали им на ноги, толкали и иногда мешали танцевать. Так было принято, они сами когда-то играли в «салки с прятками», и мы мирно уживались с ними, как селявки2121
Селявка на кураповском языке – это уклейка.
[Закрыть] с сазанами.
Игра в «салки» практиковалась в воде во время купанья. Весь «кайф» состоял конечно в умении нырять под воду. Под водой скорость передвижения увеличивалась, и выигрывал, конечно, тот, кто владел этим мастерством лучше других. Большим мастером подводного плаванья считался Толька– Арбуз, который мог пробыть под водой минуту и больше.
Следующей увлекательной игрой была игра в «чижика». Она была исключительно мальчишечья, и играли в неё только вдвоём. Для игры нужно было изготовить биту – т.е. срезать прут толщиной в палец и длиной около метра и заострить его с одного конца, а потом отрезать от того же прута «чижик» длиной 10 см и заострить его на конус с обоих концов. Ведущий и водящий определялся с помощью какойнибудь считалки. Прежде чем начать игру, надо было изобразить кон, для чего на земле чертился круг диаметром в полтора-два метра. Водящий уходил в поле маяться, а ведущий оставался на дежурстве у кона.
Подковырнув битой «чижа» и подбросив его вверх, ведущий должен был попасть по нему на лету и ударом отослать его в поле. Если ведущий в самом начале игры промахивался, и «чижик» падал на землю, то игроки сразу менялись ролями. Если «чижик» улетал в поле, то водящий мог попытаться его поймать на лету, что удавалось только весьма ловким игрокам, и маета для водящего кончалась. Если поймать «чижика» не удавалось, то его с места приземления нужно было одним броском попытаться вбросить в круг. При этом ведущий имел право мешать этим попыткам и отбивать его на лету, а если промахивался, то, не прикасаясь рукой к «чижику», лёгким ударом по его кончику заставить его подпрыгнуть вверх и опять ударом биты отправить его ещё дальше от кона.
Игра продолжается до тех пор, пока маящемуся не удастся возвратить «чижик» в круг. После этого игроки меняются ролями, и игра возобновляется с новой силой.
Играли мы и в городки, с увлечением «распечатывая» «письма», разваливая «бабку в окошке» или «откусывая» кусочек «колбасы», тренируя меткость и накачивая мышцы на руках; и в какую-то разновидность травяного хоккея, и в штандры, но больше всего увлекались лаптой. Сейчас лапту, исконнюю русскую забаву здорово подзабыли, уже не одно поколения мальчишек в России и понятия не имеют, что это за слово такое – «лапта», не говоря уж о том, как в неё играют. А напрасно: русская лапта ничуть не хуже, а в некоторых моментах и лучше, чем монотонный американский бейсбол. Вообще, лапта появилась намного раньше бейсбола, и последний можно рассматривать лишь как американскую разновидность лапты.
В лапту мы начинали играть, как только на выгоне просыхала земля, и кончали сезон в первую осеннюю слякоть. В лапту, как известно, играют две команды, в каждой команде может быть не менее трёх-четырёх, но не более восьми-девяти игроков (по моему мнению, оптимальное число шесть). Для игры в лапту нужно очень мало: а) мяч – лучше всего теннисный или, как мы его называли в детстве, обшитый, б) одна круглая, ровная – без всяких утолщений – бита толщиной не более трёх с половиной сантиметров и длиной около метра и в) любая более-менее ровная площадка метров 40 на 60.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?