Текст книги "Москва слезам не верит"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Повитуха, чу, окунает в купель… Слышь, тетка?
– Ох, батюшки: как же это!
– А власы – ни-ни! Не замай, робенка не стриги, и мирром не мажь, – поясняет толкователь из раскольников. – Сущие языцы! Ишь до чего дожили православные! А кто виной!
– Кто, батюшка?
– Лжеархирей еретик, новый Никонишка…
– А ты чти, Микита, чти до конца, на-нет!
– «Ежели случится в таком опасном или сумнительном же доме мертвое тело, то над оным, не отпевая»…
– Кормилицы, не отпевать! Касатики!
– Цыц! Не вой! – Баба умолкает…
– «…не отпевая и не внося в церковь…»
– Ох, смерть моя!
– Не вой, сказано тебе! Ушибу!
Баба молча хлюпает…
– «…и не внося в церковь, – продолжает Микита, – велеть отвезти для погребения в определенное место того ж самого дня…»
– Ни отпевать, чу, ни в церковь не вносить, слышишь!
– Да что ж мы, собаки, что ли, что нас и в церковь не пущать, братцы?
– Али церковь кабак? Вон и кабаки запечатали, и бани запечатали, а теперь – на! Уж и храмы Божьи печатать! Да что ж это будет, православные?
– Али впрямь они шутят! Али на них и суда нету!
Обезумевший, растерявшийся народ начинает обозлеваться поголовно, стихийно – на кого, на что, за что, он еще сам не знает, не разглядел, на кого бы ему накинуться.
Где-то слышится барабанный бой, глухо так стучит барабан, зловеще… Это не марш, это что-то худшее…
– Чу, братцы! Барабан!
– Али набат? Где ж пожар, православные!
– Али сполох? Что ж не звонят! Братцы! На колокольню!
– Стой! Надыть узнать, какой сполох…
Толпа отхлынивает к церкви… Вон едет мортус с возом трупов, толпа уж и не глядит на него, пригляделась, она уж начинает жаждать крови живых людей…
А барабан все ближе к церкви, к толпе… Виднеется конный, машет белым платком, вздетым на обнаженную саблю…
Толпа обступает офицера и барабанщика. Офицер делает знак, барабан умолкает. Толпа ждет; это уже не прежняя овцеводная толпа… У этой толпы злые глаза…
– Долой шапки! – кричит офицер.
– Что шапки! Нам не жарко-ста! Не пили…
– Долой, мерзавцы! Царский указ читать буду…
– Указ! Указ!.. Долой, братцы, шапки!
Шапки снимаются.
Офицер развернул бумагу и стал читать громко, медленно:
– «Указ ее императорского величества, самодержицы всероссийской, из правительствующего сената, объявляется всем в Москве жительствующим. Известно ее императорскому величеству стало, что некоторые обыватели в Москве, избегая докторских осмотров, не только утаивают больных в своих жительствах, но и умерших потом выкидывают в публичные места. А понеже такое злостное неповиновение навлекает на все общество наибедственнейшие опасности: того для ее императорское величество повелевает отечески, по именному своему указу, строжайшим образом обнародовать во всем городе, чтоб отныне никто больше не дерзал на такое злостное и вредное ее императорского величества законов и установлений похищение. А есть ли, не взирая на сие строгое подтверждение, кто в таком преступлении будет открыт и изобличен, или же хотя и в сведении об оном доказан, таковой без всякого монаршего ее императорского величества милосердия отдается вечно в каторжную работу».
Толпа как-то разом вздохнула, широко, глубоко, всею наболевшею грудью как-то всенародно вздохнула…
– Мертвых, чу, утайком держут! Кто их держит!.. Вон мертвый крыжом лежит, суди ево! Вон его судья!..
И сотни рук указали на приближавшуюся фуру с мертвецами и на багор мортуса, который зацеплял этого лежавшего крыжом… Мертвый корчился на багре, он был еще жив… Корчится словно рыба на удочке…
Офицер молча поворотил коня.
II. «Богородицу грабят!»Как ни ужасна была картина, которую представляла чумная Москва в течение последних двух моровых месяцев, августа и начала сентября, но никогда еще не глядела она так зловеще, никогда еще лица наполовину прибранной смертью, но все еще кишма-кишевшей по улицам и площадям толпы, у которой, казалось, совсем лопнуло терпенье, одеревянело с отчаяния сердце, помутился от горя и страха рассудок, раззуделась на какого-то невидимого врага изнывшая, изболевшая душа и руки, никогда лица эти, похуделые, осунувшиеся, словно обросшие чем-то мрачным, не носили еще на себе печати той страшной решимости на что-то еще небывалое и ужасное, с какою лица эти 15 сентября 1771 года прислушивались к какому-то глухому, как волны, рокочущему говору и гаму, стоном стонавшему над всею запруженною народом площадью у Варварских ворот. Это море какое-то колыхалось и бурлило, и все больше и больше прибывали его волны, все выше и выше поднимало бурный прилив…
На ногах вся уцелевшая от мора Москва – много еще уцелело, хоть и много померло… Москву не скоро всю передушишь… Вон она вся высыпала… Да и как ей не высыпать! Церкви пусты, дома пусты, одни разве умирающие да мертвые в них валяются; все лавки, амбары, погреба, кабаки, трактиры, бани, присутственные места, рынки заперты; все дела остановились, торги стали, вся машина развалилась.
Тут и фабричные, и мастеровые, и дворовые, – господа раньше разбежались по деревням, – и солдаты, и разночинцы, и приказные из запертых присутственных мест, и купцы, и мещане, и сидельцы, гулящие и не гулящие попы и дьячки, чернецы и черный народ… А бабы, а дети!..
Все валят к Варварским воротам. Над воротами тускло поблескивает старая-престарая икона Боголюбской Богородицы. К воротам, под самую икону подставлена пожарная лестница. На лестницу взбирается народ с зажженными свечами и лепит эти свечи к иконе… Целый лес свечей налеплен; некуда больше лепить, так лепят к карнизам, к стене, к кирпичам…
А под лестницей, на опрокинутом ларе, подняв руки кверху, кто-то громко причитывает:
– Порадейте, православные, Богородице на всемирную свечу! Порадейте! Каменный дождь на Москву идет! Огненная река течи будет! Порадейте, порадейте на всемирную свечу! Порадейте, православные!
А тут же у ларя неутомимый «гулящий попик», которого и чума не брала, рассказывает православным о «чуде».
– Слушайте, православные! Чудо бысть некое, знамение преужасное. В сию нощь рабу Божию Илье (и попик указал рукою на того, который сидел на ларе и кричал «порадейте!») в конце сне явися Боголюбская Богородица, вот эта самая Матушка (и попик показал на верх ворот, на икону, облепленную свечами), явилась и глаголет: приходил-де ко мне Сын мой, Господь Исус Христос, и поведал Мне, яко матери Своей, тако: поелику-де Тебе, Боголюбская Богоматерь, вот уже тридцать лет никто в Москве ни молебна не пел, ни свечи не поставил, то за сие-де пошлю Я на Москву каменный дождь. И Матушка Богородица, жалеючи нас, православных, умолила Сына Своего, Христа, и Бога нашего, не посылать на Москву каменный дождь, а нагнать на нас трехмесячный мор… Вот, православные, сия просьба Богородицы и исполняется – великий мор посетил Москву… Помолимся же, православные, Владычице нашей Богородице Боголюбской, пущай Она, Матушка, замолить за нас у Сына Своего Христа и Бога нашего! Порадеемте Ей, Матушке, на всемирную свечу!
– Порадейте, православные! – взывает тут же стоящий огромный солдатина с седою головою и длинною седою косою. – Порадейте! Мне ноне и поп в церкви Всех Святых на Куличках[52]52
Исторический факт (см. Описание моровой язвы в Москве 1770–1772 гг., изд. по высочайшему повелению в 1775 г.).
[Закрыть] сказывал про это чудо… Порадейте, православные!
– Порадейте! – подхватывают сотни голосов. – Не дайте всем помереть лютою смертию!
Народ неудержимо прет к воротам, к лестнице, цепляется за нее, карабкается вверх. Иные обрываются и падают. Тот охает от падения, иной орет благим матом, потому что у него волосы вспыхнули от упавшей с карниза свечи, голова горит, борода вспыхивает, рубаха загорается. Другой стонет от боли, больной, чумной притащился к воротам, чая спасенья от чудотворной иконы… Ад сущий кругом!
Попы, побросавшие сорок-сороков московских церквей, забывшие о своих требах, покинувшие свои приходы, тоже высыпали на это страшное всемоление, расставили везде свои аналои, позажгли свечи, напустили облака ладана, так что солнце помрачили, и всенародно молятся, оглашают воздух невообразимою, но ужасом за душу хватающею разноголосицею!..
– Порадейте, православные, на всемирную свечу! – стонут тысячи голосов во всех концах.
– О всякой душе христанстей, скорбящей же и озлобленней, милости Божии и помощи требующей!.. О исцелении в немощах лежащих! – взывает над аналоем усталый голос соборного дьякона, который прежде никогда не уставал.
А тут священник, у которого вымерла вся семья, дети, жена, родные, рвет на себе волосы у другого аналоя и вопит в истошный голос:
– Проклят буди день, в он же родихся аз, проклятый, ночь, в нюже породи мя мати моя! Проклят буди муж, иже возвести отцу моему, рекий: родися тебе отрок мужеск, и яко радостию возвести его. Да будет человек той, яко же гради, яже преврати Господь яростию Своею, да слышит вопль заутра и рыдание во время полуденное, яко не уби мене в ложеснах матере моея, и бысть бы ми мати моя гроб мой! О!
– Батюшка! Подь домой, кормилец! – тащит за рукав этого безумца какая-то старуха; но безумец нейдет, проклинает и себя, и день своего рождения, и ночь своего зачатия…
– Порадейте, порадейте на всемирную свечу, православные! – стонет площадь, стонет вся Москва.
Да так с ума сойти можно. И Москва сошла с ума…
Вон тащут чумного к воротам, встаскивают по лестнице к иконе, «чтоб приложился, касатик», а у касатика голова с плеч валится…
Еропкин, узнав об этом обезумлении всей Москвы, поскакал было с веселым доктором и с обер-полицеймейстером к Варварским воротам; но скоро увидел, что море вышло из берегов, и не остановить ему этого моря своими силами, нечеловеческие тут нужны силы…
И он велел везти себя в Чудов монастырь, к Амвросию. Он чувствовал, что у него не только руки и ноги холодеют, но в сердце холод, в душе холод и страх…
– Постойте… постойте, пане! – удерживал его в передней келье монастыря запорожец-служка.
– Чего тебе надо! – удивлялся Еропкин, отстраняя рукою плечистого запорожца.
– Вони, пане, молються… вони плачуть…
Действительно, когда Еропкин вошел в келью Амвросия, архиепископ стоял на коленях перед ликом Спасителя и плакал.
– Простите, ваше преосвященство!
Амвросий встал с колен и обратил к Еропкину свое заплаканное лицо. Судя по глазам, Еропкин понял: архиепископ много и горько плакал… Ему чего-то страшно стало.
– Простите… У Варварских ворот…
– Знаю, знаю, ваше превосходительство, – подавленным голосом перебил его Амвросий. – Мрак и страх распудиша овцы моя… А я, пастырь, не соберу их.
И архиепископ, упав головой на стол, заплакал… Никогда не видал Еропкин, как плачут, особенно такими горькими слезами, архиереи, и стоял в изумлении. Наконец, Амвросий приподнял от стола свое бледное лицо и широко перекрестился, обратясь к образу Спасителя.
– За них я плачу, за овец моих! – сказал он. – Это панургово стадо.
– Чье стадо, ваше преосвященство? – спросил Еропкин.
– Панургово, ваше превосходительство, которое вослед единой овце бросается в море и погибает в нем… Но что нам делать?
– Я именно за сим и приехал к вашему преосвященству… Тут является обстоятельство, касающееся не одного города, но и церкви…
– Вижу, вижу, – говорил Амвросий задумчиво. – Мне, пастырю, приходится надеть тогу трибуна.
– Да, ваше преосвященство, власть трибуна выскользнула из моих рук…
– Да… да… Тут икона, тут сама Богородица. Ей же народы и власти царие всесильнии поклоняются с трепетом… Она старше всех, старше ее уж никого нет на земле…
– Истину изволите говорить, владыко: точно, Богородица старше самой государыни, ее императорского величества.
– Старше, старше… Тут и государыня ничего не может…
– Не может! – Еропкин развел руками.
– Тут власть должна быть не от мира сего, да, да, не от мира, – обдумывал архиепископ страшную дилемму, которую задал ему народ. – А мы все от мира…
– Да, ваше преосвященство, вот задача! – разводил руками начальник Москвы. – Я – лицо государыни здесь, я глава Москвы, а там я бессильнее всякого последнего нищего, юродивого… Там я не смею приказывать именем всемилостивейшей государыни моей: там мне могут сказать: «Твоя-де государыня нашей Богородице не указ!»
– Не указ, точно не указ…
Амвросий встал и в волнении подошел сначала к портрету Петра Могилы, потом к киоту, как-то машинально… Из киота смотрел на него все тот же кроткий лик и, казалось, смотрел так грустно-грустно…
– Вот кто один выше Богородицы: вот Он, Ессе homo! – с какой-то страстностью и тоскою сказал взволнованный архиепископ.
Еропкин оглянулся. Его поразило лицо Амвросия, который стоял, с мольбою протянув руки к Спасителю.
– Се Он… Се человек… Ессе homo!
– Да, ваше превосходительство, – тихо произнес Еропкин. – Но Его нет с нами…
– Нет, Он здесь! Он с нами! Я в себе Его чувствую…
– Но как нам успокоить Москву?
– Надо взять оттуда Богородицу…
– Помилуйте, ваше преосвященство! Этого сделать нельзя!
– Для чего нельзя?
– Народ не даст Ее… Он взбунтуется… он Москву разнесет по клочкам…
– Не разнесет… Он покорно пойдет за Богородицей… сам понесет Ее… будет падать ниц перед Нею, только бы по нем прошли ноги тех, кои удостоятся нести святый лик…
– Но куда же Ее, владыко, унесем мы, где спрячем?
– Не спрячем, зачем прятать! Мы поставим ее в новопостроенной богатой церкви Кир Иоанна…
– Нет, ваше преосвященство, я боюсь этого… Ее теперь нельзя трогать. А одно разве я могу посоветовать: взять оттуда и перенести в безопасное место казну Богородицы, чтоб оную не расхитили.
– Это скриню железную.
– Да, там огромный сундук, железный ларь вместо кружки, с отверстием сверху для денег… Говорят, ларь уж полон…
– А если народ скажет, что Богородицу грабят? – в раздумье спросил Амвросий…
– Не скажет, ваше преосвященство: я вместе с вашими консисторскими чинами пошлю для взятия ларя и своих солдат…
– О-о-охо-хо! Что-то из сего произойдет? – нерешительно сказал Амвросий и снова подошел к киоту, как бы в лике Спасителя ища вдохновения и поддержки…
Да, ему нужна была эта божественная поддержка… Почему-то в эти дни образ мучимого Христа не отходил от него ни днем ни ночью, и почему-то в эти самые дни так назойливо врывались в его душу воспоминания детства, молодости, студенческие годы в Киеве, печерская лавра и тот тихий вечер, когда, перед посвящением своим, перед отречением от мира, накануне пострижения своего в монахи он в последний раз слушал тоскливую песню девушки, которую он… которая не могла быть… его женою, подругою… которая, одним словом, пела:
Священники, диаконы
Повелять звонити —
Тоди об нас перестануть
Люди говорити…
– Ну, делайте как знаете, а я распоряжусь по консистории, – сказал он, наконец, силясь отогнать от себя рой тяжелых и дорогих воспоминаний…
Еропкин уехал. Амвросий остался один с своими думами.
А бесноватая Москва вплоть до ночи продолжала корчиться и тысячеустой кликушей выкликать: «Порадейте, порадейте, православные, Богородице на всемирную свечу!»
Наступал вечер. Народ все не расходился, бесноватая Москва, по-видимому, собиралась ночь провести у Богородицы. Литии, моления, возглашения, крики не переставали оглашать воздух, только голоса стали хриповатее и еще страшнее…
– Порадейте, православные, Богородице, порадейте!
– Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в море далече!..»
– Проклят буди день!.. Проклята буди ночь… Проклята буди мать моя!..
Из-за этих криков раздаются то и дело стоны другого рода, еще ужаснее… Нет-нет да и волокут из толпы умирающего в корчах старика, молодого детину или рожающую в муках бабу, или выволокут труп уже посинелый, и к нему с погребецкой фуры протягивается крюковатый багор мортуса и тут же в виду других смертей, на глазах у обезумевшей толпы, вскидывает его на свою смертную колесницу…
Но вот сквозь толпу протискивается команда солдат, куда! Это капля падает в море и исчезает… С солдатами и консисторские чины, канцеляристы, подьячие. Незаметно дотаскиваются они до самых ворот, до лестницы, подставленной к иконе, к ларю, на котором продолжает сидеть все тот же чудовидец Илья фабричный и кричать в истошный, но уже осипший голос: «Порадейте, православные!..» Он весь день тут сидел и кричал, ему есть сюда приносили, но он и от пищи отказался, а все кричал…
Дотаскивается команда с чинами и до Ильи, и до ларя. Чин держит в руках бумагу и консисторскую печать с куском воску для печатанья… Протягивает чин руку к ларю, к казне Богородицы, печатать хочет… Дрожма дрожит рука у чина, не от пьянства, а от страха… Дотрогивается до ларя, до замка…
– Богородицу грабят, православные! – раздается вдруг страшный, нечеловеческий голос.
Это Илья кричит, чудовидец… Страшно вздрогнула толпа, зашаталась лестница… «Ох, ворота падают! Богородица падает!..»
– Богородицу грабят! – подхватывает толпа. – Батюшки, грабят!
– Православные! Братцы! Не давай Богородицу!
– Не давай в обиду Матушку!
– Сюда, кто в Бога верует: Богородицу грабят! Звони сполох! Бей набат! Эй, православные, не выдайте, голубчики!
Как из земли, вырастают кузнецы с железными клещами, рогатинами, кузницы тут недалеко… «Бей их! Вяжи! Не давай Богородицу!..»
– Звони во все! Звони сполох!
Команда смята, раздавлена, перетерта ногами; куски солдатского и подьяческого тела разнесены на сапогах, на лаптях и на онучках.
Кровь пролита, первая кровь! Бесноватая Москва понюхала крови, и теперь нет ей удержу…
Бестолково, испуганно, но как-то страшно, набатно заколотили колокола у церкви Всех Святых на Куличках. Звонящие рвут за все веревки, дергают туда и сюда, обрывают их, цепляются руками за колокольные языки, и бьют в края колоколов. Им отвечают таким же набатом у Спасских ворот… Отвечают еще и еще, во всех концах города…
Наконец, заговорила Москва, запели все сорок-сороков московский народный гимн. Испуганная, уже было уснувшая на ночь птица снялась с мест, повылетала из гнезд – и безумно, тучами, носится и каркает над Москвою. Завыли перепуганные собаки – завыла вся Москва:
– Богородицу грабят! Боголюбскую Богородицу грабят!
А колокола-то заливаются, стонут, захлебываются во все сорок-сороков! Это рычит невиданное и неслыханное чудовище, главная пасть которого в Кремле, на Иване Великом, а сорок-сороков других пастей ревут ревма, бешено-радостно ревут во всех концах города, от центра до окраин, до камер – коллежского вала, до застав, до кладбищ, по всем городским и загородным монастырям… Как не распадутся церкви, стены Кремля и башни от этого звона, такого звона и гласа металлического, которого и Иерихон, падая в прах, не слыхал!
Кто еще оставался по домам, и те бегут на набатный звон. В руках топоры, вилы, багры, дубье, запоры от ворот, железные болты от ставен.
Ночь опустилась на Москву. Тьма кромешная. А Москва мечется, ищет еще кого-то: той крови мало; та вся осталась на лаптях да на онучах – и не попахло. Надо новой крови.
– Богородицу грабят! – не умолкают возгласы.
– В Кремль, православные! Грабителей сыскивать!
– В Чудов, братцы! По архирея! Он грабитель, он Богородицу велел грабить! По архирея! – кричит Савелий Бяков, солдатина саженный с седою, как у бабы, косою.
– В Чудов! В Чудов! По грабителя Матушкина!
Толпы повалили в Кремль, к Чудову… «Долой шапки!» – это в Спасских воротах. Впереди всех саженный солдатина Бяков с седою косою. На плече у него целая рогатка от плац-парада. Лица у толпы безумные, еще страшнее, чем были… Бегут спотыкаются, падают…
Тут же и собачонка, знакомая, маленькая, кудластая, Маланья… Ты куда, несчастная! Да как же ей-то не бежать, коли вся Москва бежит. Вон и ее краснобровый приятель тут же: тоже спешит Богородицу защищать – он тоже русский человек, православный, ему также Богородицы жалко… он из усердия…
Налегли на Чудов, высадили железные ворота и на себе их, как щит, как трофей, внесли в ограду.
«Куда напирать теперь? Где искать. Везде, братцы, шарь! По всем закоулкам, по всем мышиным норкам – не уйдет!»
Высадили разом несколько дверей и окон с железными решетками. Все повалилось внутрь, и люди валятся друг на дружку, встают, а через них другие шагают, друг по дружке лезут…
Видел ли ты, читатель, как идет на хлеба «пешая саранча» или червяк-гусеница на сады в наших юго-восточных окраинах, хоть бы по Дону и по Поволжью? Не видел?
«Пешая саранча» не летит тучами, как крылатая, а идет тьмами по земле, подскакивая и производя страшный шум, словно шум моря или шум приближающейся бури с градом. Так же идет и червь-гусеница, только бесшумно – он ползет по земле. Чтобы спасти хлеба и сады от этого бича Божия, народ окапывает нивы и сады канавами, раскладывает в них огонь и внутренние края канав обставляет густо намазанными дегтем досками, это для червя… Но вот приближается страшная пехота – с шумом или тихо, смотря по тому, какие армии идут: саранча или червь. Первые легионы бесстрашно идут на приступ и тут же ложатся костьми все: погибают во рву и огне. За ними валят другие легионы, и эти погибают. За этими третьи, четвертые, пятые, тоже гибнут. Но за ними еще тьмы – тем легионов… Трупы падших героев брюха заполняют рвы, огонь все слабее и слабее действует, не может спалить кучи трупов и гаснет, наконец! По заполненным рвам, по трупам своих братьев, словно солдаты, тьма-тем саранчи и червя переходят на ту сторону, и горе всему растущему: земля превращается в черную пустыню, покрытую испражнениями насекомых, которые тут же, поевши, и погибают, закапывая в землю свои яички, будущие молодые поколения саранчи и червя.
Вот так вошли в Чудов и москвичи, ища грабителя Богородицы, обреченного на смерть Амвросия.
– По кельям, братцы, по всем ищи! – гудят голоса, толкаясь лбами в темноте.
– Ищи, шарь по всем норкам! – командует седая солдатская коса.
– Не видать ничего, братцы! Огня давай! Зажигай свечи! Ищи! Норы перерывай!
И пошли перерывать норы: опрокидывают и в дребезги разбивают столы, мебель, конторки, аналои… Нету грабителя! Книги летят вместе с шкапами, книги рвутся, топчутся ногами, летят в окна… «Катай все книжное! Катай еретическое!» Нету грабителя! Печи еще везде целы. «Ломи, братцы, сади в печи, може там!» И печи все разбиты, развалены, растрощены, самые кирпичи и изразцы перетираются в порошок лаптями да сапогами… В крестовую ввалились: утварь церковная загремела, сосуды, кресты, евангелия, антиминс, все на полу, по всему топчутся окровавленные онучи… «Еретицкое все топчи!» Один дом со всеми кельями разнесли, другой разнесли, еще какой-то разносят… «Это казенна палата, братцы! Там гербова бумага, с орлом, не трожь!» «Катай и ее! Катай бумагу! По бумаге Богородицу грабили». И катают казенную палату, разносят и ее, разносят на лаптях да в корявых лапищах дела, книги, перья топчут: «Ишь, дьяволы, пишут ими приговоры!» – и топчут, трощат все… «Рви орлину бумагу, гербову, рви ее! Богородицу грабят!»
Врываются в келью Амвросия, нет его! Только ладаном пахнет… На столе развернутая книга: Pestis indica так и чернеется на заголовке… Тут и крест, и Евангелие…
Раньше всех сюда ворвался наш знакомый краснобровый солдат со своей собачонкой, и оба обомлели… У киота горят восковые свечи, а из киота кто-то смотрит, да такой добрый-добрый… Смотрит прямо в глаза солдату, кротко-кротко смотрит – и у солдата сердце упало! Он смотрит и… качает головой!..
Окаменел солдат, дрожит; и собачка хвост поджала, жмется к ногам солдата…
Топот ног, сапог, шмыганье лаптей, онуч… Врываются…
– Стой! – кричит не своим голосом солдат краснобровый.
– Чего стой! Эко дьявол! Катай!
– Стой! Говорят вам, стой! Ни-ни! Не трожь! (Солдат дрожит.)
– Что ты? Али очумел!
– Нету, братцы… Он… Он смотрит… головой качает, – говорит рыжий, протягивая трепетную руку к киоту.
Толпа притаила дыхание, онемела, слышен только рев извне, это там идет работа защитников Богородицы… А эти онемели…
– Смотрит… Он смотрит…
– Глядит и впрямь, братцы! Ох! Глядит…
– Батюшка! Это сам Бог глядит…
– Назад, братцы! Назад! Тут Бог глазами смотрит…
– Назад! Назад, православные! Бог там!
Толпа с ужасом отвалила от кроткого лика Спасителя и скоро забыла о нем…
Одна часть толпы, опустошив кельи экономические, консисторские и монашеские, из которых монахи успели бежать, не оставив доски на доске в нижних архиерейских, кроме той, где безумцев напугал кроткий лик Спасителя, ринулись в верхние кельи, где светился огонек в крайнем окошке. Звери бросились на огонь, ворвались в келью и остановились в немом изумлении: в углу у иконы Богородицы с Предвечным Младенцем на руках теплилась лампада, а на полу кто-то лежал распростертый и молился…
Молящийся встал и оборотил лицо к толпе, безмолвно остановившейся у дверей.
– Он, братцы! Нашли грабителя! Нашли! – дико закричал стоявший впереди всех гигант с седою косою. – Вот кто грабит Богородицу!
– Архирея нашли! Сюда, братцы! Сюда, православные! – подхватила толпа.
Да, это был он… Черные вьющиеся волосы, рассыпавшиеся по плечам, черная окладистая борода, смело вскинутые над черными, мягкими глазами брови, южный орлиный нос…
Гигант с косой выступил вперед, держа в руках огромную рогатку.
– Говори, архиерей, для чего ты велел ограбить Богородицу? – спросил он хрипло, угрожающе.
– Я не архиерей, – тихо отвечал тот.
– Как не архиерей! Сказывай! Кайся! – И страшная рогатка поднялась над головою несчастного.
– Я не архиерей, – отвечал тот во второй раз…
– А! Он запираетца!.. Так молись же Богу! Молись в последний раз!.. Вот тебе за Богородицу! – И рогатина поднялась еще страшнее: вот-вот громом упадет на голову. – Молись! Исповедовайся!
Тот упал на колени и беспомощно поднял руки к небу…
– Господи! Ты видишь…
Вот-вот ринется на голову ужасная рогатка… Ручные мускулы гиганта напряглись, как стальные веревки…
– Господи! Ты веси…
– Капут!.. Раз… два…
– Стой! Стой! Разбойник! Что ты делаешь? – неистово раздался крик в толпе.
Руки гиганта дрогнули. Рогатина замерла в воздухе. Из толпы выскочил Фролка приказная строка.
– Что ты делаешь, душегуб? – хрипит Фролка.
– А тебе какое дело, приказная строка? Архирея учу, чтоб не грабил Богородицу…
– Да это не архирей! Это брат его, Никон, архимандрит Воскресенский…
– Это Никон, точно Никон! – раздался голос в толпе…
Гигант отступил в смущении… «Промахнулись, братцы», – бормотал он… Никон с теми же поднятыми к потолку руками продолжал стоять на коленях и тоже бормотал что-то…
– Ваше высокопреподобие! Благословите меня! – подошел к нему Фролка.
Несчастный архимандрит бессвязно бормотал:
– Ты веси, Господи… Я умираю… умру я…
Ой умру, я умру, та й буду дивиться,
Ой, чи буде моя мати за мною журиться…
Ой, умру я, умру…
Фролка взглянул в глаза несчастного и с ужасом отступил: архимандрит Никон перестал быть человеком, он потерял рассудок навсегда… впрочем, ненадолго: через четырнадцать дней он умер…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.