Текст книги "Москва слезам не верит"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
XIV. «А все из-за пучеглазой»
Инок Феоктист, или, попросту, чернец Феклиска, давно был одержим бесом Фармагеем, как выражался архимандрит Никанор. Бес этот не давал ему покоя, постоянно развертывая перед его мысленными очами соблазнительные картины то в образе толстотелых баб-кемлянок, то в образе самой Вавилкиной понадейки, тоже бабы сдобной, как папушник, то, наконец, в виде беленькой и пухленькой Оленушки, что цыпочкой семенила ножками в малиновых черевичках по самой, кажись, по душе Феклискиной. И прежде Оленушкин образ не давал ни спать, ни молиться Феклиске: так и стояла она у него поперек сердца чернецкого. Но еще, когда можно было вырваться из скучной обители в Кемской, Феклискино горе было с полагоря: заберется, бывало, удалой горюй черноризец в посад на государево кружало, маханет свою распостылую скуфеюшку под лавочку, тряханет своими «чесными власами», миганет своими буркалами бесстыжими бабе прелестнице, подопрется фертом в боки и, чувствуя в себе «криле яко голубине» и «юность яко орлю», саданет по кружалу с приговором, «по складам»:
Буки-аз-ба,
Веди-аз-ва,
Глаголь-ах-га,
Добро-аз-да! —
так кемляне только ахают, а бес Фармагей, во образе целовальника, облизывается от удовольствия. Когда же настало сплошное сиденье, когда осада обложила монастырь на лето и на зиму и когда не только в Кемской, где бабьим духом пахнет, но и за ворота нельзя было показать носа, чтоб не наткнуться на проклятых «агарян»-стрельцов, Феклиска почувствовал себя окончательно в «сени смертной» и в «юдоли плача» и стал «яко лев рыкаяй, некий кого поглотити»: конечно, бабу.
И вот тут-то бес Фармагей указал ему на Оленушку. Феклис и сам давно на нее зарился. Еще как только появилась она в монастыре, вместе с матерью и в сопровождении аглицкой немки Амалеи Личардовны Простреловой и галанского немца Карлоуса Карлоусовича, Феклис уже начал подходцы делать к светлоглазой отроковице, но отроковица, по-видимому, не понимала его, не видела, как он «мережи запускал», а старая Неупокоиха очень хорошо видела, куда гнет черноризец, и держала ухо востро. Притом же самому Феклису казалось, что Оленушка слишком еще глупа и не знает, где раки зимуют. Но когда он из поварни увидал, как она с Иренеюшкой сама раков ловила под качелями, то решил во что бы то ни стало добиться своего. Но как добиться? Он об этом долго думал, раскидывал и так и сяк, пока не дошел до нового решения, и самого, казалось, верного.
Решение это стоило гибели монастырю.
Как некогда Троя погибла ради прекрасной Елены, так и «Соловецкому сиденью» приготовила трагический конец, сама того не ведая, Оленушка… Женская красота – великая сила: она миром правит…
* * *
Все лето 1675 года стрельцы не уходили из-под стен монастыря, но и монастыря не брали: видно было по всему, что у них «рука не подымалась в своих», что стрелять в людей, и особенно в мирных и богомольных старичков, за то только, что они крестятся истово, по-старине, по-московски, как крестились и сами стрельцы и их жены, стрелять в таких людей казалось совсем богопротивным делом, и всякий раз, когда воевода вел их на приступ, стрельцы морщились или лениво почесывали затылки. Мещеринов видел это, видел бесполезность летних осад и пошел на хитрость… «Ну, – думал он, – я вам, бабиным сынам, покажу Кузькину мать: я вас доведу не мытьем, так катаньем. Теперь вам тепло, вольготно на солнышке порты да онучи сушить да с кемлянками возжаться, а как придет зима, не в ту дуду задудите: теперичушки уж не поведу вас в Сумской зимовать, на печи животы парить, зимуй здесятка… Захотите, ешь мухи, погреться в монастыре, тады и на вороп пойдете…»
И действительно, пришла осень, наступили холода, пошли заморозки, сиверко так по ночам, что кочи стали примерзать к берегам, а воевода не ведет стрельцов в Сумской: сыч сычом сидит в своей палатке из кошом да еще и печку себе чугунную измыслил.
– Ишь, чертова ладаница! – ворчал Кирша полуголова. – Ему тепло, дуй его горой с полугорьем, а каково нам! Онучи к подошвам примерзают.
– Ну, ин в монастырь греться, – намекал Чертоус.
– И впрямь, братцы, с голоду да с холоду и Ивана Великого запалить так впору, – подтверждали стрельцы.
На эту безысходность положения и рассчитывал хитрый воевода. Он знал, что зимой, в суровые холода, когда птицы на лету замерзают, а дыхание превращается в иней, стрельцы волей-неволей захотят погреться в монастыре.
Перед Никольскими морозами воевода объявил стрельцам, что он в последний раз хочет вести их на вороп.
– Так ли, сяк ли, ребятушки, а погреться надоть, – пояснил он коварно, – а в монастыре, у старых чертей, у-у кака теплынь по-за печью!
Стрельцы принялись делать подкопы в мерзлой земле. Приходилось работать больше топорами да пешнями. До седьмого поту работали стрельцы да лаяли воеводу.
– Эх, вор-собака! Чтоб ему эдак-ту могилу собе копать.
– Ни дна б ему, ни покрышки!
– Без попа б ему, без ладану, без вечей, без савану!
Особенно шибко захотелось стрельцам попасть в монастырь, когда подступили рождественские Святки. Шутка ли, Святки на морском берегу, на снегу да под метелями! Да это собачьи Святки, хуже! И собаке хозяин в праздник кость выбрасывает, и помои для нее в праздник праздничные. А тут на! Мерзни на снегу весь день, глядючи на постылое море, а ночью считай сполохи. Да эдак с тоски да с кручины повеситься можно.
За день до праздников стрельцы не вытерпели и приступили к воеводе:
– Веди нас, отец родной, на вороп, а то помрем наглою смертью, – взывал Кирша.
– Веди хоть на черта, все едино помирать! – раздавались другие голоса.
– И впрямь подыхать пришло, братцы!
– На вороп! К бесу их, долгогривых! Чего глядеть!
И стрельцы пошли на приступ. Это было 23 декабря. Утро выдалось ясное, не особенно морозное. Обледенелые стены, башни и зубцы на них сверкали самоцветными камнями. Из-за стен в разных местах вился неровными клубами дымок к голубому небу. Голуби, вспугнутые перед этим с колоколен благовестом к утреннему стоянию, делали в воздухе последние круги и снова опускались на карнизы церквей и колоколен. Едва лишь солнце, выткнувшееся одним багровым окрайком из-за горизонта, позолотило кресты на монастырских церквах, как стрельцы уже почти вскарабкались на стены по лестницам, приставленным ночью, под покровом мрака, когда в монастыре этого, казалось, ни одна душа не подозревала. Вот-вот стрельцы взберутся на стены… Еще несколько усилий, и они там…
– Но-но-но, лошадка! – раздался вдруг голос над головами стрельцов.
Все вздрогнули испуганно и подняли головы. На стене, у самого края, юродивый, босиком и без шапки, скакал верхом на палочке, подстегивая себя кнутиком.
– Но-но-но, воеводская лошадка! – опять крикнул юродивый и остановился.
Невольно остановились и верхние из стрельцов. Ими овладел суеверный страх.
– Что, братцы, озябли? Штец горяченьких захотели? – снова окрикнул их юродивый.
– На вороп, ребятушки, на стену! – неистово раздался вдруг голос воеводы. – Что стали, черти! Вот я тебя, куролесова!
И воевода выстрелил из ружья в юродивого. Ружье повысило, и пуля угодила в белого голубя, тихо опускавшегося на карниз соборной колокольни. Голубь опрокинулся в воздухе и комом слетел на церковную крышу, где и застрял в снегу.
– Ах, окаянный! Турмана ушиб! – послышался со стены отчаянный голос.
То был голос Исачка-сотника. Убитый воеводою голубь был его любимец – турман «в штанцах».
– Вперед, стрельцы-голубчики! Громи стены, дьяволы! – неистово вопил воевода у стены, поднимая руки к небу.
– Раз-два-три! – раздался окрик Исачка. – Катай, ребята, кипятком!
– Во имя Отца и Сына, ксти еретиков водою и духом! – кричал юродивый.
На стенах словно выросли черные фигуры старцев и ратных людей. В руках их дымились паром ушаты и ведра с кипятком.
– Лей разом! В очи лей!
– Плюнь на них, Господи, слюною твоею, ею же горы огнем дышут! – крикнул Никанор, показываясь на стене с крестом в руках. – Плюнь, Господи, слюною Твоею огненною!
И Господь плюнул… Со стен полились, клубясь и дымя, реки кипятку…
– Ай! Ай! О! Господи! Огонь! Смерть! – раздались отчаянные вопли стрельцов.
Поливаемые кипятком, они стремглав падали с лестниц, увлекая друг дружку. Крики были ужасные. Воевода метался как безумный, без шапки, и рвал на себе волосы.
Стрельцы бежали поголовно, покинув осадные лестницы и бросая оружие. Иные бросались в снег лицом, стараясь утолить боль ошпаренных кипятком носов, щек, лбов, рук, другие хватали комья снегу и терли им обожженные лица.
А Исачко, стоя на стене, хватался за живот и хохотал как безумный.
– Ох, умру! Ох, батюшки, лопну!
Смех Исачки заразил всю черную братию. Смеялись до слез. Даже старый Никанор не то смеялся, не то плакал истерически.
– Улю-лю-лю! Учю-лю-лю! Улепетывай, заячье московское! – раздавались голоса со стены.
– Похлебали штец монастырских, будут помнить.
– Ай да Спиря! А все он придумал, божий человек.
– Шапок-ту что пометали, братцы, страх!
Действительно, внизу, на снегу чернелось несколько стрелецких шапок, оброненных при падении и в поспешном бегстве.
Торжество братии было полное. Это уже чуть ли не третью или четвертую грозу Бог пронес мимо монастыря, щадя своих богомольцев. Пострадал за всех один невинный голубок, утеха братии. Но в общей радости о нем забыли, и даже Исачко вспомнил о своем любимце, когда бедный турманок совсем закоченел, лежа на крыше кверху окровавленным брюшком и вытянув свои красные ножки, а около него сидела ворона и чего-то зловеще выжидала…
Один Феклис чернец не принимал участия в общей радости. Он стоял на стене, хмурый и бледный, прислонясь к башне, и прислушивался к голосам, тихо разговаривавшим у самой стены под башнею.
– Что ж, и отбили? – спрашивал женский голосок, резавший, казалось, чернеца Феклиса по сердцу.
– Отбили… кипятком отлили, – отвечал юношеский, тоже знакомый Феклису голос.
– Ах, слава Богу!
– Ну, уж… лучше б осилили.
– Кто они?
– Стрельцы, знамо.
– Ох! Чтой-то ты, Иренеюшка! Страх какой! Упаси Бог!
– Нас бы не обидели… Зато ворота настежь, вылетай из темной темницы…
– Ох! Чтой-то ты!
– Дело говорю… Мы б с тобой знаешь что?
– А что? Говори – не томи!
– Вольные пташки… Ты в Архангельской, а я…
Голос смолк. Феклис напряженно прислушивался.
– А ты? – послышался робкий вопрос с дрожью в голосе.
– Я на Дон… Там вольная жизнь… Казаки сказывали, там всем бегунам рады.
– Ах, Господи! Как же так? Для чего на Дон?
В голосе вопрошающей слышались слезы.
– Куда же мне? Мне к родной стороне путь заказан: я, чу, отпет заживо.
– Ах, Боже мой! Что ж это такое!
– Так, Оленушка… Уж так, чу, мне на роду написано, мертвой печатью припечатано…
– Господи! Да ты еще такой молоденькой… ты… Вон я…
– Что ж, не пропаду… А пропаду, все же легче, нечем тутотка изнывать…
– А я-то, княжич!..
Больше не было слышно. Казалось только, что кто-то всхлипывал…
Феклис мрачно сверкнул глазами…
– Ноне же ночью прокрадусь к воеводе, и будь что будет! – прошептал он и исчез в башне.
– И как он, Спиря-то, узнал, что стрельцы ноне утром на вороп пойдут? – слышались голоса черной братии, сходившей со стен.
– Как? Знамо: он святой человек; в сониях видит.
– В сониях, это точно… А не узнай он вперед в сониях-ту, что они, еретики, задумали, ну, и капут бы нам.
– О-о-охо-хо! И Святок бы не дождались.
– А он – как ни в чем не бывало: вона опять с своими голубями короводится.
Спиря все слышал, разговаривая с голубями… «Не в сониях я видел, – думал он про себя, – а из своей печерочки все выглядел да подслушал… О печерочке-то никто не ведает, Оленушка одна знает, да и то не всё».
Спиря жестоко ошибался: тайну юродивого знала не одна Оленушка; знал ее еще кто-то, и знал всё…
– В сониях, то-то в сониях! – шептал и Феклис, сходя со стены. – И сония его не помогут, как я свою-ту струну трону… Ух, загудит струна! А все из-за этой пучеглазой… Эх! Была не была!
XV. Перебежчик
На монастырь спустилась ночь темная, непроглядная. Небо заволокло с запада мрачною пеленою, и бесконечная пелена эта, словно бы разодравшись от края до края, стала сыпать на остров тучи снегу. Он падал на землю тихо, ровно, не кружась метелью и не завывая ветром. Тишь стояла мертвая. Весь остров казался похороненным под снегом.
А между тем за одним из уступов монастырской стены, вдоль береговой покатости, где весной Оленушка сплетала венок из серо-зеленого мха, медленно двигалось что-то темное. Эта темная человеческая фигура как бы из земли, из-под снегу выросла. За падающим снегом ни лица, ни других очертаний этой тени нельзя было разобрать, но видно было, что она подвигалась к тому месту, где у небольшой губы, врезавшейся в остров, расположен был стрелецкий стан.
Невдалеке от стана двигавшаяся по снегу и под падающим снегом тень приостановилась и, видимо, к чему-то прислушивалась…
– Ну а дале-то што?
– Дале знамо што… Ерема в церковь, а Фома на паперть, Ерема крестится, а Фома кланяется. Ерема в книгу глядит, а Фома ничего не видит…
– Ха-ха-ха! Ну? Вот дураки! Ну?
– И пришел лихой пономарь и учал денег просить на молебен: Ерема в мошну, а Фома в карман, у Еремы ни пула, а у Фомы ничево…
– Ха-ха-ха! Ну?
– Ну, осерчал лихой пономарь: Ерему в шею, а Фому в толчки; Ерема в двери, а Фома в окно, Ерема в лес, а Фома в сосник…
– Да это словно бы нас ноне из монастыря в толчки…
Тень снова стала подвигаться на эти голоса. Послышался шорох шагов по снегу.
– Стой! Кто идет? – послышался окрик, и часовые вскочили с своих мест. – Кто ты?
– Ваше спасение, добрые люди, – отвечала тень.
– Кто ты таков? Каков человек?
– Человек добрый.
– Зачем пришел?
– Это я скажу воеводе, ведите меня к нему.
– Ишь ты! Да ты чернец?
– Чернец и есть.
– Может, с подвохом с каким, с умыслом?
– Коли бы с подвохом, не пошел бы прямо на вас.
– А пес тебя ведает.
– Что пса в судьи брать! Ведите к воеводе, чего боитесь? Вас двое-тка, а я один; у вас ружья да сабелье, а на мне один хрест.
– И то правда.
Стрельцы повели таинственного пришельца дальше, один спереди, другой сзади.
– Да ты не тот, что утресь на палочке ездил по заборолу? – спросил один стрелец.
– Нету, не тот.
Подошли к какой-то землянке, занесенной снегом. Сбоку, под навесом, чернелось что-то вроде норы. Один из стрельцов нагнулся к норе и постучал ружьем о деревянную подпорку.
– Кто там? – послышался голос из норы.
– Мы, стрельцы с часов.
– За каким делом?
– Языка привели.
– Какого языка?
– Чернеца… Сказывает, чтоб к воеводе вели.
Из норы выглянула косматая голова. Это был Кирша, полуголова стрелецкий.
– Как пымали? – спросил Кирша.
– Не ловили, сам пришел, – отвечали стрельцы.
– За каким делом? – обратился Кирша к чернецу.
За государевым, – был ответ. – Веди меня к воеводе, за мной есть государево слово и дело.
Кирша помялся было, взглянул на небо и почесал в затылке. Снег продолжал сыпаться, как из рукава.
– Уж и времечко ж выбрал с государевым словом и делом! – досадливо произнес Кирша.
– Самое как быть время, – отвечал пришлец, – добрый хозяин и пса в такую пору со двора не пустит; а я, как видишь, пришел, потому: мое дело – большое дело.
– И то правда, коли не врешь… Да там разберем… Постой тут, я мигом…
И Кирша юркнул в свою нору.
– Ну и наварил же ты варева, – заметил стрелец пришельцу.
– Не вам расхлебывать только, – отвечал последний.
Скоро Кирша выполз из норы в кафтане, в шапке и при сабле.
– Ступайте за мной, – обратился он к чернецу и к одному из стрельцов. – А ты подь на свое место.
Все двинулись к берегу. Впереди шел Кирша, а за ним чернец, за чернецом стрелец. Путь лежал мимо землянок, занесенных снегом и казавшихся могилами.
– Эк ево прорвало! – ворчал Кирша, отряхиваясь от снегу… – Вот сторонка, нну!
Скоро показалось что-то вроде шалаша, покрытого снегом. На верхушке, на древке, болталось что-то темное. Кирша подошел к самому шалашу. Из шалаша зарычала собака.
– Цыц, Каргаска, свои! – подал голос Кирша.
– Кто там? – окликнули из шалаша.
– Я, Кирша.
– За коим делом?
– К его милости воеводе.
– Что в таку пору?
– Не мое дело, осударево, не терпит.
В шалаше послышались голоса. У самого низа палатки раздвинулась немного кошма, и оттуда вышел большой пес, виляя хвостом. Увидав чернеца, пес недоверчиво зарычал.
– Не трошь ево, Каргас.
Вскоре опять раздвинулась кошма, и в палатке показался свет.
– Иди к воеводе, – позвали Киршу.
Тот вошел в палатку. Свет от светца, стоявшего на небольшом стольце об одной ноге, заставил его зажмуриться. Кирша перекрестился, предварительно сняв шапку, откашлялся, встряхнул волосами, поклонился, снова тряхнул кудрями и уставился на воеводу, который полулежал на медвежьем одеяле, а около него стоял серебряный жбан, должно быть с «тепленьким».
– Что там? – торопливо спросил воевода. – Али долгогривые что?
– Нету, воевода: какая-то проява к нам пришла: ни чернец, ни пес его знает что… Сказывает: с осударевым словом и делом.
Воевода вскочил и накинул на себя кафтан с шитьем.
– А каков он из себя?
– Так, кажись, ничевошний, не видать.
– А введи.
Воевода принял осанку: растопырил ноги и сделал важное, то есть совсем глупое лицо.
– А ты стой там, – обратился он к высокому сухому стрельцу с серьгой в ухе, постоянно ночевавшему в воеводской палатке, в качестве постельного, истопника и телохранителя.
Увидав глупое лицо у своего воеводы, Каргас очень обрадовался: значит, будет кричать на кого-нибудь, распекать, Каргаска очень хорошо изучил своего повелителя, а Каргаска будет лаять… то-то весело!
– Цыц, ешь те волки! – прикрикнул воевода.
Кошма раздвинулась, и в палатку вступил чернец Феклис… Он разом окинул своими бегающими глазами всю палатку: в головах воеводской медвежьей постели стоял зеленый стяг с Егорьем на коне; и тут же вблизи висели сабли и пистолеты; в одном углу стоял большой кованый сундук.
Феклис перекрестился на стяг и сделал поясной поклон воеводе.
– Ты кто таков и какого ради орудия пришел к нам? – важно, несколько с гнусом, спросил воевода.
Каргаска приготовился лаять, не спуская глаз с глупого лица воеводы и косясь на пришельца.
– Соловецкого монастыря чернец Феклис, пришел ради государева слова и дела, – был ответ.
– Какое твое слово до великого государя?
– Челобитьишко, государь.
– А в чем твое челобитье?
Лицо воеводы все делалось глупее, то есть важнее.
– Вины свои принес я великому государю, – отвечал Феклис, низко кланяясь.
– А в чем твои вины?
– Дуростию моею и маломыслием пристал я, нищий ваш государев богомолец, к соловецким ворам и крамольникам.
– И того б тебе делать не довелось, и то тебе вина, – важно и строго заметил воевода.
– И аз, нищий ваш, чернец Феклиска, окоростовел с теми соловецкими ворами: двуперстное сложение держал и сугубую аллилуйею блевал.
– И того б тебе делать не довелось, и то тебе вина, – повторял воевода.
– И тем яз, нищей государев иночешко, великому государю, его царскому пресветлому величеству, учинил грубство.
– И того б тебе делать не довелось, и то тебе вина, – продолжал автоматически твердить воевода, так что даже Каргаска стал недоумевать, когда ж он ругаться-де начнет?
– А ноне я вины мои принес головою: волен великий осударь меня, нищево своего холопишку, сказнить.
Воевода промычал. Каргаска прицелился лаять. Сухой стрелец с серьгой, стоя навытяжку, усиленно сопел. Кирша стоял, по-видимому, разочарованный: он, казалось, большего ожидал.
– А велит мне великий государь вины мои простить, и я грубство свое ему, великому государю, заслужу с лихвою: введу тебя, воеводу, со стрельцами в монастырь… Государь, смилуйся, пожалуй! – заключил Феклис и снова сделал поясной поклон.
При последних словах воевода попятился назад и стоял с раскрытым ртом и стоячими глазами. Кирша сделал невольное движение. Каргаска разом залаял: он думал, что пришла пора начинать и ему действовать.
– Цыц, окаянный! – вскипятился воевода на своего невпопад усердного союзника и даже затопал ногами.
Озадаченный пес поджал хвост и спрятался за сундук, откуда робко поглядывал то на того, то на другого. Воевода сделал шаг к чернецу.
– И ты не затейно то государево дело сказываешь? – спросил он ласковее, но все еще недоверчиво.
– Спаси Бог! В эком-су великом государевом деле да затейки затевать! – торопливо заговорил чернец.
– И не обманом хочешь нас под дурно подвести?
– Кака мне корысть подводить вас под дурно!
– И ты на том крест целовать будешь?
– И крест и Евангелие целовать стану, что мне великому государю прямить.
– Ладно. Надо об этом деле подумать.
Воевода почесал затылок, застегнул кафтан и вопросительно посмотрел на Киршу. Кирша нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
– А как ты ноне попал к нам? – снова обратился воевода к чернецу. – Как тебя выпустили?
– Я отай ушел, воевода.
– Как! Ноли через стену?
– Нету, воевода: есть у меня там под землей заячья норка, норкою я и прополз.
– И ты нас хочешь оною норкою провести в стены?
– Нету, норкою не способно будет: узка гораздо, гладкой не пролезет.
– Так как же?
– Есть в стене место такое, проломное: с этой стороны его распознать нельзя, а я укажу.
– Что ж, что укажешь? А дальше что?
– Выломать камни, там не велика сила надобеть.
– Ну и что ж?
– В ночь выломаем, вот нам и ворота.
– И войдем?
– Ночью и войдем…
– Сонных, что щенят, заберем, дядиных детей! – не вытерпел Кирша, брякнул радостно.
Не вытерпел и Каргас: выскочил из-за сундука и ну радостно, неистово лаять то на воеводу, то на Киршу, то на сухого стрельца с серьгой и даже на незнакомого чернеца.
– Цыц, анафема! Цыц, клятой! Вот взбесился! – кричал воевода; но пес уж и его не слушал: он по глазам видел, что воевода рад, и неистово выражал свой собачий восторг.
Кирша радостно потирал руки и ржал, глядя на Каргаску. Воевода шагал по палатке, отбиваясь от собаки, которая лезла целоваться. Феклис самодовольно, с злым выражением в красивых глазах, улыбался, навивая клок бороды на палец.
– И ты как перед Богом говоришь? – уставился воевода на чернеца.
– Как перед Богом!
– И укажешь место?
– За тем пришел, свою голову принес под осудареву плаху.
– И не величкой силой проломаем?
– Плевошное это дело будет.
– Ну, добро! И за то великий государь, его царское пресветлое величество, пожалует тебя таким жалованьем, какова у тебя и на уме нет.
Чернец поклонился, чтобы скрыть блеск глаз, говоривший о чем-то ином, только не о государевом великом жалованье.
– Что ж ты стоишь вороной! – вскинулся воевода на Киршу.
Кирша оторопел. Каргас тоже накинулся на него с лаем: воевода-де лает, так и мне следует.
– Беги живой ногой, веди попа с крестом и Евангелием, – пояснил воевода.
– Мигом, воевода! – как-то икнул Кирша.
– Живо!
И, передернув плечами, Кирша, как ошпаренный, метнулся из шалаша, чуть не сбив с ног стрельца с серьгой.
– Ишь, леший! – огрызнулся этот последний.
Каргаска с лаем кинулся за посланцем, и долго его радостный лай раздавался вдоль сонного берега моря, посыпаемого снегом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.