Текст книги "Москва слезам не верит"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
В морозное январское утро 1771 года в Москве у Варварских ворот, то там, то здесь народ кучится около какого-нибудь говоруна, и толкам нет конца. Через пятое-десятое слово слышатся то «моровая язва», то «перевалка», то «на Москву идет», то «до Москвы не дойдет», то уж «пришла на Москву».
Более всего скучивается народ, фабричные и дворовые люди, да сидельцы из Охотного, Обжорного и Голичного рядов около одного старенького, обдерганного священника, который держит в руках раскрытую книгу и корявым, посиневшим от холода пальцем тычет в одну из ее страниц…
– Вот тут оно и есть написано, – говорит он, стараясь, по-видимому, убедить одного краснощекого детину в старой лисьей шубе и огромнейшей меховой шапке, постоянно ссовывающейся ему на серые, плутоватые глаза.
– Написано помелом в трубе, поди, – возражает детина.
– Ан нет, не помелом в трубе, – горячится старенький, затасканный попик.
– Ну ин вилами на воде, коли не помелом в трубе, – острит детина.
– Ан не вилами, а духом Божиим… Вот слушайте, православные, что глаголет Господь Моисею в книге Левит, глава третья-надесять…
– Ну-ну, катай-катай, батька! – слышатся одобрительные возгласы в толпе.
Попик откашливается, сморкается «адамовым платком», как он называет свою пригоршню, и дрожащим голосом читает:
– «Вся дни, в няже будет на нем язва, нечисть будет, отлучен да седит, вне полка да будет ему пребывание…»
– Ну, что ж ты мелешь! – перебивает его детина. – Это не про нас написано, а про солдат… Вне полка, слышь… А он на-ко выдумал!
– А ты не перебивай! – горячится попик. – Полк, это по нашему приход, а то и дом…
– Толкуй!
– А ты ну читай ин! – подстрекают другие.
– «Аще же рассыпася язва по ризе, или по пряден, или по кронах»…
– «По ризе!» – снова возражает детина. – Да это, братцы, только про попов писано… «По ризе!» Ишь что выдумал! Али у меня риза лисья! А портки, поди, тоже риза по-твоему!
Попик нетерпеливо машет рукой на такое невежество…
– «Аще же, – упрямо продолжает он, – рассыпася язва по ризе, или по пряден, или по кроках, да сожжет риза, прядения и кроки и да отлучит жрец язву на седмь дней…»
– Жрец! Вон куда хватил! Жрец, чу… А где ты на Москве-то жреца найдешь? – настаивал пессимист-детина.
– А ты знаешь ли, брат, что такое этот жрец самый?
– Как не знать! Только у нас на Москве жрецов не бывало…
– Ан есть жрецы! Я сам жрец, вот и поди на, – горячится попик.
– Ишь ты, жрец какой!.. Фу ты, ну ты! Жрец! А самому, поди, жрать нечего…
Толпа хохочет. Попик смотрит растерянно: краснощекий детина попал не в бровь, а прямо в глаз. Попик оказывается заштатным, которых тогда по Москве толкалось видимо-невидимо.
В Москве в то время еще жив был старый обычай, начало которого восходило ко временам вечевой жизни «господина Великого Новгорода» и Пскова: все свободные, безместные и заштатные священники каждое утро бывало толкаются у «веча», на вечевой площади, как на рынке, и торгуют своим священством: кому подешевле акафист спеть, кому дешевенькую обеденку слитургисать, по ком за осьмину овсеца сорокоуст справить, кому за яичко молитву в шапку дать, либо за поросеночка и соборованье, и литеишку отмахать, «гулящий поп» тут как тут. Обычай наемного священства с утратою вечевой жизни перешел в Москву с веча прямо на базар, на рынок, к Спасским да Варварским воротам. Настанет утро, и Москва валит на «толкун». «Толкун» – это старое вече: кто нанимает себе дровокола, кто ледокола, кто стряпку ищет, а кто «попика гулящего» на часы, на панихидку, на литургийку махоньку, на алтынную…
От таких «гулящих попиков» богомольная Москва каждое утро стоном-стонала: то Голичный ряд задумает устроить «ходы с водосвятием» да с акафистцем, чтобы товарец их милостей, купчин Голичного ряда, голицы да рукавицы шибче в ход шли да барыши несли; то Охотный ряд надумается утереть нос своим благочестием и Голичному, и Обжорному ряду с Ножовою линией, и затеет крестный ход на славу, и вот тут-то «гулящие попики» всегда на руку… Звон такой бывало идет по Москве, такое славословие да ангельское кричание велие, что голуби пугаются, вороны и галки как бешеные по небу да над Иваном Великим мечутся и оглашают воздух неистовым карканьем.
Тогдашний архиепископ московский Амвросий Зертыш-Каменский, дед известного историка Бантыш-Каменского, по воспитанию и по привычкам более украинец, чем великороссиянин, человек получивший широкое духовно-богословское образование, недоступное в то время для великорусского духовенства, вспоенный притом далеко не в древлемосковском духе, который царил в Москве в XVIII веке столь же крепко, как и в XVI и как продолжает царить до некоторой степени и в XIX столетии, преосвященный Амвросий давно обратил внимание на это московское древлевечевое, рыночно-уличное благочестие из Охотного и Голичного ряда, назойливо кричащее до самого неба, и увидел, что главные виновники этого благочестивого гама – вечевые «гулящие попики» с их площадным литургисанием по найму.
– Это не иереи, а дервиши, – говаривал он часто, видя, как толпы народа то и дело валма-валят за импровизованными крестными ходами, устраиваемыми то Ножовою линиею, то Голичным рядом для того, чтобы шибче шли в ход голицы и рукавицы, – подобает взять вервие и изгнать из храма сих торгашей благодати.
– Не ломайте старины, владыка, – предупреждал его протоиерей Левшинов, человек замечательно умный, но вполне знакомый с московским складом ума и с московским мировоззрением, – сила Охотного ряда, ваше высокопреосвященство, велика сила в России. Российское государство само есть подобие Охотного ряда…
– А я, отец Александр, сломаю выю Охотному ряду, – настойчиво твердил владыка, – это не крестные ходы, а кулачные бои.
Но Охотный ряд оказался сильнее, он сломал выю преосвященному Амвросию… Но об этом в своем месте…
Как бы то ни было, Амвросий преследовал заштатных «гулящих попов». Вот почему замечание краснощекого детины (он был сидельцем в Голичном ряду) было очень жестоким бичом для попика, читающего книгу Левит: он действительно с голоду искал себе работки у Варварских ворот, где всегда толкались благочестивые.
Чума для этого голодного попика-поденщика была находкою, она должна была кормить его: народ, из страха смерти, будет непременно толкаться по церквам, площадям и у всяких ворот и искать себе дешевого душеспасения… Церковные попы дорого берут за все, не жалеют православных, а «гулящий попик» и за алтын спасет душу.
Для краснощекого же детины из Голичного ряда чума была нежеланная гостья, как и для всех торговых людей: она подрывала торговлю голицами и рукавицами.
– Вон хозяин сказывал, что коли-де запрут Москву этими проклятыми карантеями, дак тады и носу не показывай с голичным да кожевенным товаром: через заставу не пустят. А мы уж было наладили партию голиц да рукавиц на весь Питер, – пояснил он ближайшим соседям. – А то на! Язва, слышь, да жрец, а товар лежи…
– А поди из чумного скота голицы-то ваши? – спрашивает обиженный попик.
– Знамо, из чумного, из падали, за то и цены божеские…
– То-то!
– То-то! Что ж, ежели и чумные, не беда! Не есть их, а на руках носить…
В это время сквозь толпу протискивался человек невзрачной наружности, в ветхом кафтанишке приказного, с сизым, как лиссабонский виноград, носом, и весь посиневший от холоду.
– Православные! Прислушайтесь! – кричал он, проталкиваясь к середине.
– Фролка, приказная строка! – оповещали голоса.
– Православные! Что я принес!
– Фролка, крапивное семя! – кричали другие.
– Фролка, чернильная душа! За гусиное перо отца продал, гусиным пером всю воду из Москвы-реки вымакал, – издевается детина из Голичного ряда.
Но Фролка не унывает: он сам хорошо знает свою популярность и принимает возгласы толпы как должную дань народного внимания.
В то время гласность была не в большом ходу, телеграмм не существовало, и их заменяли рыночные слухи. «Достоверные источники», из которых толпа могла черпать государственные и политические новости, были, впрочем, и тогда те же самые, из коих и ныне наши газеты черпают то, что они сообщают с припевом «мы слышали»: источники эти – сенатские и иные копиисты…
Фролка – чернильная душа служил помощником подкопииста в сенате и потому узнавал некоторые новости раньше других и сообщал их своим «благодетелям» из Охотного и иных рядов, за что и получал то фунтик осетринки с душком, то поросеночка с запашком…
Протолкавшись в середину, на самую трибуну, он вытащил из-за пазухи лист бумаги и, развертывая его дрожащими «от невоздержания» руками, говорил торопливо и таинственно:
– Внемлите, православные! Всемилостивейший манифест об ей самой принес я вам… манифест…
Все вытянулись, недоумевая, о ком речь…
– Вот тут сама матушка, всемилостивейшая государыня, пишет об ей.
– Да о ком? – огрызается детина из Голичного ряда, догадываясь, в чем дело. – Об твоей чернильной душе, что ли?
– Нету, Спиря, об ей, об моровой язве…
– Что ты врешь, строка эдакая! И дадут тебе экую бумагу-то в пьяные лапы…
– Сам, Спирюшка, взял отай… Их много из Питера наслали, гору наслали, вот!
– А ты читай вслух! – заволновалась толпа. – Не связывайся с ним…
– С ним не спорь, у него голицы на уме…
«Гулящий попик», пораженный было детиною из Голичного ряда, теперь оправился, вырос… Значит, он прав: она будет на Москве… может быть, уж пришла… Будет корм у «гулящего попика», она накормит.
– Ну, ин с Богом чти! – понукал он Фролку. – Во имя Отца…
– Слушай, православные! Долой шапки!
Головы обнажились. Толпа присмирела. Слышно было только трение и шарканье зипунов друг о друга да воркованье голубей наверху ворот, за старой иконой Боголюбской Богородицы. Приказный откашлялся и начал:
– «Божиею милостию мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица всероссийская, и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем чрез сие во всенародное известие».
Фролка остановился, чтобы, по-видимому, перевести дух, но больше для того, чтобы видеть, какой эффект производило на толпу его чтение. Фролка был когда-то не то, чем он стал теперь. Лирик в душе, мягкий по природе, с искрой дарования, он залил эту искру сначала слезами, а потом… водкой… Ему не повезло в жизни потому, что жизнь его началась не с фундамента, а с воздуха – он не получил никакого образования… Фролка пропал – шар земной весь вымощен подобными Фролками, которые были бы гордостью этой земли, если бы не… да что об этом толковать! У Фролки когда-то и честолюбие было – теперь оно на дне косушки сидит… У Фролки были замашки народного трибуна, он любил, чтобы его слушали… И его слушают теперь, во царевом кабаке, где и бьют притом… Фролка погиб от себя, он не умел подлаживаться.
Фролка огляделся, он был доволен произведенным им эффектом. За этот эффект он охотно пойдет в кутузку, в съезжий «клоповник», в тюрьму…
– «Война, – продолжал он торжественно, – столь неправедно и вероломно со стороны Порты оттоманской постороннею завистию, коварством и происками против империи нашей возженная, коея конец да увенчает скорым, прочным и славным миром десница Всевышнего, толь явно оружию нашему доныне поборствующая, влечет за собой, по свойственному туркам зверскому и закоренелому о собственной своей целости небрежению, опасность заразительной моровой язвы, в рассуждении соседственных областей и тех граждан, кои по долгу звания своего и из любви к отечеству ополчаются противу их в военном подвиге».
Чтец особенно ударил на слова «опасность заразительной моровой язвы». Он чувствовал, что многие вздрогнули от этих слов. Да и было отчего вздрогнуть! Но ни слова, ни звука кругом; только когда на карнизе Варварских ворот сильно задрались голуби, из толпы поднялся кулак и погрозил глупой, некстати расшумевшейся птице. Все жадно ждали, что будет дальше…
– «От некоторого уже времени прилегшие к неприятельским землям польские провинции опустошают бедственные действия сего для них пагубного соседства, кои в распространении своем чрез оныя начали было прорываться и в границы наши; но скорыми вопреки предосторожностями везде уже благостию Господнею таково же скоро и пресекаются: ибо по тому матерьнему попечению о покое, тишине, благоденствии и безопасности наших верных подданных, которые мы с самого начала государствования нашего положили за главное и непременное правило всех наших деяний, не оставили мы распорядить благовременно чрез правительства наши все нужныя и в человеческом предусмотрении возможныя меры и осторожности вдоль всех наших границ, от Малороссии до Лифляндии, к совершенному и надежному их ограждению. Мы с несумненною верою ожидаем затем от благости всещедрого Бога, что Он сии наши учреждения учинит достаточными и отвратит от нашего отечества бич гнева Своего».
– Ну, что взял, мышиный жеребчик, а! – тихо, но ядовито просипел детина из Голичного ряда прямо на ухо «гулящему попику». – На, съешь!
– Что «съешь»?
– Кукиш с маслом!.. Слышал, Бог-де отвратил ее от нашего отечествия…
Фролка грозно глянул на детину; он теперь чувствовал за собою силу, зная, что опирается на внимание толпы, которая еще не сказала своего слова, а слушает, тяжело дыша и едва переводя дух.
– Погоди, еще не ел, а уж и штаны спускаешь. Жди конца, – наставительно пояснил он.
Все недружелюбно взглянули на детину. Тот присмирел. Чтение продолжалось:
– «Но таким образом исполняя с нашей стороны во всем пространстве долг царскаго и матерьняго престережения, к полному успокоению наших верных подданных, дабы каждый из оных беспечно мог оставаться при своем домостроительстве и промысле, взаимно требуем и желаем мы, чтобы и они все и каждый из них, по состоянию чина и звания своего, воспособствовали оному всеми своими силами и всем от них зависящим по обязательствам должной и присяжной нам и отечеству верности»…
Кругом мертвое молчание. Тяжело дышут напряженные груди слушателей. Где-то баба всхлипывает… И у чтеца на глазах слезы… в пьяных глазах светится что-то человеческое… прежнее, чистое…
Но пьяный голос крепнет:
– «Опытами известно, что заразительный болезни могут весьма легко и неприметно перенесены быть через платье и к тому служащия всякия шелковьтя, бумажный, шерстяныя вещи и уборы»…
– Что, слышал! – не без яду шепчет «гулящий попик» врагу своему, детине из Голичного ряда.
– Молчи, мухов объедок! – грозится детина.
– Кожаныя, чу, вещии…
– Замолкни ты, тараканий окорок! – рычит детина.
– А голица кожаная вещия, – доезжает попик.
«…а особливо когда оныя из зараженных мест без выветривания и вседневнаго между рук человеческих употребления провозятся свернутыми и увязанными со времени получения в свои руки, – продолжается чтение. – Мы потому, в удовлетворение нужной осторожности до последних ея пределов, именно и точно сим манифестом повелеваем всем нашим верным подданным без всякаго изъятия, как знатным, так и разночинцам, какого бы кто состояния, звания и промысла ни был, а особливо едущим в Россию от войск наших, вне границ в военных действиях обращающихся, дабы отнюдь никто не привозил с собою, ниже подчиненным своим позволял в сундуках, баулах, связках и возах спрятанными всякия от неприятеля в добычу полученныя или же в землях его и зараженных в Польше за деньги купленныя вещи шелковыя, бумажныя, шерстяныя, нитяныя, железныя, медныя, кожаныя и другия тому подобныя, кои в одежды и убранство у турков или в других зараженных местах употреблены были, а по крайней мере за употребленным признаны быть могут; и дабы еще отнюдь никто не въезжал в границы мимо городов и учрежденных по отверстым большим дорогам застав и карантинных домов: ибо в противном случае не только везомое при первой заставе и внутри империи огню предано, но и виноватый в том за оскорбители божиих и государственных законов почтен и как таковый примерно наказан будет. С другой стороны, сим же поручаем мы сенату нашему независимо от предписанных уже правил и наставлений, определенным повсюду кордонным, карантинным и по другим заставам командирам, как им вообще поступать в пропуске людей и вещей, распорядить и такие меры, чтобы под предлогом исполнении по точной силе сего нашего манифеста не могло где произрасти злоупотребления, напрасных прицепок и утеснений проезжающих»…
Между тем толпа слушателей росла. Отдельные вдали толкавшиеся кучи, влекомые как бы инстинктом, примыкали к средней толпе, напирали сзади, жали и теснили передних. Начинался глухой шум в задних рядах. Всем хотелось узнать, в чем дело, и вставала сумятица, разноголосица толков, вопросов, торопливых и наивных, и ответов, еще более наивных…
– Али набор, паря, вычитывают?
– Набор… турка, слышь, идет на Москву на самую, мор несет…
– Что ты?!
– Пра… Голицы, чу, нельзя носить, в голицу, чу, турка язву посадил…
– Жрецы на нас идут, сказывали, касатики, – убивается баба, – страшные такие, в ризах, голицы на руках, сама слышала…
– Жрецы?! Каки жрецы? Где?
– В Голичном, слышь, ряду… жрец на жреце!
– Батюшки светы! Что же это будет!
Гвалт усиливался, мешал слушать читаемое. Задние ряды напирали, передние сжимали чтеца, он весь посинел от натуги.
– Легче, православные! Не дави! Ой!
– Вычитывай до конца! Режь, коли начал! Ой! Легче!
– Задавили!.. Батюшки, задавили!..
– Подымай Фролку на плечи! Катай! Вычитывай, выматывай душу до конца!
Фролка на плечах у толпы, завидная участь оратора! Он выкрикивает всей глоткой, всеми нутрами:
– «Впрочем, как все намерение сего нашего повеления идет единство к пользе и обеспечению империи, то и уверяемся мы, что никто из находящихся и в службе или же для промысла своего при армиях наших и в Польше, не захочет из побуждения подлой корысти сделаться предателем отечества, но что паче, все и каждый будут как истинные граждане усердно стараться и за другими, а наипаче за подчиненными своими под собственным за них ответом строжайше наблюдать, дабы кто и если не из лакомства, по меньшей мере из простоты и невежества преступником, а сохрани от того Боже, и виновником общего злоключения учиниться не мог. Вследствие сего и повелеваем мы сей наш манифест во всей империи надлежащим образом немедленно обнародовать. Дан…»
Толпа шарахнулась в сторону, и Фролка полетел вниз головой с своей живой кафедры.
– Дан!.. Ой, разбойники! Православные!
– Батюшки! Казаки бьют!
– А! Лови паршивых лапотников!.. Нагайками их!.. Скопы на улице! А!
– Народ бунтуют! Кто бунтует?..
– Фролка приказный… Моровой манифест вычитывал, – доносит детина из Голичного ряда.
– А! Лови Фролку!.. Лупи их, спиночесов!
– Жрецы!.. Матыньки мои, жрецы!
– Ай-ай-ай! Беременную бабу задавили… Ох, матыньки! Ребенок трепыхается…
– Держи Фролку! Лови их! Вяжи бунтовщика… Ишь ты, моровой манифест… Бунтовщик!
А «бунтовщик» Фролка стоял, покинутый народом, и горько плакал… Такое торжество всенародное и такой позор! Он, Фролка, «бунтовшик!..» «Господи! О! Просвети ты их… научи… наставь… О-о!..»
Фролка безутешно плакал.
V. Локон мертвецаМанифест о чуме подписан был императрицею 31 декабря, в последние моменты отходившего в вечность 1770 года.
Вечером этого дня государыня лихорадочно торопила князя Вяземского: ей казалось, что манифест слишком медленно переписывают набело с чернового отпуска, лично исправленного Екатериною. Ей хотелось до нового года подписать эту роковую бумагу, свалить с сердца этот камень вместе с умирающим старым годом… Она постоянно звонила, ожидая этой бумаги… Наконец, Вяземский принес манифест! Императрица еще раз внимательно прочитала его с пером в руке, перевернула страницу назад и задумалась. Она остановилась над одной фразой…
И князь Вяземский, и граф Григорий Орлов, стоя почтительно у стола, молча ждали. Императрица задумчиво поправила кружево на пухлой кисти левой руки, слегка ударила по бумаге и опять задумалась над фразой.
– «Учинить достаточными…» гм… – сказала она как бы про себя. – А точно ли они достаточны? А?
И императрица перевела свои вопросительные и задумчивые глаза на Орлова и Вяземского.
– В чем изволите сомневаться, ваше величество? – спросил последний нерешительно.
– Вот тут мы говорим (и императрица провела пальцем по занимающей ее фразе манифеста): «Мы с несумненною верою ожидаем затем от благости всещедраго Бога, что Он сии наши учреждения учинит достаточными и отвратит от нашего отечества, бич гнева Своего…» Как они всегда крупно пишут мы, наши, крупнее всещедраго Бога, – добавила она вскользь… – А достаточны ли, полно, сии наши учреждения?
– Мы уповаем, государыня, что Всемогущий Бог учинит их достаточными, – смело отвечал Орлов.
– О! Вы все Орловы бойки, – улыбнулась императрица.
– На словах, ваше императорское величество? – как-то странно спросил Орлов.
– Нет, я этого не сказала, граф, и не думаю: Орловы доказали неоднократно, что они бойки на деле… Вон и теперь, давно ли граф Алексей Григорьевич возвеселил всю Европу чесменским фейерверком? А я думаю вот об этой, как ее величать не ведаю, «перевалка» ли, «язва» ли, «чума» ли… сожжем мы и ее, как сожгли турецкий флот? Не придется ли и против нея послать Орловых?
– Как будет угодно вашему величеству?
– А уверены ли вы в расторопности тех лиц, коим вверено сие дело ныне?
– Я их всех знаю, государыня, да некоторых и вы изволите помнить: нашу китайскую карантинную стену ограждают с командами генералы Шипов, Воейков и Щербинин, князь Мещерский – со стороны Польши и Малороссии, а Москва и Петербург, как изволите знать, ограждены от язвы двойными смолеными рубашками и изрядным количеством чесноку…
Государыня засмеялась и, взглянув на Вяземского, который еще ни разу не улыбнулся, сказала весело:
– Четыре поименованных генерала напоминают мне письмо Вольтера: он пишет, что уксус, называемый «четырех разбойников», самое есть действительное средство от заразы. Как вы думаете, князь, похожи наши генералы на этот уксус?
– Похожи, ваше величество, только на разбавленный водою, – отвечал Вяземский, не улыбаясь.
– То есть, как?
– Слаб оказался наш уксус, государыня… Чеснок понадобился…
– Вы разумеете вторую карантинную линию за Москвою?
– Так точно, ваше величество.
Императрица опять задумалась и опять машинально поправила кружевцо рукава…
– Крупно, крупно пишут. Меня крупнее Бога на бумаге ставят, – как бы про себя говорила она. – Его одною заглавною буквою, а меня всеми литерами…
– Для черни сие делается, ваше величество, для подлого народа, – подсказал Вяземский.
– Попа знают и в рогоже… А какие офицеры охраняют вторую карантинную линию? – обратилась императрица к Орлову.
– В Боровске – Булгаков, ваше величество, в Серпухове – Свечин, в Калуге – Ергольский, в Алексине – Сенденгорс, в Кашире – Толстой, в Коломне – Хомутов…
– Шесть изрядных головок чесноку, – снова улыбнулась императрица. – А московский главный начальник граф Петр Семенович, смоленая рубашка?
– Смоленый сарафан, ваше величество, – отвечал Орлов.
– Да почти саван… стар уж он… кашкой пора кормить…
Императрица опять перенесла глаза на манифест, перевернула его и, перекрестясь, обмакнула перо в чернильницу, крупно вывела «Екатерина» и подала бумагу Вяземскому. И Вяземский и Орлов тоже перекрестились набожно… Каждый думал о том, что-то принесет новый, 1771 год…
– Это последняя дань старому году, – сказала Екатерина, – он принес моровую язву, она с ним и умрет, если Бог благословит наши начинания. Указ же сената и наставления о мерах предосторожности от заразы я прочту послезавтра. Я ожидаю мер действительных.
Меры, точно, казались действительными. Через несколько дней императрица имела удовольствие читать указ сената об этих «мерах». В этом императорском указе всенародно объявлялось, что «хотя принятая противу заразительной болезни меры и осторожности, а паче твердое упование на милость Божию, подают несумненную надежду, что сия опасность, начиная везде пресекаться, вскоре совершенно утушена и истреблена будет, но как при всем том благоразумие требует, чтоб предохранить лифляндские рубежи и прочия к Польше прилежащия губернии от зараженных тою опасною болезнью польских мест, не оставлять в то же время и всей предосторожности и радения неусыпного к тому, дабы, от чего Боже сохрани, оное зло не внеслось каким-либо образом в недра самыя России и ея столичных городов», то правительствующий сенат «за нужно рассудил».
Публиковать во всем государстве, что едущие из Киевской, Малороссийской, Новороссийской и прочих пограничных губерний водою или сухим путем с русскими товарами купцы, хотя в рубежи лифляндские для соблюдения торга и будут впускаемы, но с выдерживанием карантинов, смотря по тому, «кто в какой близости находился от сумнительных мест», едущие же из зараженных мест вовсе через заставы не пропускаются; «чего ради никто бы не дерзал, минуя учреждаемые там карантинные проезжать домы, не явясь определенным в оных начальникам; а если кто отважится противно сему учинить, тот не только всего своего товара лишится, но и вящщего еще по законам наказания не избегнет».
Привоз в Россию чрез пограничные с Польшею таможни иностранных товаров, полотен, льна, ниток, хлопчатой бумаги в деле и простой, шелку и шелковых товаров, мехов, пеньки и невыделанных кож; а также шерсти и всяких шерстяных товаров «на сие опасное время вовсе запретить, и никого ни под каким видом с оными не пропускать; а кто из купцов за сим запрещением отважится чрез проселочные дороги или каким-нибудь скрытным образом проехать и товары провезть, то его товары на том самом месте, где они откроются, как для сохранения предосторожности, так и в наказание ослушнику, того же часу, сколько б и какие они ни были, сжечь».
Читая этот пункт, императрица заметила князю Вяземскому:
– О, купцы! Купцы! Великое они зло в мире, хотя доселе неизбежное… Ради адской корысти и своей ненасытной алчности они готовы были бы весь мир выморить, так что после и продавать товар было б некому.
По всей польской границе, где есть только заставы, а нет ни карантинов, ни лекарей, поставить от каждой губернии по две таможни и устроить карантинные дома, а все прочие проезды и заставы закрыть.
Никто из проезжающих из сомнительных мест не должен следовать по проселочным дорогам, а непременно все должны направляться на одну из карантинных застав, расположенных непрерывною цепью в городах: Серпухове, Коломне, Кашире, Боровске, Алексине, Калуге, Малом-Ярославце, Можайске, Крапивне, Лихвине, Дорогобуже и на пристани в Гжатске.
Для пресечения потаенных проездов и провоза товаров не только от заставы к заставе, по всей карантинной линии, делать частые разъезды, но дозволить жителям тех мест ловить таких проезжающих и доносить: «И ест ли кто пойман будет, а товар у него не сумнительный, то доносителю давать из того награждение, а сумнительный жечь и с преступниками поступать по законам, давая в сем последнем случае доносителю пристойное награждение из казны».
– Так мы доносчиков у себя, пожалуй, разведем, – заметила императрица при чтении этого пункта.
– На доносителях, ваше величество, государство держится, – отвечал Вяземский.
– Это говорит генерал-прокурор, а не человек, – улыбнулась Екатерина.
– Гражданин, ваше величество, и верноподданный.
– Так… но доносы не должны существовать… не должны бы…
– Зато, государыня, с доносителями у нас птица через кордон не пролетит.
– Дай Бог… Но я разумею тайные доносы… Для общего блага доносы должны быть явные и имена доносителей следовало бы публиковать во всеобщее сведение.
– Тогда, ваше величество, доносителей не будет.
– Зато останутся честные граждане…
Вяземский спрятал свои хитрые глаза и ничего не отвечал. В глазах императрицы тоже блеснул какой-то свет, если можно так выразиться, двойной, как гарнитуровая материя, и тотчас же потух…
Как бы то ни было, императрица одобрила проект указа сената.
– А наставление готово? – спросила она, немного помолчав.
– Готово, ваше величество, – отвечал Вяземский. – Угодно будет самим прочесть?
– Нет, я послушаю.
Вяземский взял следующую за указом бумагу и стал читать:
– «В местах, где находится моровая язва, не надобно дозволять иметь сообщение жителям одного города с жителями другого, ниже в города ходить деревенским обывателям, ниже городским жителям удаляться в деревни. Для сего ставят городской караул при всех проходах в город, учреждают при одних воротах рынок. На сем рынке городские жители от сельских разделены двойною преградою»…
– Помню, помню, – перебила чтение Екатерина, – я черничок пробегала… Товары проносятся чрез огонь, окуриваются, моются в уксусе, а деньги опускаются в чан… Помню…
Вяземский молча перелистывал бумагу и ждал.
Неслышными шагами в кабинет вошел Григорий Орлов.
– Что нового? – спросила императрица с тем же двойным светом в глазах, который очень был знаком Орлову.
– Я получил письмо от брата Алексея, ваше величество.
– И я получила… А кстати, князь Александр Алексеевич, – обратилась она к Вяземскому, продолжавшему перелистывать бумаги молча и искоса поглядывавшему на Орлова, – что в наставлении сказано о письмах, получаемых из зараженных областей? Это для нас, бумажных людей, наиважнейшая статья.
Вяземский нашел это место и начал читать:
– «В рассуждении писем, приходящих из зараженных мест, надобно иметь великое внимание для многих причин. А притом во всем свете бумагу почитают за вещь самую способнейшую к принятию заразы, и посему можно уже чувствовать, что не довольно употребляемой ныне предосторожности, когда обливая в уксусе только поверхность оберток писем и оставляя без всего внутренность оных, место, где буде есть зараза, остается скрытое. И так, что касается до писем, приходящих из зараженных мест, то с оными поступать должно таким образом: особа, определенная к распечатыванию такового пакета, должна надеть перчатки, сделанные из вощанки, и иметь двои маленькие железные щипцы, ножницами разрезывает и раздирает железными щипцами обвертку, которую и сожигает, распечатывает письма и окуривает в густом дыму. Надобно примечать, что стол, на котором все сие происходит, должен быть мраморный или деревянный без покрышки. Ежели в письмах сыщется тетрадь, сшитая ниткою или связанная лентою, то надобно таковую нитку или ленту разрезать ножницами и сжечь так равно, как и все вещи, какого бы оне качества не были, кои будут в письмах, к частным людям писанных»…
– К частным людям… так… а к казенным и к нам?.. Да это особо, – говорила как бы про себя императрица.
– Это особо, ваше величество, – повторил докладчик. – Далее говорится о том, чтобы носить на груди кусок камфоры в кожаном мешечке…
– Помню… читала…
– А потом, что лекари должны прикасаться к пульсу больного сквозь развернутый лист табаку и тотчас бросать этот лист.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.