Электронная библиотека » Денис Драгунский » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 7 февраля 2014, 17:37


Автор книги: Денис Драгунский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Пысин и Сякин
смерть автора

Они оба были прозаики. Только Пысин был секретарь правления СП РСФСР, лауреат премий и орденов кавалер, а Сякин – бухгалтер совхоза в Саратовской области.

Писали они совершенно одинаково. Вот так:

«Как всегда, Степка просыпался от бряканья рукомойника, приколоченного к сосне у крыльца. Сквозь пыльное оконце он видел, как Федотыч, отфыркиваясь, полощет красную шею и жесткие обветренные уши. Значит, пора вставать, заливать солярку в бак и выезжать в поле».

Однако Пысин считался флагманом сельской темы, а Сякин – графоманом. Пысин получал премии и переиздания, гонорары и загранпоездки, а Сякин – отрицательные отзывы от литсотрудников. «Работайте над языком, стилем и композицией, ув. тов. Сякин!» Грубо отшивать нельзя было: романы, присланные в редакцию, – это тоже письма трудящихся.


Однажды в редакцию толстого журнала курьер доставил новый роман тов. Пысина, в новомодной папке с зажимом. И одновременно почтальон принес пыльный конверт от тов. Сякина.

Романы назывались одинаково: «Зябь».

Младший редактор, человек молодой и прогрессивный, решил пустить по редакционным инстанциям роман Пысина с титульным листом от Сякина. Чтоб его справедливо отвергли. Но отставленная фаворитка главного редактора решила сделать наоборот: положить шефу на стол роман Сякина с титульным листом от Пысина. Эту галиматью напечатают, и бывшему любовнику будет наказание.


В этой сутолоке тексты и титульные листы по сто раз перекладывались, и уже никто не знал точно, где тут Пысин, где тут Сякин. Старались, вчитывались, напрягали память – ничего не вышло.


Что же вышло в итоге? В итоге на страницах толстого журнала появился роман писателя Пысина «Зябь». Потом он вышел отдельной книгой. Был переведен на венгерский и казахский. А графоман Сякин получил очередной отказ.

Ну, хорошо. А на самом деле чей роман был напечатан? Кто автор?

Да какая разница…

Сентябрь. Тепло
фортепианный класс

Я немножко опоздал.

– Простите, – сказал я (мы всю жизнь были на «вы»), – умер друг нашей семьи, я только что с похорон, не мог не пойти.

– Ничего, – сказала она. – Пять минут, солнце светит, ничего.

– Он был хороший человек… – сказал я.

– Вы знаете, я совсем не сентиментальна, – сказала она. – Поехали в Парк Горького, кататься на колесе?

Поехали. Покатались. Потом ели мороженое, сидя на скамейке.

– Не смотрите на мои ноги, пожалуйста, – сказала она. – Да, у меня некрасивые ноги. И я не ношу брюк или чулок. Сентябрь, тепло. Но вы все равно не смотрите.

А я все равно смотрел. Я смотрел на ее руки с широкими ладонями, мускулистыми пальцами и крепкими ногтями. Она была пианисткой-любительницей.

Она была, наверное, некрасивая. Худая, приземистая. В очках. С пробором и пучком.


Мы познакомились два года тому назад. Я был в восьмом классе, она в девятом.

Мы ни разу не целовались. Она протягивала мне руку для поцелуя, и я следил, замирая, как ведет себя ее рука – равнодушно-неподвижна или отвечает мне легким пожатием. Быстро улетает от моих губ или остается на лишние полсекунды. Или, какое счастье, чуточку прижимается к ним. А если я стараюсь задержать ее руку в своей – выдергивает, просто отнимает, раздраженно или обыкновенно, или оставляет мне ее на несколько мгновений.

Она поступила на филфак. Через год поступил я.


2 сентября мы встретились там, где университетский флигель, ныне церковь Святой Татьяны, своим закруглением выходит на Моховую, напротив Манежа. Съездили в Парк Горького, покатались на колесе.

Потом я проводил ее обратно. Там – в этой закругленной комнате – был «фортепианный класс», такой самодеятельный коллектив для студентов. Оттуда всегда доносилось что-то учебно-музыкальное. Повторы одного и того же пассажа. Она там занималась. Она торопилась. Мы успели едва-едва. Минута в минуту.

– До свидания, – сказал я, прикасаясь губами к протянутой мне руке. – Когда мы встретимся?

– Не знаю, – сказала она.

– А что тут знать? – Я изо всех сил улыбнулся.

– Это зависит не от меня.

– А от кого? – спросил я, не понимая.

– От одного человека, – сказала она, скривившись. – Простите меня. Или как хотите. Только не ненавидьте меня. До свидания.

Повернулась и ушла, прошла пятнадцать шагов вверх по Герцена, открыла тяжелую дверь и, не обернувшись, скрылась в ней.

Но ничто не кончается так, обрывом.

Потом она подружилась с моей матерью, стала бывать «у нее»…

Лесопарковая зона
ограничения прав собственности

Почти все дети иногда мечтают умереть – чтобы отомстить злым взрослым. Чтобы подглядывать, как родители плачут и каются.

Я не был исключением, я рисовал себе точно такие же картины. Одно меня смущало: вот я насытился их раскаянием и вышел из-за занавески. Мне всегда представлялось, что я стою за тяжелой портьерой в старинной комнате, освещенной свечами, а мама с папой рыдают над кружевным гробиком. Но вот я вышел и говорю: «Не плачьте, я пошутил, но в дальнейшем ведите себя хорошо!»

Могу себе представить, как бы меня выпороли за такие шутки.


Шутки шутками, но мысли о самоубийстве меня посещали и в юности. Тут меня останавливало другое:

я знал, что не смогу покончить с собой в нашей квартире, на лестнице и даже во дворе. Я думал о родных. Каково им будет жить в такой квартире, подниматься по такой лестнице, идти по такому двору. Вдобавок странный оттенок – я боялся осквернить, опоганить своим мертвым телом наш уютный теплый дом, наш двор.


Но вот я придумал: покончить с собой где-нибудь в порту, где склад металлолома, чтобы меня вместе с искореженными кузовами машин отправили на переплавку. Не просто умереть, а вдобавок пропасть без вести.


Но я услышал такую историю.

Одна женщина (наверное, немного безумная) много лет грозилась покончить с собой именно таким манером – утопиться в болоте или что-то в этом роде. Однажды ее муж пришел домой, нашел записку вроде «Никого не винить» – и не нашел жены. Дом был на окраине Москвы, рядом с лесопарковой зоной. Все прочесали, обшарили пруды, болота и речушки – не нашли. Кто знает, что она на самом деле вытворила.

Дом стоял недалеко от метро. Обычно муж, возвращаясь домой, смотрел, горят ли окна, дома ли жена. И потом, после этого случая, он вечером выходил из метро, проходил пару десятков шагов, глядя под ноги, и потом вскидывал глаза в непроходящей надежде, что увидит горящие окна – что она вернулась живая.

Как его ни уговаривали поменять квартиру – он не соглашался.

Тогда я понял, что это ужасно жестокие мечты, потому что те, кто меня любит, все равно будут думать, что я просто убежал. И что вдруг, кто знает, через много лет…

Ах, Господи Иисусе.


Ах, Господи Иисусе, у меня есть одна несомненная собственность – мое тело! И то я не могу распоряжаться ею совершенно свободно.

Жест
достойная сдержанность, лаконичная красота

Когда-то, совсем давно, я хотел написать книгу под названием «Учебник начинающего самоубийцы». Ах, сколь стандартен я был в ранней юности…


Любое самоубийство есть жест – сдержанный или помпезный, претенциозный или банальный. Можно сказать, например, что некто совершил «нарочито скромное самоубийство» – тихо отравился препаратами наперстянки, изобразив сердечный приступ. Или, наоборот, демонстративно-парадное – с белыми перчатками, дорогим револьвером и запиской на бумаге «верже». Бывают самоубийства бесконечно жестокие – к себе, к близким.

Кажется, что добровольное расставание с жизнью лежит по ту сторону условностей и приличий, этики и эстетики. Странное, быть может, сравнение: мать любит своего ребенка, даже если он некрасив, нездоров, неумен. Станем ли мы обсуждать, а тем паче осуждать ее? Отношения человека с собственной жизнью еще более интимны и приватны, чем матери с дитятею, чем женщины с мужчиной.


Но эстетика все-таки царапается в душу.

Разве нас не чарует строгая красота рассказа Мисимы «Патриотизм»?

А грубая нежность рассказа Чехова «Володя»?

А прелесть последнего закручивания кухонного крана у Зигфрида Зоммера? Из-за чего герой сделал это еще раза три-четыре.

Разве не прекрасен китайский мандарин, по приказу императора мелко-мелко нарезающий золотую фольгу и потом резко вдыхающий ее, дабы вызвать фатальный спазм дыхательных путей? Или «Галл, заколовший жену и закалывающий себя, дабы не попасть в рабство» (римская скульптура)?


Кстати, что такое достойно-пристойное самоубийство? Чтобы сохранить тело в неизуродованном виде? Тогда прыжок с крыши, под машину, поезд, пуля в висок или рот не годятся. Чтобы не обделаться (самоповешение вычеркиваем), не облеваться, надев на голову пластиковый мешок (самоубийство в фильме «Дом из песка и тумана» сильно приукрашено), не искусать губы до распухлости (отравление психотропными средствами убираем), чтобы вообще не посинеть-раздуться (утопление отбрасываем). Остается немного. Пуля из пистолета малого калибра в сердце. Скорый яд. Вены.


Насчет угроз самоубиться – конечно, противно. Но не более, чем угрозы убежать, начать пить, чем угрозы «Вот брошу все, лягу на диван, а вы тут как хотите» (такая вот шантажная депрессия).

Ну, купил ружье, так имеет право. Ну, пугает, что из окна прыгнет, так ведь почему люди не летают вверх? Ну, грозит уйти из дома, и ведь верно, вся жизнь на нервах.

Одним словом: не качайся у папы на ноге, папа повесился не чтобы дома были качели, а чтобы дома было тихо.

Грех
между небом и землей

У меня однажды умерла птичка, и в этом я сам был виноват. Мне было лет пятнадцать или шестнадцать. Это был певчий щегол, так называемый турлукан, красавец и весельчак, пел великолепно, а я его сгубил от неразумия и странной, жестокой беззаботности.


Дело было так. Я вечером в субботу, накормив и напоив его (то есть насыпав в клетку нужное количество зернышек и поставив воду), уехал на дачу навестить родителей и вернулся в воскресенье днем. Я зашел в комнату, увидел, что он все склевал и что вода кончилась. Щегол застрекотал и запрыгал с жердочки на жердочку. Он, наверное, просил есть. И я сказал себе: «Сейчас». Сейчас накормим-напоим. И вышел в кухню, где были корм и вода. И увидел что-то типа «Литературки». И стал читать. А потом с газетой плюхнулся на диван в папином кабинете, через стенку от моей комнаты. Я почему-то безумно увлекся чтением. Из-за стенки я слышал, как там скачет и щебечет птица. А я все читал, читал, читал – как будто нанялся прочитать все, от передовицы до юмора и сатиры на шестнадцатой полосе. Потом щегол (я отметил это сквозь чтение) как-то затих. А я продолжал читать. Потом встал, пошел на кухню, попил чаю с чем-то черствым и с газеткой (уже с другой). И только часа через два или три вспомнил про щегла. Он сидел на полу клетки, втянув голову. Я посыпал ему зернышек и налил воды. Он не стал клевать и вообще не пошевелился. Потом вытянул шею, выпил одну каплю, проглотил ее, запрокинув голову, снова нахохлился и закрыл глаза. Я вышел из комнаты. Спать лег в кабинете. А когда вошел к себе – щегол лежал на спине, выставив кверху холодные лапки.


Мне было неприятно, но не очень. Я понимал, что виноват, но особенно не угрызался. Я почти забыл о щегле через неделю или две. Но с каждым годом мне становилось все тяжелее и горестнее об этом вспоминать. До сих пор тяжело.

Когда со мной случается что-то отменно нехорошее, я сам себе говорю: это мне за то, что я птичку погубил.

Луна и облако
прекрасно бесстрашно недолго

Андрюша с Ирой уже три недели целовались. А мы с Олей все ходили вокруг них и вокруг друг друга. Вот пойдем вечером на опушку в стогах поваляться. Только заберемся наверх, только вытряхнем солому из-за ворота, на закатное солнце посмотрим, как оно, простите, золотит едва видные крыши дальней деревни… – готово. Они уже повалились в сено и целуются.

А мы рядом сидим, как птички на ветке. Отвернувшись.

На скамейке над речкой – та же история.

Не говоря уже если собрались вчетвером дома. Они в другой комнате закрываются, а мы телевизор смотрим.

Никак не решались. Ни словами, ни руками тем более. Четырнадцать лет, что вы хотите…


Однажды долго сидели перед нашим крыльцом. Мы тогда времянку у Жданова снимали, и была там скамейка из тонких ошкуренных березовых стволов. Вот мы с Олей сидим на этой скамейке.

Решено: если луна зайдет за облако, я ей руку на плечо положу. Левую.

Она слева сидела. Она смотрела вниз и носки туфель сводила и разводила. А я на небо глядел, чистое, как в планетарии.

Значит, до следующего раза. Тем более половина одиннадцатого. Ей уже домой пора.

И вдруг неизвестно откуда накатывает ветер, и облака закрывают луну.

Ну, всё…

Кладу ей руку на плечо:

– Тебе холодно?

– Немножечко, – шепчет.

Мы стали целоваться. Сразу. Решительно и сильно. Долго. До соленых десен. Очень истосковались за эти три недели.

Потом мы целовались каждый вечер у нее дома, на старой тахте с глухими пружинами. Погасив свет. Там была старая конторская лампа из черной тяжелой пластмассы. Выключатель в виде шляпки. Туда-сюда.


Но днем я часто был с парнями. То в лес, то на лодке, то на велосипедах. Мужские дела, понятное дело.

А Оля читала книжки на раскладушке под яблоней, учила английский и подолгу играла с бадминтон с одним мальчиком чуть помладше.


Я видел, как он подает ей волан, как они разговаривают и смеются. Но я ничуть не ревновал. Проезжая мимо на велосипеде, я махал ей рукой, я любовался ее смуглыми руками, ее стрижкой с запятыми на скулах, ее тонким цветастым платьем и знал, что эта девочка – моя. Что вечером я приду к ней, мы погасим старую тяжелую лампу, и упадем на тахту, и будем целоваться изо всех сил.

Первый раз в жизни – мужское чувство. Она моя. Только моя, и ничья больше, и я ничего не боюсь.

Прощеное воскресенье
сувенир, штучка на память

У меня есть дальний родственник по отцовской линии, Лёня Морозовский его звали или зовут еще – не знаю, жив ли он; если жив, то ему сейчас семьдесят пять или больше. Не знаю, как он и что, потому что он с семьей уехал в Израиль в конце семидесятых из города Гомеля, откуда мой папа родом. Лёня – рабочий высокой квалификации, наладчик 6-го разряда, милый и добрый человек.


Когда ему было двенадцать лет (многодетная семья, только кончилась война), в доме что-то пропало. Что-то дорогое, что можно было продать и купить еду или одежду.

Его отец решил, что это Лёня украл. Лёня (двенадцать лет, однако!) попихал учебники в мешок и ушел из дому, чтобы не вернуться никогда, чтобы ни разу более не увидеться с отцом и даже не приехать на его похороны.

В 1970 году мой папа в предчувствии недальней смерти поехал – в моем сопровождении – в Гомель, повидаться, то есть на самом деле попрощаться, с родными местами и с родственниками. Тогда я узнал про эту историю и спросил Лёню Морозовского что-то вроде: «Как же так?»

Он ответил: «Отец меня оскорбил, и я его не простил».

Как просто. Как жестоко. И как реалистично – потому что для Лёни этот уход из дому был, очевидно, единственным способом сохраниться, остаться человеком, а не превратиться в озлобленного зверька.


Детские обиды не забываются никогда.

Даже легкие недоумения остаются. Смешно: я до сих пор как-то странно отношусь к своему дню рождения, а в детстве я его прямо ненавидел. Потому что родители мне предпочитали дарить (не каждый раз, но очень часто) всякие полезные вещи. Вроде зимних ботинок. Или теплого свитера.

Хотя с родителями мне редкостно повезло, чего уж говорить.

Но в подарок получать люблю всякие безделушки.

Кастовое чувство
и пускай стережет тебя толстый лифтер

Помню одного мальчика из очень высокопоставленной семьи. Даже из двух высокопоставленных семей – смешно, но так оно и было: внук двух министров. Он со мной дружил, потому что я – «сын известного писателя» – был худо-бедно равен внуку министра. А может, и не худо-бедно, поскольку в то время творческая интеллигенция высоко ценилась. Уж выше, чем сейчас, ясное дело.


Однажды он сказал, что познакомился с интересным парнем, сыном генерала. Познакомил меня с ним. Ну, парень как парень. Немножко нахальный, напористый, но ничего. Вот мы с этим сыном генерала как-то встретились в метро, чтобы идти в гости к тому, первому. Который внук министров. Обо всем, кстати, было заранее договорено. Вот мы входим в подъезд, а там серьезный такой лифтер:

– Вы к кому, молодые люди?

– К такому-то.

– Хм. Да его дома нет.

– Не может быть! – говорим мы чуть не хором. – Мы утром договаривались!

– Очень может быть, – разводит руками лифтер. – Но сейчас его нет дома.

– Это ошибка, – говорю. – Пожалуйста, если нетрудно, позвоните и узнайте.

– Пожалуйста, пожалуйста.

Набирает номер. Выясняется, что того действительно нет дома. Задержался на дополнительных занятиях. А оттуда поедет к другой бабушке.

– Извините, – растерянно говорим мы.

– Пожалуйста, пожалуйста.


Вышли, пошатались по улицам, разошлись.

Только захожу домой – звонок.

Звонит мой дважды министерский внучек. Очень извиняется, что поставил меня в неловкое положение. Потому что меня он любит-ценит-уважает, а вот с этим генеральским сыном общаться не желает. Почему?

А потому, что тот все наврал. Нет такого генерала, с такой фамилией. «Откуда знаешь?» – «А я специально у дедушки спросил». И предостерег меня: «Ты с ним не водись, потому что он вообще подозрительный тип, ты прости, что я тебя с таким аферистом познакомил».


Я не бросил трубку сразу, к сожалению. Но общаться с ним перестал.

Потому что тот парень, конечно, не был аферистом. Все проще и социально обиднее: мой дружок при знакомстве вывалил новому приятелю все свои семейные регалии. А тот выдумал себе папу-генерала в ответ на дедушку-министра.


Выходит, я оскорбился за другого человека. Но, наверное, во мне этот блюститель кастовой чистоты тоже будил какую-то сословную неприязнь. Потому что я всякий раз – боже мой, всякий раз! – с чувством глубокого удовлетворения вспоминаю, что из него ничего не вышло, не догнал он своих дедушек, даже близко не подошел.

Как это, однако, дурно и злобно с моей стороны.

Женщины переходят реку вброд
символы и знаки

Мне приснился страннейший сон. Как будто я увлеченно и быстро читаю книгу, интересную и неплохо написанную. Со странным названием и сюжетом. Название: «Женщины переходят реку вброд».


Книга про придворного художника, живущего в России, в нынешней, современной. Однако это монархия. Причем монарх называется не царь, а почему-то король. Сюжет заключается в том, что этот художник пишет по королевскому заказу картину с указанным названием. Большое и, главное, очень символичное полотно. Как бы в противовес знаменитой незаконченной картине Павла Корина «Русь уходящая»: это была огромная картина, где печально шествовали в никуда церковные герои прежней России. Монахи, монахини, богомольцы. К этой картине есть знаменитый этюд (сам размером два на полтора) «Отец и сын».


Картина, которую пишет герой книги – «Женщины переходят реку вброд», – должна, по утвержденному королем замыслу, быть символом преемственности истории.

Река, и пейзаж вокруг, и сами женщины в неожиданно старомодных костюмах (начала XX века – шляпки, вуальки), но с современными лицами и фигурами, и даже портретные черты изображенных женщин – все это должно нести некое философское значение, должно читаться как знак эпохи.


Но кроме всего – и в этом важная часть замысла – это должна быть просто хорошая картина, просто изображение красивых, нарядных и сильных женщин, которые, подобрав юбки, а кое-кто и почти раздевшись, обнажив ноги, перебираются через неглубокую реку.


Художник долго подбирает натурщиц, ищет лучшую композицию, пишет картину почти год. И вот она готова. Ее смотрит король во главе всего двора.

Картина принята, одобрена, она будет висеть в каком-то очень престижном месте (то ли в Государственном зале приемов, то ли в фойе Третьяковки) – это как раз обсуждает король с придворными.

Но художник понимает, что он написал «просто картину», что ее философская символика никому не важна, не читается, да и не нужна, наверное.

Трудности перевода
очень много по Фаренгейту

Вашингтон, июль, центр города, асфальт тает под ногами, марево пляшет перед глазами, градусов сорок или сто сорок, уже ничего не соображаю, куда бы воткнуться присесть и попить.

Китайский ресторанчик. Дешевый и почти пустой.

Сажусь. Отдыхиваюсь. Озираюсь. Самообслуживание. Доползаю до стойки. Беру стакан ледяной воды, выпиваю. Еще один. Чуть полегче. Беру – для приличия – салат. И с третьим стаканом даровой воды возвращаюсь за столик.

Входит чернокожий мальчик. Похож на нищего. Достает кучу мелочи. Стакан пепси – почти доллар. Ну, центов восемьдесят, не помню. Долго считает монетки. Китаянка пересчитывает. Подает ему огромный пластиковый стакан – пепси надо набирать самому в автопоилке. Мальчик, путаясь в огромных трусах до половины икры, наступая на распущенные шнурки рваных кроссовок, бредет к этой разноцветной машине. Подставляет стакан. Слышу грохот. Мальчик набирает лед, доверху, с горкой. Потом на это дело из другого крана льет пепси.

Дурак, думаю я сквозь жару, обязательно тебе надо, шоб со льдом. Если тебе жарко, ты мог бесплатно взять воду. А если ты хочешь пепси за целых восемьдесят центов, зачем ты забиваешь весь стакан льдом, дурак?..

Мальчик сует в стакан трубочку, выходит на невыносимую улицу.

Я смотрю на китаянку за стойкой. Она громко разговаривает по телефону. По-китайски, разумеется. Тынь-пынь-дынь-фынь.

У меня по спине ползет струйка холодного пота – несмотря на жару.

Я понимаю, что я ее понимаю. Все понимаю, что она говорит. Наверное, это бывает перед смертью, думаю я. А вдруг я уже умер? И это моя душа все понимает?

Китаянка за стойкой говорит:

– А тын ше вон ком то мо ро фу кын быц!

Я понимаю, что это значит:

– Думаю, она завтра не придет. Ух, тварюга!

Но почему я ее понял?!

Я прикрываю глаза. В коричневой тьме, как на школьной доске, выплывают слова:

– I think she won’t come tomorrow! Fucking bitch!

Ага. Выходит, я пока живой.

Чернокожий мальчик со стаканом возвращается добавить льда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации