Текст книги "Записки адвоката"
Автор книги: Дина Каминская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Прокурор просит приобщить к материалам дела «документ исключительной важности».
– Из этого документа видно, – говорит прокурор, – что НТС является филиалом американской разведки, состоит на ее бюджете и полностью им финансируется.
Кто-то из нас, не ожидая разрешения Миронова, не без иронии спрашивает прокурора:
– Это что же, ЦРУ вам выдало такую справку?
– Нет, товарищ адвокат, – серьезно отвечает прокурор. – Справка не от ЦРУ, а от КГБ. Я настойчиво прошу приобщить ее к делу.
И вот в наших руках этот уникальный документ. Сверху крупными буквами: «Управление Комитета Государственной Безопасности СССР». Внизу – большая гербовая печать КГБ и подпись: заместитель отдела Управления КГБ при Совете Министров СССР Оловянников.
Несмотря на возражения защиты, эта справка приобщается к делу.
Вот ее полный текст (том 20, лист дела 155):
СПРАВКА
КГБ при Совете Министров СССР располагает проверенными данными о том, что НТС после поражения гитлеровской Германии полностью перешел на содержание английской, а затем американской разведки. Американская разведка ежегодно передает НТС 200 тысяч долларов в основном на покрытие расходов, связанных с содержанием платных сотрудников этой организации, а также на проведение антисоветской работы. Кроме того, ЦРУ выделяет НТС деньги на проведение отдельных антисоветских акций, в том числе и на проведение идеологической диверсии против СССР, подготовку и направление в нашу страну эмиссаров и связников НТС.
10 января 1968 г.
Зам. Нач. Отдела
Управления КГБ при СМ СССР.
Оставалось заслушать только заключение эксперта-психиатра Лунца, и судебное следствие будет закрыто.
Добровольский состоял на учете в психиатрическом диспансере с 1955 года, неоднократно помещался в психиатрические лечебницы. В 1966 году находился на излечении в психиатрической больнице № 3 с диагнозом «шизофрения».
Галанскова тоже неоднократно помещали в психиатрические больницы. В течение длительного времени находился на излечении в Московской психиатрической больнице имени профессора Соколова. В деле, помимо общих врачебных заключений, имелось специальное «Консультативное экспертное заключение», установившее тот же диагноз, что и у Добровольского, – шизофрению.
В этот раз экспертная комиссия, возглавляемая Даниилом Лунцем, признала их обоих вменяемыми. Вот уж воистину «управляемая наука» эта советская психиатрия!..
Мои познания в психиатрии ограничены тем, что необходимо знать адвокату. Я изучала судебную психиатрию еще в студенческие годы, потом следила за специальной литературой в этой области. Но я много общалась с Галансковым, внимательно наблюдала за ним и, естественно, имею свое суждение о его психике.
На мой взгляд, в его характере и мыслях были не столько отклонения от нормы в медицинском понимании этого термина, сколько отклонения от стандарта мышления. Юрий был абсолютно контактен и прекрасно ориентирован, его поступки были вполне логичны. Он был своеобразным человеком. Иногда мы даже вместе смеялись над его чудачествами, всегда милыми и симпатичными. Однако ни разу у меня не возникло сомнений в его психической полноценности.
Судебное следствие закончилось. В тот же день, 11 января, начались прения сторон.
Что же дало мне для защиты Юрия это четырехдневное исследование в суде всех материалов дела? Что нового внесли в мой план защиты показания подсудимых и свидетелей?
Должна с грустью констатировать: моя позиция по-прежнему оставалась очень тяжелой. По-прежнему перед судом стояли два человека – Добровольский и Галансков, – дающие об одних и тех же событиях противоречивые, взаимоисключающие показания. Оба они меняли показания на следствии. Как и всякие подсудимые, оба заинтересованы в том, как решится их судьба. Но их положение неравное. Все доверие суда отдано одному из них – Добровольскому.
Александр Гинзбург дал в суде великолепные показания по всем эпизодам предъявленного ему обвинения. Его объяснения были четки, конкретны и очень убедительны. Но для защиты Галанскова они имели значение только по одному эпизоду – по обвинению в совместной работе над «Белой книгой».
Как и на предварительном следствии, Гинзбург утверждал, что сборник составил он один, без всякой помощи Галанскова.
Показания Галанскова в суде были очень пространны. Он признавал, что является редактором и составителем журнала «Феникс– 66», но не считает это криминалом. Всякую связь с НТС Галансков отрицал категорически. Отрицал передачу за границу журнала «Феникс-66» и «Белой книги», получение от приезжавших иностранцев литературы, денег, копирки для тайнописи, шапирограф. Свои показания на предварительном следствии с признанием всех этих фактов Юрий объяснял так:
Приняв все на себя, я хотел выручить остальных, в том числе и Добровольского. Но потом, узнав содержание показаний Добровольского обо мне, я был возмущен его ложью и отказался от своих первых показаний. Второй раз я согласился со всем, в чем обвинял меня Добровольский, под давлением следователя (протокол судебного заседания, лист дела 253).
В суде Юрий подробно рассказывал о характере этого давления. Следователь говорил, что если Галансков не вернется к своим прежним показаниям, то хуже будет не только ему, но и всем остальным; что всех, в том числе и Веру Лашкову, приговорят к работам на урановых рудниках. Однако в протоколе судебного заседания эта часть показаний Юрия не записана.
Допрос многочисленных свидетелей в суде дал мне материал для того, чтобы говорить, что Юрий – человек бескорыстный и благородный. Но даже одна из самых благожелательных свидетельниц, рассказывая о том, как по поручению Юрия она занималась продажей долларов (за что поплатилась долгими годами лишения свободы), показала в суде, что Юрий не мог не знать, что доллары будут продаваться на черном рынке через валютчиков.
– Я уверена, – говорила она, – что Галансков потратил бы эти деньги на какое-то очень чистое «святое» дело, а не на себя. Но как каждый человек в нашей стране он не мог не знать, что продажа иностранной валюты – это преступление.
Труднее всего мне было дать объяснения по тем доказательствам, которые исходили не от Добровольского, а от Веры Лашковой. Еще на предварительном следствии Вера подтвердила некоторые факты из рассказанных Добровольским. Она подтвердила, что в ее присутствии Галансков передавал Добровольскому книги, изданные НТС. Она подтвердила, что под диктовку Галанскова печатала письмо, написанное с применением цифрового шифра. Она говорила, что видела у Галанскова доллары.
В суде она уточнила эти показания. Сказала, что видела факт передачи книг, но каких именно книг – она не знает. О том, что это литература, изданная НТС, она лишь предполагает, так как в этот же день Добровольский дал ей для чтения брошюры, изданные НТС. В суде Лашкова показала, что видела однажды у Галанскова 1 доллар, что в значительно большем количестве она видела их у Добровольского.
Подтвердила в суде Лашкова и то, что под диктовку Добровольского и Галанскова печатала письма, пользуясь конспиративными методами – Юрий специально принес ей для этого тонкие резиновые перчатки. Но содержание письма, равно как и содержание другого, написанного с применением шифра, она не помнит. Во всяком случае, говорила Лашкова, оба этих письма были бытового характера, и ей неизвестно, носил ли этот текст какой-то условный смысл.
Еще на следствии Юрий сказал мне, что Вера говорит правду. Он объяснил мне тогда, что одно из этих писем было адресовано в комитет СМОГа и содержало лишь информацию о советских поэтах-смогистах, второе – его товарищу смогисту Батшеву, отбывавшему в то время ссылку в Сибири. Юрий объяснил, что он не мог писать их открытым текстом, так как знал, что все его письма перлюстрируются. Я приняла эти его объяснения, так как понимала, что писать в открытую, называть имена людей, причисляющих себя к этому чисто литературному, но неподцензурному объединению, значило ставить этих людей под удар.
Я понимала также и то, что в сопоставлении с показаниями Добровольского объяснения Юрия для суда будут выглядеть не очень убедительно, но других объяснений у нас не было.
Пожалуй, самым существенным для защиты Галанскова был рассказ Лашковой о намерении Добровольского издавать собственный журнал наподобие «Феникса». И хотя Вера оговорилась, что эти планы по рассказам Добровольского были лишены конкретности, однако он уже занимался сбором материала для будущего журнала. (Это обстоятельство позже нашло подтверждение в показаниях некоторых свидетелей.)
К Вере Лашковой ни у Юрия, ни у меня никаких претензий по поводу ее показаний не было. Она ни в чем не предала Юрия – между ними существовала договоренность, что, если Веру арестуют, она будет говорить правду. Оба они понимали, что иная линия поведения была бы Вере несвойственна.
Лашкова, которую я впервые увидела в суде, в достаточно тяжелой и сложной для нее ситуации человека, обвинявшегося в совершении тяжелого преступления, произвела на меня впечатление очень достойного, более того – благородного человека. Достойный тон ее показаний, отсутствие всякой угодливости по отношению к суду или к прокурору, твердость в занятой ею позиции вызывали симпатию и уважение к ней.
Особенно, даже отчетливо зрительно запомнился мне момент, когда адвокат Семен Ария заканчивал допрос Веры в суде.
– Вера, – спросил он, – вы уже год находитесь под стражей. У вас было время все обдумать и заново оценить свои действия. Вы сожалеете сейчас, что занимались подобной деятельностью?
Вера стояла перед судейским столом, чуть повернув голову к нам, и по мере того, как говорил Ария, ее лицо каменело. А потом раздался чуть различимый шепот (это она обращалась к адвокату):
– Не задавайте мне этого вопроса.
Я видела, как залилось краской, стало пунцовым лицо Семена. Красной стала даже его лысая голова. Это была страшная для защитника минута. Самому задать вопрос, отвечать на который его подзащитный не хочет, вопрос, который очевидно вреден.
Но уже пристально смотрит на Веру Миронов, заинтересованно повернулась к ней народная заседательница, до этого безучастно взиравшая на происходящее. Умолкли голоса в зале – отступать некуда. И вновь голос Арии, с каким-то отчаянием призывавший Лашкову:
– Ну почему же, Вера, мы ведь говорили с вами об этом. Сейчас решается ваша судьба. Вы должны понимать. Ответьте на мой вопрос. Сожалеете ли вы сейчас о вашей прошлой деятельности?
Когда вечером я рассказывала об этом дома, я сказала:
– Вера стояла такая тоненькая и прямая, как свечка.
Такой она и запомнилась мне – тонкой свечкой с большими глазами на маленьком лице. Запомнилось и то, как, подняв голову и спокойно глядя перед собой, она ответила:
– Нет. Не сожалею.
В этот вечер после судебного заседания мы, адвокаты, долго не могли успокоиться. Еще до начала процесса следователь в разговоре с одним из моих коллег сказал:
– В этом деле Галансков получит самый большой срок – семь лет, Гинзбургу дадут поменьше – лет пять, Добровольскому не больше двух, ну а с Лашковой и одного года хватит.
И хотя это преподносилось как собственное мнение этого следователя, опыт приучил нас к тому, что «мнение» следователя КГБ совпадает с «мнением» суда.
Веру в суде допрашивали 8 января 1968 года. Арестована она была 17 января 1967 года. До окончания названного следователем срока оставалось всего несколько дней. Неужели этот ответ обернется для нее дополнительным наказанием?..
Ведь как будто каждый из нас знал, что судьба подсудимых решается не в суде. Что еще до процесса все обсудили в КГБ, а затем окончательно в высоких партийных инстанциях определили «кому – сколько». А вот случилось такое в суде, и мы искренне волнуемся. Когда на следующее утро я пришла в суд, Семен Ария уже разговаривал с Верой. Я видела, как он убеждал ее, как сначала она отрицательно качала головой, потом долго его слушала.
– Мы договорились, что я ей больше задавать этот вопрос не буду, – сказал мне Семен. – Но, если спросит суд или прокурор, она ответит в более сдержанной формулировке.
И действительно, только открылось судебное заседание, как народная заседательница немедленно обратилась к Вере:
– Я хочу, чтобы вы снова ответили на вопрос вашего адвоката. Сожалеете вы о сделанном или нет? Вы должны понимать, что от вашего ответа многое зависит.
Вера отвечала так:
– Я не сожалею, что помогала отдельным обвиняемым. Но, если мои действия, возможно, принесли вред моему народу, я об этом сожалею.
Вряд ли такой ответ мог быть расценен судом как раскаяние. Я не сомневаюсь в том, что, если было бы во власти Миронова, Лашкова, несомненно, поплатилась бы за это.
Но в данном случае, к счастью, принятое решение изменять было поздно, и Вера через четыре дня после вынесения приговора вышла на свободу.
11 января прокурор Терехов произнес обвинительную речь, большая часть которой была посвящена НТС, антисоветской сущности этой «шпионской» организации, ее стремлениям ослабить наше государство.
– Связь с этой организацией, – говорил прокурор, – является тяжким преступлением против нашего народа.
Полностью отвергая показания Галанскова, в которых тот отрицал свою вину, Терехов строил обвинения против него на показаниях Добровольского, которому верил безоговорочно.
– Добровольский был втянут в преступление Галансковым.
– Добровольский активной роли не играл.
– Добровольский раскаялся и доказал подлинность своего раскаяния правильным поведением на следствии и в суде.
Вот те словосочетания, в которых упоминалось в речи прокурора имя Алексея Добровольского. А о Галанскове?
– Через Галанскова осуществлялась непосредственная систематическая связь с НТС.
– Галансков не только сам занимался антисоветской деятельностью, но и втянул в нее Добровольского и Лашкову.
– Галансков пытался обмануть суд и уйти от ответственности и заслуженного наказания, не раскаялся.
«Мнение» прокурора о наказании, которое заслуживает каждый из подсудимых, полностью совпало с «предположениями» следователя КГБ: Галанскову – 7 лет лишения свободы, Гинзбургу – 5, Добровольскому – 2, Лашковой – 1 год. И сразу аплодисменты, крики:
– Мало! Им надо больше дать!
После перерыва на обед начались речи защиты. В этот день уже с утра в зале народу было больше обычного, больше знакомых лиц среди публики. Все руководство Московского городского суда во главе с Осетровым, несколько человек в прокурорских мундирах, знакомые нам члены Верховного суда, наше адвокатское руководство. Пустили в зал московских судей и даже адвокатов. Все это усиливало атмосферу напряженности и приподнятости, которая знакома каждому, кому приходилось выступать в суде.
Это ощущение особой собранности я начинала чувствовать еще дома, когда собиралась в суд. Оно покидало меня только после произнесения речи. Может, потому, от этой углубленности в себя, я в первые минуты не заметила нечто новое, появившееся в нашем зале. Что-то изменилось, что-то непривычно мешало. Но что – я определить не могла. Только во время судебного заседания, когда заметила напряженный взгляд моего коллеги, неотрывно обращенный в одну точку на противоположной от нас стене, я заметила это новое.
Высоко, рядом с висящими светильниками, были прикреплены какие-то непонятные предметы, старательно задрапированные черной кисеей. Такой, какой обычно драпируют светильники и зеркала в комнате, где лежит покойник.
Объяснение этому странному убранству судебного зала стало нам известно во время перерыва. Зал ночью радиофицировали. Судебный процесс в его заключительной стадии прений сторон прямо транслировался в ЦК КПСС. Наша работа контролировалась не только юридическим начальством, но и на очень высоком партийном уровне.
Первым защитительную речь произнес Владимир Швейский в защиту Добровольского. Таков традиционный порядок – первое слово «оговорщику».
Защищать Добровольского сравнительно несложно. Само следствие ограничило обвинение против него только тем, что признавал Добровольский. Поэтому никакого спора по фактам у защиты быть не могло. Не могло быть спора и с антисоветским характером тех брошюр, изданных НТС, распространение которых Добровольский тоже признавал. Не было спора и по квалификации. Добровольский признал в суде, что его деятельность, как и деятельность Галанскова и Гинзбурга, «носила преступный антисоветский характер» и «совершалась с антисоветским умыслом».
Все это и определило позицию, занятую адвокатом Швейским. Его речь в основном была посвящена психологическому анализу причин, которые привели Добровольского к преступлению. Спор с обвинением ограничился тем, что Швейский отрицал криминальный характер одного из вмененных Добровольскому документов – «Описания событий в Почаевской Лавре». В этом документе, написанном и подписанном монахами Почаевской Лавры, описаны реальные факты произвола и физической расправы над ними со стороны местных властей. К моменту рассмотрения нашего дела в суде достоверность изложенных в письме фактов уже была признана властями. Этот спор, продолженный потом адвокатом Ария и мною, был единственным успехом защиты. Суд с нами согласился. Но на судьбе подсудимых это никак не отразилось.
Речь адвоката Швейского была для меня интересной и значительной не столько потому, что и как он говорил, сколько потому, чего он не сказал. Я хорошо знала Владимира. Знала, что человек он очень честолюбивый и очень ревностно относившийся к своей адвокатской репутации. Слава для него не «ветхая заплата», а награда за труд, и к славе он стремился. У Швейского и в этом деле была возможность произнести яркую, полную темперамента речь. Зная характер и полемический темперамент Швейского, я могу уверенно сказать, что он сознательно пересилил себя, отказавшись от агрессивной, наиболее эффектной линии защиты, направленной против Галанскова. Он не уличал Галанскова в противоречиях, не возлагал на него ответственность за судьбу Добровольского. Он защищал Добровольского так, как будто Добровольский был в этом деле один. Швейский знал, что суд не может выйти за пределы предъявленного Добровольскому обвинения, не может признать его виновным в непосредственных, минуя Галанскова, связях с НТС, и потому, отказавшись от борьбы с Галансковым, он не предавал интересов Добровольского.
Думаю, что мало кто из адвокатов пошел бы на такое самоограничение.
Единственная моя претензия к Швейскому относилась к правовой оценке, которую он дал «Открытому письму Шолохову». Имя Шолохова уже давно связано с самыми мракобесными и черносотенными направлениями в жизни нашей страны.
На XXIII съезде КПСС Шолохов произнес речь, посвященную незадолго до этого закончившемуся судебному процессу над писателями Синявским и Даниэлем. Шолохов был явно недоволен результатами этого процесса. 5 и 7 лет лагерей строгого режима он считал слишком мягкой карой. Шолохов сокрушался, что прошло время, когда, как он говорил,
…судили, не опираясь на статьи уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием
и когда Синявского и Даниэля, опубликовавших свои художественные произведения за границей, могла ожидать любая кара, вплоть до расстрела.
«Открытое письмо» Галанскова было ответом на эту речь Шолохова.
Швейский назвал это письмо антисоветским. Я же с такой квалификацией не была согласна.
Речь адвоката Арии в защиту Веры Лашковой больше всего запомнилась четкостью ее построения, логичностью доводов и блестящим правовым анализом. Не знаю, насколько эта речь была оценена людьми, присутствовавшими в зале, и теми, кому потом удалось читать ее запись. В речи Арии не было ничего «на публику», полностью отсутствовали внешние ораторские приемы. Она могла показаться излишне бесстрастной. Но юристы, присутствовавшие тогда в зале, оценили эту речь заслуженно высоко.
Семен Ария, как Швейский, не спорил с тем, что в действиях Веры есть состав преступления. Ни он, ни Швейский, ни я не могли не признать этого, так как закон действительно был нарушен. Но Ария предельно точно и очень смело определил границы понятия «антисоветская деятельность» и решительно возражал против расширительного толкования этого закона. Правовой анализ приобрел в его речи черты политического. Он шел в своей речи как бы по натянутой проволоке – чуть качнется, и баланс будет нарушен, граница дозволенного в советском суде будет перейдена.
Но он ни разу не покачнулся. Четкость и продуманность формулировок позволили ему сказать все необходимое.
Очень убедительны были объяснения Ария по эпизоду обвинения Лашковой в перепечатке документов для сборника «Белая книга». Вера печатала много материалов для «Белой книги», но только один из них – «Письмо старому другу» – считался антисоветским.
Когда я, спустя несколько лет, перечитывала этот документ, когда за моей спиной уже было участие в нескольких политических процессах, когда грани дозволенного в моем сознании значительно расширились, я уверенно считала, что с такой оценкой защита должна была спорить. Тогда, слушая рассуждения моих коллег (к моей защите этот документ отношения не имел), я соглашалась с ними – спорить нельзя. А если не спорить – значит, признавать вину в антисоветской деятельности.
Я не знаю кому – Золотухину, защищавшему составителя «Белой книги», или Арии, защищавшему машинистку, этот сборник печатавшую, – пришла в голову мысль, позволявшая избежать опасности спора по содержанию этого документа и в то же время дававшая адвокату право просить об оправдании. Оба они – и Ария и Золотухин – эту мысль последовательно использовали в защитительных речах.
– Возможно, – говорил Ария, – «Письмо старому другу» содержит признаки криминальности. Но защите незачем входить в содержание этого документа. Лашкова печатала сборник для вручения узкому кругу ответственных должностных лиц, а не для распространения. Собирание и перепечатка любых материалов для такой цели не может быть признана преступной.
По всем остальным эпизодам, где вина Лашковой была доказана, он строил свою защиту на том, что, отрицая антисоветский умысел, просил квалифицировать ее действия не как антисоветскую пропаганду, а как клевету на советский государственный и общественный строй.
Речью Арии в 8 часов 30 минут вечера закончилось многочасовое судебное заседание. Моя речь и речь Золотухина были перенесены на 12 января в 8 часов 30 минут утра.
И опять бессонная ночь, когда даже не столько проверяла свою аргументацию (все уже было готово, систематизировано, продумано), сколько просто не могла уснуть, оторваться от мысли: Юрию – 7 лет. Разве может больной человек выжить, выдержать эти годы в условиях лагеря! Чувство ответственности за судьбу подзащитного, как и чувство сострадания к нему, знакомо каждому адвокату. Именно по этому признаку, я думаю, проходит водораздел между подлинной адвокатурой и ремесленниками в адвокатуре. Но когда чувство ответственности сочетается с ощущением полного бессилия, когда сострадание к человеку, которого ждет наказание, сочетается с пониманием того, что это наказание равно смертному приговору.
И вот я хожу по нашей маленькой кухне, чтобы не мешать сну моей семьи, и спрашиваю себя вновь: что я упустила? Что не доделала? Почему против Юрия все время ощущаемое мною личное раздражение у в общем-то спокойного прокурора Терехова? Почему, когда Юрий давал показания, еще больше усиливалось выражение брезгливости на лице у Миронова?
Ведь научить подзащитного вести себя в суде так, чтобы произвести хорошее впечатление или, во всяком случае, не раздражать суд, – это тоже часть работы адвоката.
Я упрекала себя зря. Если бы даже Юрий не раздражал суд, если бы сумел подавить в себе полностью желание бравадой и насмешкой скрыть свою ослабленность и недовольство самим собой, если бы на вопрос, для чего он применял меры конспирации и шрифты, он не отвечал бы: «Я готовил себя к тому, чтобы прийти на смену Андропову и возглавить КГБ» (а подобные ответы повторялись неоднократно), – он все равно получил бы этот семилетний срок. Помочь ему могло только «раскаяние», а этому я его действительно не учила.
Моя речь в защиту Юрия была строго разделена на две части. Одна часть – группа эпизодов обвинения в связях с НТС. Эта довольно длительная по времени часть была посвящена анализу показаний Добровольского – основного источника, из которого обвинение черпало доказательства вины Галанскова. Это была наиболее эмоциональная часть моей речи, и мне кажется, что я сумела доказать, что обосновывать обвинительный приговор на показаниях Добровольского нельзя.
В меру своих возможностей я дала и психологический анализ того, что привело Галанскова к самооговору, к ложному признанию того, чего он в действительности не совершал. Моя аргументация по этому – наиболее тяжелому – политическому обвинению не ставила меня в опасное положение. Это была обычная защита, обычный спор по фактам, и я спокойно, безо всяких опасений для себя могла просить суд об оправдании по всем этим эпизодам.
Тогда, в момент произнесения речи, да и во время всего процесса, я не сомневалась в том, что Галансков действительно не был связан с НТС. Теперь я знаю, что это не так. Уже после Юриной смерти НТС объявил, что он был членом их организации.
Но и теперь, зная это, я ни в чем не изменила своего отношения к Галанскову. Для меня по-прежнему основным критерием для оценки остается не то, был ли он связан с НТС или не был, а то, привела ли эта его связь к поступкам бесчестным и жестоким. Даже самый строгий нравственный судья не мог бы упрекнуть Юрия в безнравственности тех поступков, за которые он был осужден. Вера в его бескорыстие и доброту осталась у меня непоколебленной.
Не нужно забывать, что в те годы НТС был единственной зарубежной организацией, систематически оказывавшей помощь оппозиционным движениям в Советском Союзе. Благодаря ее деятельности многие люди в моей стране получили возможность читать литературу, издаваемую за рубежом. С ее помощью уходили за границу и публиковались многие самиздатовские произведения.
Борьба, которую я вела тогда в суде против Добровольского, была профессионально обязательна. Но мое личное отношение к его роли в этом деле теперь изменилось.
Добровольский действительно оказался в трагическом положении человека, у которого было найдено все, что свидетельствовало о связях с НТС. Нужно было обладать большой стойкостью и мужеством, чтобы решиться нести ответ одному, не выдать следствию тех, с кем был связан общей деятельностью. На это у Добровольского не хватило ни стойкости, ни мужества. Не мне, человеку, никогда не терявшему свободы, судить его, в жизни которого уже были лагерь, тюрьма, психиатрические больницы.
Добровольский – больной, сломленный человек, заслуживающий жалости, а не осуждения.
Это не мои слова. Их передал из лагеря и специально просил сделать достоянием гласности тот, кому правда была известна с самого начала. Эти слова принадлежат Юрию Галанскову.
Значительно сложнее была задача анализа тех пяти статей, которые среди других материалов были помещены Галансковым в «Фениксе-66» и которые следствие признало антисоветскими.
В своей речи я подробно анализировала каждую из них и приводила аргументы в подтверждение того, что три из этих пяти (в том числе и «Описание событий в Почаевской Лавре») вообще не являются криминальными. Оставались два документа: статья Синявского «Что такое социалистический реализм» и «Открытое письмо Шолохову». Статья Синявского мне очень нравилась. Я готова была ее защищать, и, мне кажется, несмотря на ряд очень острых политических формулировок, ее можно было защищать. Но делать это нужно было раньше. Не в этом суде, а когда судили самого Синявского. Обдумывая свою речь, я хотела найти такую формулировку, которая избавила бы меня от необходимости соглашаться с правильностью оценки, которую этой статье уже дал Верховный суд. Подчеркнуть, что только формальные требования закона препятствуют мне спорить против этой оценки.
Эту мысль я выразила в двух фразах:
Вступивший в законную силу приговор Верховного суда РСФСР по делу писателей Синявского и Даниэля является обязательным для Московского городского суда. Именно это соображение освобождает меня от обязанности анализировать здесь эту статью.
Оставалось дать объяснение по последнему пункту обвинения. Сказать суду, согласна ли я с тем, что «Открытое письмо Шолохову» является антисоветским документом, а его автор Ю. Галансков писал и распространял его с антисоветским умыслом.
Может быть, нигде до этого дела, во всяком случае никогда позже, меня так не мучили сомнения в правильности избранного мною пути защиты. Сколько раз тогда, потом и даже сейчас, когда пишу эту главу, я перечитываю это письмо. В нем Юрий называет советскую власть
«…военно-полицейской машиной, которая по сей день занимается удушением свободы в России». Или утверждает, что «власть низвела советский народ до скотского состояния», что «…советский человек не удался в той же мере, в какой не удалась и сама советская власть».
Я не могла утверждать, что сказанное или написанное Юрием относилось не к советской власти, а к конкретному решению правительства, как говорила в речи, защищая Павла Литвинова. Не могла сказать, что здесь речь идет о критике отдельных, пусть очень высоких по своему положению, лиц. Защищая Юрия против этого обвинения, я избрала компромиссный путь.
Моя позиция определялась не страхом за себя и не тем, что мои коллеги по процессу Швейский и Ария уже признали в своих речах «Открытое письмо» антисоветским или криминальным. Решение я принимала сама. На меня никто не оказывал давления или влияния. Моя позиция определялась только тем, что отдельные формулировки этого письма, с точки зрения советского закона, являлись криминальными.
Вот почему я сказала суду, что, если бы Галансков в этом письме ограничился самой резкой критикой в адрес Шолохова, я ставила бы вопрос об исключении этого эпизода из обвинения. Говорила о том, что пафос этого письма направлен против выступления лауреата Нобелевской премии писателя Шолохова на XXIII съезде КПСС, которое Галансков считал антигуманным, а не против советской власти. Говорила о том, что в такой оценке речи Шолохова он не одинок. Что лишь несколько общих формулировок, а вовсе не весь смысл этого письма лишают меня возможности спорить с обвинением в его криминальности. Я просила суд признать, что Галансков не имел при этом умысла на ослабление советской власти, и потому квалифицировать его действия не как антисоветскую пропаганду, а как клевету на советский строй.
И так же, как я рассказываю о том, что в моей речи вызывает и теперь у меня сомнения, скажу о том, что отношу к ее достоинствам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.