Текст книги "ЖД"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 45 страниц)
– Это не та женщина, которую я должен был убить? – вспомнив дежурство, спросил Громов.
– Да нет, – беспечно отмахнулся настоятель, – та женщина неинтересна. Не знаю, как вы, – я никогда не любил язычников. Не вера, а какая-то кухня: вместо богов сковородки висят, ухваты по углам… Этот бог для того-то, эта сковородка для картошки… Неинтересно.
– Вы много дельного говорите, – кивнул Громов. – Я одного не понимаю: как вы, при такой прямоте, никак не хотите признать, что и Бог ваш – тоже конвенция?
– Я этого никогда не скрывал, – пожал плечами настоятель, – но за этой конвенцией кое-что стоит, а за остальными – давно уже ничего.
– Что же?
– Да то, что он есть, и все, – сказал настоятель и зевнул. – Свежо, однако. Я спать пойду.
– Вы уходите от разговора, – усмехнулся Громов.
– Да никуда я от него не ухожу, просто во всякой вере есть одна ступенька, которую каждый берет в одиночку. Я могу вас провести, если захотите, по всем ступенькам до нее и после нее, потому что вся лестница мне отлично известна. Но у каждого эта ступенька своя, поэтому не знаешь, на какой споткнешься. Один уверовал после чуда или исполнившейся молитвы, это вариант простой. Другого восхитила красота творения, и он уверовал из благодарности. Третий логически умозаключил, что без Бога не до порога. А как будет у вас – я понятия не имею, скорее всего, вы придете через образ жизни.
– Как это?
– Ну, как артист перед комедией: он пришел в дурном настроении, а тут надо играть, зал веселить. Он запирается в гримерке и полчаса улыбается, один, сам себе – и от движения мышц идет обратный сигнал в мозг, и вот он уже ликует. Так же и здесь: вы ведете монашеский образ жизни – при таком образе жизни как не уверовать? Вы, собственно, и уверовали уже, но хотите последнего доказательства. А на себя оборотиться?
– В смысле?
– Спать пора, вам завтра в дорогу, – сказал настоятель и, зевая, пошел к себе.
Громов еще постоял на крыльце, вернулся на террасу и немедленно провалился в сон.
5
– Вы все говорите о местных, – сказал Громов, когда они утром стояли на пристани, готовясь к отплытию. – Кого вы, собственно, имеете в виду? Ведь местные – это русские, почему не назвать вещи прямо?
– Потому, что русские не местные, – удивленно ответил настоятель. – Я думал, вы знаете. У вас разве не объясняют этого, в войсках?
– У нас в войсках все и так знают, что местные – это мы.
– Ну а в тех войсках знают, что они. Скучно, – сказал настоятель. – Вы бы хоть сами себя спросили: хорошо вам на этой земле? Коренное население – то, кому здесь хорошо. А у вас каждый вечер тревога, все вас гонит отсюда… Вы тут – как душа в чужом теле. Посмотрите, какую жизнь ваши тут устроили себе и другим… Разве может коренное население так себя вести, как русские на этой земле? Да тьфу…
– А вы разве не русский? – неприязненно спросил Громов. Ему досадно было, что Воронов слушает все эти разлагающие разговоры.
– Не помню, – пожал плечами настоятель. – Вероятно, был русский, но теперь уже, конечно, нет. Сколько можно? Я удивляюсь, как вам еще не надоело.
– Отречься от своей крови – самое легкое, – сказал Громов резко.
– Да, да, это все предсказуемо… Еще вы можете сказать, что за земную родину надо умирать, а за небесную не требуется, вот я и дезертировал в монастырь.
– Я этого не говорил.
– Но подумали. Да мне-то что, я ведь понимаю, что при вашей установке любой живой – дезертир. Это симпатично, достойно уважения, но скучно. Самое коренное население – мы, потому что нам бывает хорошо везде, но вам это пока чуждо. Суть не в том. Я тут подумал… – стеснительно продолжал настоятель. – Ночью. Все равно не заснул. В общем, насчет вашего вопроса: одно доказательство у меня точно есть.
«Значит, не снилось», – понял Громов. Настоятель ему подмигнул.
– Одно есть, да. Банальное, от противного. Я слишком четко вижу работу дьявола – и тот факт, что он не совсем еще преуспел и вряд ли преуспеет окончательно, наводит на мысль о божественном начале. В идеале, конечно, надо видеть это начало просто так и общаться с ним, если получается. Но если нет биографической или другой предрасположенности… Мне представляется, что, когда Господь запустил всю эту историю, он создал разделение на два пола, для продолжения жизни. А дьявол, то есть возгордившийся ангел, сноб в высшей степени, запустил разделение на две группы, каждая из которых недостаточна. Одни превыше всего ставят ценности одной личности, другие – ценности всего стада, и оба друг без друга ни на что не годятся. Разделение это ложное, как вы, вероятно, понимаете. Христианство пущено было в мир, чтобы его преодолеть. Для того и придуман крест, чтобы вертикаль сопрягалась в нем с горизонталью, и все это такая азбука, что стыдно повторять. Местное же население притерпелось к дьяволу, и это совсем не то, что преодолевать его. Вы воин, и вам это скоро станет понятно. От вашего самурайского понятия о воинском долге один только шаг от того, чтобы переменить вассала…
– Это будет уже не долг, – сказал Громов.
– Да откуда же вы взяли, что долгом может быть только от рождения определенная вам данность? Почему вы обязаны воевать только на той стороне, на которой родились? Вы воюете за одну из сторон и, следовательно, помогаете дьявольскому замыслу, а между тем на свете достаточно вещей, которым стоит послужить с вашей прямотой… Ну ладно, я впадаю в грех поучительства. Если хотите, еще одно доказательство, очень простое, физическое. Заметьте наглядную вещь. В краткосрочной перспективе всегда побеждает зло. Это закон, такой же ясный, как физика: выигрывая в силе, проигрываем в расстоянии. Но в долгосрочной добро неизбежно одерживает верх, потому что эффективность зла – она ведь, понимаете ли, кажущаяся. В ней уже заложено самоубийство. Зло непременно переигрывает само себя. Я думаю, что так вышло и с христианством. Есть такая версия – ее сейчас очень часто развивают федералы, мы же телевизор смотрим иногда, – что христианство вброшено в мир хазарами, чтобы растлить воинский дух северян и прочих боевитых народов. Ну вот, и вбросили, и сами себя перехитрили. Я не думаю, конечно, что это так. Но если бы это было так, это было бы в традиции, что ли. Перехитрить себя – это нормально. Все христианство – это выигрыш на длинной дистанции, и если вы понимаете, о чем я, то каких же вам еще доказательств? Бог не то чтобы на стороне больших батальонов, но он мыслит длинными периодами. Подумайте на досуге, это так ясно, что смешно не видеть. Ладно, спасибо за терпение, плывите с Богом.
Громов и Воронов отправились к лодке. Брат Артемий сел на весла.
– Ну, – сказал настоятель Воронову, – с вами-то мы вряд ли увидимся. Удачи, молодой человек. А вот вы заходите, если что, – сказал он Громову и, резко повернувшись, пошел в гору, к монастырю.
Глава седьмая
Ворота
1
Особенность сильной любви – способность влюбленных общаться на расстоянии, жить как бы в едином ритме или, музыкальнее говоря, в общей тональности. Им снятся одинаковые сны, они задают друг другу вопросы и получают ответы, и даже болезни у них, как правило, общие – причем это вовсе не те болезни, которые приключаются от любви. Женька шла от станции Жадруново в сторону деревни, и как-то пространство вокруг нее начинало искажаться. Кроме нее и сопровождения, в Жадрунове никто не сходил, и прочие пассажиры посмотрели на нее как-то странно, и поезд остановился всего на полминуты и унесся, словно старался поскорее проехать это гиблое место. А место было самое обыкновенное, даже красивое.
Она не очень понимала, что происходит. Голова не кружилась, а, так сказать, подкруживалась: смещается все градусов на пятнадцать – и обратно. Отдельные люди видели фильм «Пикник у висячей скалы» и знают, что речь там идет о трех таинственно исчезнувших девушках из австралийской школы. Случай подлинный, 1900 год, День святого Валентина. Частная школа поехала в горы, девушки отошли от толпы одноклассниц и вдруг пропали. Такое вообще бывает. В фильме очень здорово это сделано: там они все дальше идут по жаркой австралийской горе, среди буйно цветущих лугов (в горах вся растительность крупнее обыкновенной и бабочки толще), – но вдруг их начинает морить и томить что-то вроде дремы. Разговоры их становятся все медлительнее, реплики – прерывистее; им так хорошо, что уже почти плохо. Еще птица какая-то клекочет, причем птицы не видно. При этом пропорции начинают меняться, воздух зыблется, контуры плывут – то ли девочки так видят друг друга сквозь дрему, то ли они вошли в искривленное пространство, совершенно другое, в котором уже никто никого не найдет. Иногда можно как-то удержаться в нашем, обычном пространстве – если, например, в это время мимо проходит человек, который тебя узнает и окликнет, или ты будешь думать о чем-нибудь будничном, очень целенаправленно, сосредоточенно держаться за эту мысль, крепко, крепко цепляться за нее, о чем-нибудь простом, вроде школы; но иногда и это не срабатывает, и тогда тебя усасывает туда, откуда нет возврата. Ничего подобного, конечно, не бывает. Мы будем гнать эту мысль. Но, наверное, что-то случилось с Володей, иначе почему же мне так трудно идти и я чувствую такое странное голово… во… вокружение, некоторые сбои дыхания, медленное поворачивание плоского горизонта вокруг своей, ей, оси… си.
Что-то с Женькой, думал Волохов, что-то совершенно непоправимое, но при этом, странное дело, не фатальное, не окончательное. Я понимаю, что она туда доехала, но не понимаю, что там с ней. Тут вещь какая: когда я был, в бытность мою, в мою бытность… надо как-то уцепиться за слова, иначе я тоже поплыву… в мою бытность в состоянии любви с ней еще пять лет тому назад, я не мог так чувствовать ее, потому что между нами было, во-первых, гораздо большее расстояние, а во-вторых, мы виделись очень редко. Теперь же я почти месяц каждую ночь ощущал ее рядом, связь наша стала физической, она тоже может ослабнуть, но не ослабнет, я сделаю так, что этого не будет, я дойду туда, где она. Он избегал слова «Жадруново», физически чувствуя, как с каждым его произнесением из него уходит немного жизни… изни… зни. Волохова крутило, тошнило и качало. Главное же – он понимал, что Женька проходит некую границу и надо бы ее остановить, но, с другой стороны, она ее все равно пройдет, ей деваться некуда. Он, однако, может сделать так, чтобы прохождение этой границы было ей немного облегчено. Все-таки действие происходит в его стране. Но вот что удивительно: он не чувствовал страха. Он понимал, что сейчас будет непонятное, но понимал и то, что понятное, среди которого он прожил последние тридцать пять лет, пугает его гораздо больше, чем ощущаемая теперь новизна.
Женька между тем шла по жаркому цветущему лугу, чуть впереди следующего за нею гурионовского сопровождения из пяти человек – как она знала, совершенно бесполезных. Стрекотали кузнечики, пахло медом и сухой почвой. Почему-то на горизонте виднелась коричневая мартовская земля с пятнами снега, и даже доносило оттуда весенний запах земли, навоза и талой воды, ах нет, показалось, ничего подобного. Откуда снег? Не может быть никакого снега. Признаков мятежного гарнизона также не наблюдалось. Женька шла, словно сквозь плотную теплую воду: между движением и образом движения был легкий зазор, как бывает, когда накуришься марь-иванны. Гурионовское сопровождение шло позади, несколько замедляя шаг; они отставали все заметнее. Женька оглядывалась и видела их, рощу позади, линию электропередачи, провода над железной дорогой. Все это немножко уже размывалось, но было пока отчетливо. Жаркий жадруновский воздух дрожал вокруг.
Посреди ровного звенящего и тикающего луга стояли ворота, похожие на футбольные: два глубоко врытых, гладко обтесанных столба, белых, как сухие кости, и коричневая поперечина над ними. Тропа шла прямиком к воротам, хоть обойти их было несложно – рядом не было ни забора, ни иной преграды. Женька решила обойти ворота слева. Ей показалось почему-то, что она не сможет соступить с тропы, – но она смогла, и ничего не произошло. Никто не мешал ей. Мяч пересекает линию ворот. В детстве она любила с отцом смотреть футбол. Потом они с матерью уехали в Каганат, а отец остался. Она прошла рядом с воротами, успев разглядеть, какие они шершавые даже на вид. Гол.
Она оглянулась. Гурионовские стояли в ряд, ровной шеренгой, словно отдавая последний долг. Они смотрели виновато и сочувственно. Гурион еще в Грачеве сказал им идти до ворот, так что они уже знали – ворота будут.
– Что же вы? – спросила Женька, но они смотрели все так же виновато.
– За мной, – сказала она, откладывая крик на потом, как последний резерв: если не послушаются, она заорет, если не послушаются и тогда, выстрелит в воздух, а что потом с ними делать, она не знала.
Они молчали, не двигаясь с места. Потом повернулись и медленно пошли к станции. Женька вдруг заметила что-то не то, что-то странное, чего не было. Станции она больше не видела. И линии электропередачи там, за рощей, тоже не было. Куда-то она делась за это время. Там стало все пропадать. Бывает такая местность, где все исчезает само. Ну, у каждого народа своя легенда о заколдованном месте. Но вот как наказывается трусость! Она прошла за ворота, и ничего с ней не было, а они повернули вспять, и теперь неизвестно, что с ними будет.
– Вернитесь! – закричала она. – Пропадете!
Они не оглядывались, словно не слышали. А может, и вправду не слышали.
Женька расстегнула кобуру, вынула пистолет и выстрелила в воздух. Никто не обернулся. Да и звук выстрела был, прямо скажем, так себе. Пукнуло что-то, словно шампанское открыли. Скромный салют по случаю перехода в новое состояние.
Она стремительно шагнула к воротам, думая, что тайная сила остановит ее хоть на этот раз, но тайная сила не снисходила до столь буквальных кинематографических проявлений. Женька легко вернулась за жадруновские ворота, только никакого гурионовского отряда впереди уже не было. Странная местность, трусоватые солдатики не заживались в этой местности. Они бледнели, бледнели и пропали совсем. Ничего не сделалось только роще вдали, и полю, и полевым цветам. Природа – она и есть природа.
Делать было нечего, нечего в таком буквальном и очевидном смысле, что на короткий миг ЖДовский комиссар Женька Долинская ощутила смертную тоску. Но она никогда не позволяла себе расслабляться, а потому решительно шагнула за ворота вторично. Надо было идти в Жадруново и в одиночку усмирять мятежный гарнизон. Странное дело, куда все-таки подевалось это дезертирское сопровождение.
Дезертирское сопровождение стояло перед воротами и в ужасе смотрело, как за воротами тает силуэт комиссарши. Когда ее стало совсем не видно, они переглянулись и, обливаясь потом, побрели к станции. Им было стыдно, но под стыдом билась жаркая, стыдная радость, знакомая всякому солдату, мимо которого только что просвистело и вот в очередной раз не задело.
2
Деревня Жадруново ровной темной линией тянулась вдали. Линия медленно утолщалась, вырастала Женьке навстречу и вот превратилась в ряд приземистых домов, отчего-то очень длинный. Это была большая, даже огромная деревня – больше всех деревень, когда-либо попадавшихся Женьке.
В первом же дворе возилась молодая красивая поселянка с гладкими темными волосами и полуоткрытым, как бы все время улыбающимся ртом.
– Здравствуйте, – сказала Женька. Ей было жарко, она давно расстегнула воротник гимнастерки и мучилась жаждой. – Водички не дадите?
Интересно, подумала она. Хорошо захватчица входит в чужую деревню. Хенде хох, водички не найдется?
Хозяйка, не отвечая ни слова, зашла в избу и вернулась с большой глиняной крынкой в одной руке и большой глиняной кружкой в другой. Странно, что она не налила молока прямо там, в избе. Зачем-то надо было налить именно у Женьки на глазах. Она наклонила крынку, молоко полилось в кружку, лилось и лилось, и кружка наполнялась, а потом переполнялась, причем молоко не иссякало. Оно переливалось через край, полилось на сухую землю, сначала впитывалось, потом разлилось лужицей. Женщина добродушно засмеялась. Это был такой местный фокус. Женька протянула руку за кружкой. Женщина нехотя прервала фокус и дала ей полную кружку. На вкус молоко было как молоко.
– Спасибо, – сказала Женька, вытирая губы. – А не скажете, где тут стоит жадруновский гарнизон?
– Да тут много, – низким голосом сказала женщина. – Тут порядочно.
Неожиданно из дома вышел молодой солдат в незнакомой форме. То есть где-то Женька точно видела эту форму, но не могла припомнить где. Вероятно, жадруновский гарнизон по случаю бунта пошил себе гимнастерки старого образца. Русские ходили в такой форме в первые дни прошлой войны, потом кубари заменили на погоны и все такое. Гимнастерка на солдате была расстегнута, ремень висел, что называется, на яйцах, и вообще, кажется, он только что оторвался от сиесты.
– Здравствуйте, – поздоровалась Женька и с ним.
Он поднял на нее глаза и кивнул.
– Вот интересно, – сказал он равнодушно. – Говорят, ничего нет, а тут все есть.
– Где тут жадруновский гарнизон? – спросила Женька.
– Вы есть хотите? – спросил солдат.
– Я спрашиваю, где гарнизон, – повторила Женька уже зло. Ей было неловко срываться после того, как ее напоили молоком, но тупость местного населения начала раздражать.
– Сейчас, – испуганно сказал солдат и ушел в дом. Женщина стояла и улыбалась полуоткрытым ртом. Женька томилась жарой. Через пару минут солдат вернулся с тонкой цветной брошюрой в руках. Он виновато улыбнулся и протянул его Женьке.
– Вот, – сказал он робко. – Больше нет.
Женька взглянула на брошюру. Это был журнал «Мурзилка» за семьдесят восьмой год, зимний, с детской горкой на обложке. С горки катилась на санках веселая детвора.
Он или косил под дурака, или действительно был местным дураком, которому ради развлечения пошили солдатскую форму.
– Вы на свалке были? – спросила женщина. – Попробуйте на свалку сперва. Если вам в гарнизон, то надо мимо свалки.
Она показала рукой куда-то в поле, и Женька действительно заметила метрах в двухстах от деревни большую кучу мусора. Раньше она ее почему-то не замечала.
Никакого жадруновского гарнизона там, конечно, не было и быть не могло. Но она повернулась и пошла от этих психов к мусорной куче, оказавшейся гораздо ближе. Все расстояния тут странно искажались – явно из-за жары. То ли воздух так зыбился, то ли голова у нее шла кругом. Свалка была удивительная: башмак, монета, рукав шинели, шариковая авторучка, книга «Справочник по элементарной геометрии», компас, детский пластмассовый меч, двуручная пила, граммофонная труба – все валялось в полном беспорядке, хотя само по себе, в отдельности, было еще пригодно. Женька поняла, что и ей надо что-то бросить. Почему – она понятия не имела, но надо. Это было что-то вроде входного билета. Она полезла в карман, вытащила фотографию Волохова и сунула назад. Больше у нее ничего с собой не было, если не считать нескольких мятых купюр. Бросать купюры почему-то было не принято, тут была другая валюта. Она с трудом оторвала от гимнастерки пуговицу и бросила в мусорную кучу. Видимо, это надо было сделать давно, потому что воздух сразу перестал дрожать и вообще все стало как-то понятнее, но все-таки не совсем, потому что смерть была бы непозволительной пошлостью, и с ней явно происходило что-то другое. Она была жива, даже слишком жива, болели пальцы, которыми она отрывала пуговицу, и по-прежнему хотелось пить и жить, и она все помнила. Женька отошла от свалки и направилась к жадруновским дворам. В следующем дворе сидел хорошо ей известный лейтенант Горовец и чинил радиоприемник.
Она понятия не имела, что Горовец в жадруновском гарнизоне. Он был контрразведчик, раненный при наступлении на Заверюхино, маленькую деревню, ничтожную в стратегическом отношении, но противник почему-то бился за нее с непостижимым упорством. Горовца оставили в избе, где разместился госпиталь, а сами пошли дальше.
– Здорово, Горовец, – сказала Женька. В облике Горовца что-то смущало ее, а что – она поняла не сразу. Черт с ним, что этот аккуратист был лохмат, с репьями в шевелюре, и дня три не брит: он починял радиоприемник, а этого не могло быть ни при каких обстоятельствах. Горовец многажды ей признавался, что даже велосипеда не мог починить в детстве – когда соскакивала цепь, всякий раз бежал к соседу. Руки у него росли совершенно не оттуда. В армии он держался на чистой идее.
Горовец поднял голову и близоруко сощурился.
– Добрый день, – сказал он неуверенно.
– Ты что, не узнал меня? – Женька в первый раз испугалась по-настоящему. Она была знакома с Горовцом с довоенных времен, с юности, – он хоть и не был ЖД, по нелюбви к военно-спортивным играм, но в Каганате все молодые друг друга знали, да и не только молодые, если честно.
– Почему, узнал, – сказал он все так же робко. Они чего-то боялись, что ли.
– Как ты сюда попал? – спросила она.
– Да тут, видишь, – сказал Горовец, – ничего особенного, хотя, с другой стороны, конечно, не сразу.
Все они тут отвечали на вопросы с тем же сдвигом на десять-пятнадцать градусов, с каким медленно покручивался местный пейзаж.
– Но так-то нормально, – сказал Горовец. – Бывают такие предметы, что надо идти на собрание. Но собрание редко. Вообще спокойно. Мне надо будет сейчас пойти, я разверну и подтолкну. Но когда смотришь, то в первое время все равно избегаешь. Иногда хочется, а иногда нет. Тут семь звезд, и там семь звезд.
Женька ничего не понимала, но чувствовала, что это хорошо: когда она начнет понимать эту сдвинутую на пятнадцать градусов речь, то станет совсем как Горовец, а этого она пока не хотела. Она додумалась вдруг, что чем дольше пробудет в Жадрунове, тем больше будет смещаться ее собственный взгляд и словарь: сначала на пятнадцать градусов, потом на девяносто, а потом занесет туда, что каждое слово и движение будут соотноситься со своим смыслом вовсе уже непонятным образом. На всякий случай она закрыла глаза и ткнула себя в кончик носа, причем попала, как всегда, безукоризненно.
– Это вот напрасно ты, – сказал Горовец с искренним сочувствием. Тут на секунду прорвалась его прежняя интонация, которую она хорошо знала. – Это не так, не туда, твоя детская кожа не может понимать…
Он жалел не столько ее, сколько себя, тщащегося и неспособного выразиться на понятном языке.
– Ты походи, – сказал он с усилием. – Походи, и будет иначе.
– Куда пойти-то? – спросила она.
– Ну, почему нет, – ответил он.
Женька повернулась и пошла в поле. Бывает такой цветок, который сначала желтый, а потом белый, пушистый. Он как-то называется. Вот, этих цветков было тут полно. Небольшая группа солдат тренировалась, маршировала то вперед, то задом наперед. Пройдут пять шагов строевым шагом, остановятся, потом, не разворачиваясь, пять шагов задом наперед. Еще бывает такое состояние, когда очень сильно солнечно. Трудно его выразить одним словом, одним каким-то словом на букву, которую я помнила, но потом она мне перестала быть интересна. Вот я, кажется, поняла теперь, похожий шифр был описан в одной книге: первое слово еще бывает такое, как положено, а каждое следующее сдвигается на пятнадцать градусов, и так дальше, дальше, пока совсем не завернется. Мы получим тогда вот что. Мы получим фразу: «Она умерла и пошла погулять в поле», но она будет звучать: «Она приехала, который улетел обратно не туда, а совсем нет». Надо попробовать теперь перевести то, что говорил Горовец, но она это уже забыла. Наверное, он не говорил ничего важного. Думать на мертвом языке, том, который она так долго принимала за живой, было теперь трудно, как идти в воде. Мысли уже закручивались той спиралью, которая и есть правильный язык, намеченный угрожать разностороннюю крышу пространства.
Куковала кукушка – сначала «Ку-ку», потом наоборот – «Ук-ук». Как хотела, так и куковала. Тут все, наконец, делали что хотели, и к этому надо было привыкнуть.
Группа солдат все двигалась туда-сюда, в тысячный раз повторяя свой вход сюда и надеясь, что с какой-то стотысячной попытки у них получится ушагать обратно. Но не получится. Маленькая рыжая девочка стояла рядом с ними и смотрела большими прозрачными глазами. Женька подошла к ней, девочка отвернулась от солдат и стала смотреть на нее. И чем внимательней она смотрела, и чем глубже всматривалась Женька в эти большие прохладные глаза, тем отчетливее Волохов там, у себя, в дальней деревне Соломино, чувствовал, что не чувствует ее больше. Так затягивается рана, долго мучившая болью, а потом вдруг выясняется, что без этой раны тебя здесь вообще ничто не держит.
3
Волохов так был поглощен этим новым ощущением абсолютной бессмысленности и свалившейся на него глухоты, что не обратил внимания на Громова, ввалившегося в тот же самый Дом колхозника, где стояла постоем волоховская летучая гвардия по пути в Жадруново.
– Хозяева, есть кто? – хрипло спросил Громов.
Волохов поднял голову.
– Нет хозяев, располагайся, – сказал он.
Громов обернулся к Воронову и кивком позвал его за собой. Они вошли в широкую комнату с коричневыми стенами и полом. В комнате стояло двадцать продавленных кроватей, на некоторых лежали матрасы в бурых пятнах. На кроватях валялась волоховская летучая гвардия.
– Что за бардак? – брезгливо спросил Громов. – Дом колхозника тут или что?
Волохов не ответил. Он только сейчас стал замечать окружающее, потому что до этого видел в основном поле и избы Жадрунова с их странно плывущими пропорциями. Теперь, когда Женьки не было с ним, он с ясностью трезвого, холодного, рвотного пробуждения видел коричневые стены и щелястый пол, и облупившиеся рамы окна, и пейзаж с ржавыми колесами и рессорами за этим окном. В голову ему отчего-то пришло ржавое, шершавое слово «хоздвор».
– Вы кто будете? – спросил Громов у Волохова.
– Майор Волохов, – машинально ответил Волохов.
– Как? – переспросил Громов.
– Так, Волохов. А в чем дело?
Громов захохотал. Воронов и Волохов поглядели на него с испугом.
– Ах, ха, ах-ха-ха, – выдохнул Громов. – Вот она, провидческая способность воинского начальства. Ты хоть знаешь, майор, что мне неделю назад было предписано соединиться с тобой под покровом ночной тьмы?
– Чего? – обиделся Волохов.
– Я тебе говорю, мне Здрок – помнишь Здрока? – приказал выступить в Дегунино и скрытно соединиться с тобой под покровом ночной тьмы. Ты же у нас летучая гвардия, нет? Жароносная Дружина?
– Ну, я, – нехотя признался Волохов.
– Ну вот! Я с тобой и соединился!
– А на хрен ты со мной соединился?
– Теперь уже не знаю. Теперь уже я в отпуске и следую в город Москву, при себе имея рядового для доставки туда же. Мне теперь и Здрок по хрену, и ты, если честно, только не обижайся.
– Ну да, – равнодушно сказал Волохов. – Мне не в обиду. А ты сам-то кто?
– Я капитан Громов, командир девятой роты шестнадцатого батальона тридцать пятой гвардейской дивизии, – представился Громов. – Волохов, а почему тебя никогда в войсках не видно? Что, такой отряд скрытный?
– Нормальный отряд, – крикнул со своей койки боец Дылдин, обнимавший медсестру Чапыгину.
– Я вижу, – сказал Громов. Отчего-то его перестал раздражать бардак. Видимо, чем ближе была Москва и отпуск, тем меньше в нем оставалось казарменного и уставного духа.
– Да ни хрена ты не видишь, капитан, – тоскливо сказал Волохов. – Что ж я, не слышал про тебя? Слышал. Ты у нас есть главный зубец, слуга царю, отец солдатам.
– Ну, не главный.
– Какая разница. Важно, что зубец. И никак ты не поймешь, капитан, что вся твоя служба псу под хвост. Не зависит ничего от твоей службы, понял? Ты едешь по кругу и думаешь, что исполняешь долг. А исполняешь ты мотив на шарманке, понял?
– А чего еще исполнять-то? – миролюбиво сказал Громов. – Шарманка – тоже музыка.
– Наливай да пей, – ответил Волохов. – Я с тобой с трезвым разговаривать не буду.
4
– Тут видишь какая вещь, – говорил Волохов через полчаса, когда они ополовинили двухлитровую бутыль. – Помнишь – хотя откуда тебе помнить, зубцу… Был такой Устрялов, сменовеховец. Слышал, может.
– Кое-что и мы, зубцы, слышали, – сказал Громов спокойно.
– Ну, тогда знаешь, – обрадовался Волохов понимающему собеседнику. – Ты ведь помнишь, что они с белоэмигрантами спорили: сменовеховцы талдычат, что Сталин будет красным царем и коммунисты возродят империю, а белые – что Сталин Россию губит и ничего от нее не осталось. Я все думал – кто прав? А перед войной допер, что правы обе стороны. Все хорошее он да, погубил. А во всем плохом – полная преемственность, стопроцентное престолонаследие. Это и есть отрицательная селекция в действии.
– Да во всякой революции приличное первым гибнет, – сказал Громов.
– Ни черта подобного. Это ЖД наврали, когда им надо было ту революцию обосрать. Механизм простой: я тебе уже докладывал – тут четыре фазы. Так вот, к этой четвертой фазе успевает нарасти кое-какая сложность. Культура, отношения, опыт, как хочешь назови. В стареющем цикле есть своя прелесть: душно, конечно, и потолок низкий – все как в старой оранжерее, где почва подтухает и плесень по краям. А потом ломается все это дело. Все приличное, что успело нарасти за время оттепели и застоя, – раз! – и к черту. Это приличное – оно всегда нарастает где-то с шестидесятых по восьмидесятые. А потом культурный слой сдирается – и опять поперла голая борьба дурного с отвратным. У меня, правда, недостаточно обосновано насчет Алексей Михалыча… Но, знаешь, и при нем бывали вещи здравые. Петр насаждал и хорошее, и плохое поровну, но дикость осталась – она же нужна ему была, дикость. Без нее разве бы он столько всего перевернул? А все здравое, что было в допетровской Руси, все, на что молились потом хомяковцы, – под корень. При Александре революция была убогонькая, так что ниспровергать ничего не стали. Так, забыли. Державина с Херасковым как и не было. Ну а про двадцатый да про наш ты сам все должен видеть. Штука в том, что революции учащаются, а восстанавливаться все трудней. Так что каждый раз труба немного пониже и дым чуть пожиже. Вот почему выживает все худшее: так в ритме заложено. Чуешь?
– Я в такие умозрения не верю.
– А во что веришь? В факты? Мало тебе фактов?
– Это все вещи непознаваемые. А вот дело свое делать – это да, это нам дано в ощущении.
– Да на кой его делать! – взорвался Волохов. – Что толку его делать, когда механизм заведен!
– Для себя, – сказал Громов.
– А смысл? Чтобы себя правильным считать? Кто тебе, капитан, в детстве успел внушить, что ты такой неправильный? Может, правильно не делать ничего, а тихо лежать, глядеть в небо, надышаться напоследок? Осталось-то с гулькин хер!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.