Текст книги "Три дня. Никто не знает, как жить"
Автор книги: Дмитрий Помоз
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Лариса подарила Юре еще несколько попыток оправдать свой поступок, улыбаясь его смущенному голосу и медвежьей жестикуляции, а затем подав вид, что ему все равно не удастся доказать свою правоту, сказала:
– Ну ладно, ты, как провинившийся рыцарь в поисках восстановления своего честного имени, можешь проводить нас домой, а то вдруг нужно будет еще с кем-то драться, а мы с Митюшей слишком воспитаны, чтобы решать вопросы такими грубыми методами, – она сделала паузу, – Кстати, как тебя зовут? Меня Лариса! – она чуть приподняла к нему свою изящную, почти кукольную ручку.
– Я знаю! – Игорь неловко зажал пятерней два её тоненьких пальчика, и так и застыл.
– Что ты знаешь? Знаешь, как тебя зовут? О-о-о! Это прекрасно! Расскажешь? – Лариса звонко смеялась, а я с ней.
– Тьфу! – чуть не выругнулся Юра, тут же кожа на его щеках пошла румянцем, – Да нет же!
– Что-о-о? Все-таки не знаешь свое имя? Забыл? – Лариса залилась еще более звонким смехом.
– Тьфу-у-у! – снова почти ругнулся Юра, обрывая себя на полуслове, – Я имел ввидe: знаю, как тебя зовут! Слышал как эти пи.. тухи спрашивали твое имя у Мити! – Юра выговорил мое имя по-взрослому, почти как равного себе, – И как меня зовут – тоже знаю!
Повисла гулкая пауза. Лариса выжидающе улыбнулась.
– Ну так и что? Скажешь? – она заглянула Юре прямо в глаза, – Или продолжишь рассказывать о своих познаниях птичьих языков?
Он растерялся.
– Птичьих языков?
– Ну да. Сам только сказал, что слышал, как какие-то петухи что-то у Митюши спрашивали! – Лариса вредничала, продолжая смеяться.
– А-а-а! Да все! Хватит! Что ты все смеешься надо мной?! Меня Юрой зовут! – он наконец-то отпустил Ларисины пальцы.
– Юрой зовут! – повторил я, радуясь их знакомству.
– Ну, слава Богу, самый трудный барьер преодолен – мы познакомились! Теперь можешь проводить нас домой! – Лариса больше не смеялась над Юрой, – Если сам, конечно, не против.
– Не против! – коротко, но добродушно ответил Юра, возвращая себе привычное самообладание.
– Но только не напрямик, мы еще совсем не нагулялись! В футбол-то из-за тебя поиграть не получилось! – она подмигнула.
– Хорошо! – Юрины щеки снова раскраснелись, только теперь уже довольным румянцем.
К парадной мы подошли еще очень нескоро. Оказалось, Юра знал намного больше, чем свое собственное имя. Почти всю дорогу они разговаривали друг с другом, а я просто их слушал. Мне было очень интересно наблюдать за ними. Я узнал, что Юра и Лариса учатся в университетах. Только в разных. Лариса первокурсница, а Юра второкурсник. Лариса то и дело звонко смеялась, а мы с Юрой улыбались, радуясь её хорошему настроению. Происшествие на поле забылось почти сразу, как мы покинули площадку. Ребята то и дело спрашивали меня, как я себя чувствую, не замерз ли, и не устал, но этого всего не было и в помине. Еще Юра сказал, если мы захотим, он возьмет нас на настоящий футбольный матч нашей главной городской команды, той, чьей символ – стрелка серебряным кулоном висел у него на груди. Я ужасно обрадовался его предложению, но почти сразу сник, ведь Юра объяснил, что зимой в чемпионате перерыв и нужно дождаться весны.
Мы стояли у парадной вот уже несколько минут напролет, и пока Юра с Ларисой не могли никак закончить разговор, с неба посыпались робкие, редкие снежинки. Я стал ловить их языком, бегал туда и обратно вокруг ребят.
Юра попрощался со мной. Снова, как с равным себе. Он крепко пожал мне руку.
– До встречи, Митя! – у него блестели глаза. И вовсе не от света разгоревшихся в сгущающемся сумраке фонарей.
Он открыл нам дверь, пропустив в парадную, а сам остался снаружи, так и не сказав Ларисе даже «пока». Натужно кряхтя, лифт дотащился до нужного этажа, и в длинной холодно-зеленой лестничной площадке нас встретил родной запах домашней еды и мама. Она расспрашивала, как прошла прогулка и позвала кушать. Сославшись на тысячу неотложных дел, Лариса вежливо отказалась, потом попрощалась с мамой и поцеловала меня до встречи. Мне кажется, такое же чувство, какое я ощутил от её поцелуя у себя на щеке, испытывает человек, когда его касается ангел.
Разувшись, и даже не помыв руки, я поспешил в свою комнату, к окошку. Нужно было кое-что проверить.
Я угадал. Нет. Почувствовал.
Из-под козырька парадной выходили двое – Юра и Лариса. Он обязательно поедет проводить её до самого дома. Туда, где Театр Юного Зрителя.
Юра провожал Ларису, а я, упершись ладошами и лбом в озябшее стекло, провожал их обоих. Но только мыслями и взглядом, пока они не скрылись за угол. И еще немного дальше. В горле защекотало, и я несколько раз закашлялся. Из кухни послышался мамин растревоженный голос:
– Что за кашель? Опять за снегом гонялся весь день? Митюша, горе ты мое луковое. Иди скорее кушать!
Тут же пикнул холодильник, и задребезжали полки с продуктами:
– Где же у меня был лимон? – мама говорила сама с собой, – Сейчас еще чая с лимоном тебе налью и картошку поставлю – будешь у меня над картошкой дышать! – мама отыскала лимон, они с полками успокоились и перестали дребезжать.
Уже в полной тишине мама добавила:
– Ну чего же тебе этот чертов снег так нравится..?
Серый двор большими желтыми шарами рассвечивали фонари. Снег прекратился.
***
Экран не горит.
Телефон полностью разряжен. Крутить, стучать, дышать на него, тереть, до хруста вдавливать все кнопки – ничего не помогает. Что же мне теперь делать? Что чувствовала мама, раз за разом набирая мой номер, а затем часами слушая длинные равнодушные гудки? Я представляю, как она звонила мне снова и снова, как её сердце билось в унисон этому бесконечному такту: гудок-пауза, гудок-пауза, гудок-пауза, стук-пауза, стук-пауза, стук-пауза. А потом каждый раз в конце гудков ей слышался звук, будто кто-то на той стороне все-таки решил ответить. И тогда её сердце замирало. Но через мгновенье издевательское шебуршание становилось короткими гудками, и мамино сердце безнадежно и глухо оседало. Снова и снова. Оно вдавливалось в себя же со всех сторон, словно чей-то невидимый кулак охватывал его стальной хваткой. И этот кулак – это я. У него мои черты и мой запах. Чем я пахну для неё, чем я пахну для других? Тревогой? Страхом? А может быть счастьем? Как легко мы заходим в сердца тех, кому стали нужны, и как трудно нам осознать, что отныне каждое наше действие, каждый шаг, каждое слово – это поцелуй ангела или неистовой силы удар. И третьего варианта нет, нет безразличия и никогда уже не будет. Из сердца нет выхода.
Мне холодно, мне очень холодно. Надежда оставила меня, и тело снова вспомнило реку, мокрую одежду, мороз, сильнейшую простуду и голод. Единственное, что остается – это ждать. Уметь ждать – это один из самых главных уроков жизни. Ждать и терпеть. Бабушка верит в Бога, но она никогда не заставляла меня верить в то, во что верит она сама. Она говорит: «Наша душа сама принимает веру, тогда и так, как ей угодно. А у веры нет ни лиц, ни образов, ни слов, ни власти, ни воли над верующим. У нее есть только сила и тепло, она не овладевает и не диктует, она поддерживает и укрепляет». Поэтому у меня был выбор, и я выбрал верить в неё саму, в ту, которая верила в меня еще больше. Помню, как бабушка садилась ко мне на кровать и с моего позволения рассказывала, что отличает одного человека от другого, и что помогает человеку не перестать быть человеком в мире людей, что не дает ему потеряться и потерять себя.
Сумерки надавили на раскрашенные льдом окна, и я повторяю про себя то, что запомнил от бабушки:
Дай мне разум и душевный покой принять то,
Что я не в силах изменить.
Мужество и душевный покой изменить то, что могу.
И мудрость отличить одно от другого.
Я повторяю эти слова бесконечное количество раз подряд, столько, сколько мама пыталась до меня дозвониться, и я надеюсь, что мама знает эти слова и тоже повторяет их вместе со мной.
На небе вылупились звезды, и вскочил больной, желтый месяц, такой острый, что кажется, небо вот-вот им подавится.
Темнота надвигается, и мне лучше скорее перебраться в бабушкину комнату и не забыть прихватить рюкзачок и шарик. Как же я люблю устраиваться вечером у себя на кровати, как можно уютней и удобнее. Переносить в неё все-все, что мне может понадобиться до самого сна, и наслаждаться временем. Сейчас хочется сделать точно то же самое, только я готов променять любую из своих вещей, даже шарик, за то, чтобы теперь со мной оказались самые мои родные люди, и я мог снова почувствовать себя целым. И перестал переживать за них.
Мне повезло – за весь вчерашний день со всеми его происшествиями и невзгодами, шарик нигде не выпал и не утонул. Он так и лежал в папином ватнике. С ним совершенно ничего не случилось, разве что только от воды и мороза его сфера покрылась слоем инея и льда.
Оказавшись у меня в руках, шарик не начал оттаивать. Я лежу под двумя одеялами в бабушкиной комнате, стучу зубами, кашляю, и соскребаю с него ногтями намерзшие слои льда. На фотографии с тумбочки на меня смотрит бабушка. Взглядом она согревает мои чаянья – мы обязательно найдемся. Я это чувствую. В шарике кружится разноцветная метель, а за окном закружился настоящий снег, танцуя вокруг столбов, деревьев и кустов в свете одного лишь только колючего месяца.
На блюдце, у самой подушки разгорается единственная свечка, разнося запах Бога. Сумерки толкают колосок её огня во все стороны, угрожая в любой момент затушить, и оставить меня один на один не только с жутким холодом, но и с темнотой. Знаю, ночью будет еще холодней, поэтому свечки лучше поберечь. А сейчас вполне хватит и одной. Ее света достаточно, чтобы можно было немного почитать и отвлечься. Перед тем, как устроиться, почти наощупь я достал из бабушкиного шкафа книжицу. На её твердой черной обложке золотыми буквами написано: Эрнест Теодор Амадей Гофман «Крошка Цахес». Я только я её открыл, как меня передернуло непонятной тревожной дрожью.
«Недалеко от приветливой деревушки, у самой дороги, на раскаленной солнечным зноем земле лежала бедная, оборванная крестьянка. Мучимая голодом, томимая жаждой, совсем изнемогшая, несчастная упала под тяжестью корзины, набитой доверху хворостом, который она с трудом насобирала в лесу, и так как она едва могла перевести дух, то и вздумалось ей, что пришла смерть, и настал конец ее неутешному горю. Все же вскоре она собралась с силами, распустила веревки, которыми была привязана к ее спине корзина, и медленно перетащилась на случившуюся вблизи лужайку. Тут принялась она громко сетовать».66
Эрнст Теодор Амадей Гофман. «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер», сказка.
[Закрыть]
Свечка мерцает и шипит.
Ей не нравится читать то, что пробуждает во мне новые волны тревоги. Книги способны управлять нашим настроением и чувствами намного лучше иного человека. И этот томик вместо успокоения принялся раскачивать корабль моего хрупкого самообладания. Из-под воды памяти, сопровождаемые мелкой рябью, начали всплывать отчаянные воспоминания.
«– Неужто, – жаловалась она, – неужто только я да бедняга муж мой должны сносить все беды и напасти?..».77
См. то же.
[Закрыть]
«.. Деньги украли воры, дом и овин сгорели дотла, хлеба в поле градом побило, и – дабы мера нашего горя была исполнена – бог наказал нас этим маленьким оборотнем, что родила я на стыд и посмешище всей деревне. Ко дню святого Лаврентия малому минуло два с половиной года, а он все еще не владеет своими паучьими ножонками и, вместо того чтоб говорить, только мурлыкает и мяучит, словно кошка. А жрет окаянный уродец словно восьмилетний здоровяк, да только все это ему впрок нейдет..».88
См. то же.
[Закрыть]
Это же я. Это же про меня. Это все из-за меня! Я – крест, а не крылья. Я все испортил, а теперь не могу ничего исправить, лежу и порчу все еще больше.
Отчаянье тяжелыми комами заволакивает горло. Нужно продолжать читать дальше. Может, именно в этой книжице спрятаны ответы обо мне, о бабушке, маме, и обо всех нас. Может быть, ответы ждут уже на следующей страничке, или даже на следующей строчке, а может только в самом конце. Останавливаться нельзя, останавливаться вообще никогда нельзя. Только вот эмоции и воспоминания уже захлестнули воображение; перед глазами бегут строчки распаренных сыростью листов, но я больше не понимаю почти ни слова и не могу уловить смысл прочитанных по нескольку раз подряд предложений. Мелькают мысли, переворачиваясь, хрустят слипшиеся страницы, пробитая тысячей иголок запуганного воображения картинка реальности кружится и троиться. Я не могу ни на чем сосредоточиться. Я – крест.
***
Ноябрь понемногу копил деньки, и холод овладевал им, замораживал серо-коричневые слои его поздних затоптанных листьев. По утрам воздух уже пах зимой. Мои будни и тягостные размышления о жизни нашей семьи не стали легче или светлее. Но я будто бы привык к ним, как привык по утрам открывать глаза, идти умываться и говорить всем, кого встречу: «Доброе утро!». И мое «доброе утро» в который раз досталось только тете Люде.
Мама продолжала все чаще и чаще пропадать, говоря, что задерживается по рабочим делам и все такое прочее. И хотя, обычно, это была неправдой, все же я приучился почти не реагировать на её вранье. Невозможно столько работать. Все знали, как мама любит свои дела и все с ними связанное, что постоянно прячется в них, пытаясь найти себя в денежных победах, но это все равно не вся правда. А правда в том, что хоть все и молчали об этом, пытаясь скрыть почти явное, дабы сберечь мою нервную систему, я точно знал – мама все чаще видится с этим Антоном Владимировичем. Они вместе работают, а потом вместе не работают. Все больше своего времени она отдавала работе и ему. Отдавала и была уверена, что делает это ко всеобщему благу, а не только лишь к своему. Я уже видел такие способы самообмана. Чтобы легче было принять себя, свои поступки и их последствия – мы убеждаем себя в их правильности или просто безобидности, так ведь проще смириться с собой, проще заткнуть ноющий крик своих слабостей. А потом, когда вера человека в свои же самовнушения крепнет и застилает ему истину (но при этом только ему и никому кроме), он переходит в нападение, ругает всех вокруг за свои слабости и просит никого не лезть в его жизнь. Только он не понимает, что не просто просит не лезть в его жизнь других, но вместе с тем выгоняет из неё своих. Детей, родителей, близких. Он делает замену. Пусть даже не всегда открытую и явную, но все-таки настоящую чувственную замену. Да-да, все, как в школе. У чувств тоже есть уравнения, и если начать подменять их компоненты, то развалится вся формула. Теорема не доказана. Двойка, повторный урок, работа над ошибками. Если конечно, учитель-время позволит.
А я уже умел немного смотреть насквозь и что-то понимать. И каждый раз, когда мама возвращалась домой поздно или спустя день и два, и защищалась работой – я видел её неправду.
Конечно же, у неё не вырастал нос. Дело в другом. Каждое событие нашей жизни по-разному разжигает или гасит в нас внутреннюю энергию. У счастья, скуки и горя и всех других настроений есть миллион выражений и оттенков. Работа разжигала в маме неуемную энергию радости, от которой, приходя домой, она до самого сна не могла отряхнуться. Она неустанно рассказывала, делилась своими достижениями, рассуждала о том, что то её (или наше) еще совсем недавно несбыточное светлое будущее сейчас уже, можно сказать, стоит даже не на пороге, а заходит в коридор. Я смотрел в коридор, но не видел там ничего, даже света. А её глаза горели огнем множества планов и моделей, переливаясь блеском раболепной благодарности за то, что работа дает ей (или нам) не только средства для уверенного существования, но и прячет саму маму от страхов реальной жизни. Жизни вне работы, которую она случайно обрушала своей слабостью и желанием достичь высот. Тех высот, с которых ей не будет видно руин последствий всех совершенных ею поступков вне работы.
А когда мама приходила домой не с работы, в ней билась энергия совсем другой радости, а огонь в глазах мелькал и прятался в тени виноватого смущения за свои слабости и неправду передо мной. Взрослым всегда кажется, что ребенка так легко провести. А я чувствовал вранье, я его видел. И знал – мама была с этим Антоном Владимировичем, а не по каким-то там важным делам. И я чувствовал от нее его запах. Новый запах чужого человека и чужой, холодной радости. Именно радости, а не полноценного счастья. Если долго несешь в одиночку тяжелый камень, а потом перегружаешь его хотя бы на минуточку кому-то другому, то чувствуешь облегчение, но путаешь это чувство со счастьем. А счастье – это когда у вовсе нет камней или они достаточно легки, чтобы не тормозить тебя, но и не давать забыть о том, что каждая ошибка – это тяжесть в душу. Счастье и пахнет по-другому, у него запах умиротворения, дома и родных рук, а не приторного одеколона, свежих материй и вина.
Я чувствовал этот поддельный запах, и каждый раз мне хотелось свернуться в себя. И было уже не разобрать от чего это; от обиды ревности за всех нас, от того, что ничего не могу со всем этим поделать или потому, что я вижу и слышу мамину ложь, обращенную ко мне. А может и от всего вместе взятого. Но проходил день и я снова привыкал, учился относиться ко всему, как к данности, замыкаясь настолько, насколько было необходимо, чтобы снова не оказаться в больнице.
Мы очень быстро привыкаем к хорошему. А к очень хорошему еще быстрее. И чем дороже и ближе нам тот или иной человек, тем меньше мы помним жизнь без него. Как будто и не было такого времени вовсе, и тот человек или явление были с нами с первого дня памяти до настоящей секунды. И от того так трудно уместить в себе принятие, когда что-то между нами меняется, идет не как обычно или вовсе умирает.
У Ларисы началась сессия, и очередная суббота не принесла мне счастливой встречи с ней. Как не сделали это и следующие несколько дней. Я увядал. Меня снова совсем некому было подпитать. Тогда мой дом задрожал, изо всех щелей засвистел холодом ноябрьский ветер – он стал единственным его жителем. Родителей нет, бабушки тоже, теперь и Лариса куда-то запропастилась.
Тетя Люда, как и всегда сидя у телевизора, окунулась в крепкий обеденный сон, а я сидел на холодном подоконнике и считал пустые окна в толпе окружающих домов. Это стало одним из моих самых частых занятий. Мне подумалось, когда я стану старым, таким же, как тетя Люда, устану или разуверюсь в жизни за окном и её картинках, то почти перестану гулять, мои ноги начнут болеть, а вены на них раздуются синевой, ведь они станут мне почти не нужны. И со временем я слезу и с подоконника тоже, перестану наблюдать, воображать, мечтать, включу телевизор, точно как тетя Люда, и к обеду усну. А когда-то и совсем усну. Возможно тоже к обеду, утопая в запахе любимой жареной картошки с котлетами.
Трель домофона спихнула меня с подоконника вместе с мыслями. Тетя Люда в комнате обрывисто всхрапнула и заерзала.
– Это, наверное, Ларочка! Митюша, беги открывать ей! Вот радость!
Это не могла быть Лариса, её звонок я бы обязательно почувствовал и узнал. Чего бы она ни касалась, она всюду несла легкость и свет, а в тот миг звонок бился тревожно, он словно трясся. Но я все равно поспешил открывать, ничего не сказав тёте.
– Кто там? – осторожно поинтересовался я в трубку.
– Я.
Это был папа.
Я пустил его внутрь и замер там, где стоял, не зная, что делать. Порой мы так ждем человека или событие, а они все дольше и дольше заставляют нас ждать себя, откладывая свидание изо дня в день, отдавая себя лишь во власть мечтам, ожиданию и догадкам, что мы забываем их предвкушение. И когда, наконец, они уже стучатся к нам на порог, то просто сбивают нас с толку. Мы так привыкаем лишь мечтать о них, что не умеем принять, как есть, когда они все-таки приходят.
Все мои мысли запутались и переспотыкались друг о дружку. Я не знал, что сейчас будет правильно говорить и делать. И главное – как будет вести себя папа. В конце-концов ведь это он к нам приехал, а не наоборот, а значит – это у него есть какая-то цель или что-то подобное. Только какая?
Время шло, а папа все не поднимался. Я встрепенулся от мысли, что все это мне причудилось, и на самом деле никто не звонил и, тем более, не приходил. Тогда я открыл дверь и прислушался. Лифт в шахте молчал, покачивая тросами. Я чуть не заплакал. И тут, приближаясь, до меня стали доносится звуки тягучих шагов и тяжелое хриплое покашливание, словно кто-то пытается откашлять кролика из груди. Не причудилось!
– Папа!
Я выскочил за порог и побежал через всю лестницу ему навстречу. Мы встретились аккурат на последней ступеньке к нашему этажу.
– Папа!
Крепко обхватив его, я еще боялся, что это все-таки не по-настоящему. И сейчас он исчезнет, просыплется прямо у меня из объятий.
– Димка-а.
Я опять Димка. Хоть и для одного единственного человека, но для самого главного.
От него сильно пахло компрессами. Казалось, кто-то вымочил его в них целиком. Его одежда, кожа и даже дыхание были пропитаны этим острым запахом борьбы с болезнью. Он не мог стоять, твердо удерживаясь на ногах, а его самое сильное тело обмякло и ссохлось, я очень испугался за него. Тогда мне особо сильно подумалось, что он сейчас останется какой-нибудь горсткой песка у меня в ладонях. Я стоял, затаив дыхание, и боясь его упустить, а он наоборот качался, задыхаясь всем собой, точно от долгого марафона. Я потянул его в квартиру, и думать забыв обо всей нашей ситуации и о тете Люде. В голове жила только одна мысль – схватиться и не отпускать.
В коридоре, пока он снимал ботинки и куртку, мы замешкались и зашумели. Оставшись без верхней одежды, к беспокойному запаху компрессов добавился аромат душной несвежести и заношенности.
– Она дома? – в его глазах переливались все известные мне эмоции, а голос был спокоен, как будто бы он узнавал про банку фасоли в магазине.
Я отрицательно закивал. Тогда он направился прямиком на кухню, изучая все вокруг, словно был в нашем доме первый раз. Он пытался найти все-все отличия той квартиры, какой он запомнил её навсегда, от той, какой она виделась ему теперь. И в душе отчаянно надеялся не найти ни одного. Я точно знаю, о чем говорю. Ведь каждая перемена, каждое малейшее отличие – это не просто улучшение или наоборот поломка; это событие, а каждое раздельное событие – это отдаление. И чем больше изменений, пусть даже и самых пустяковых, тем сильнее чувствуется отдаление.
Наконец он сел. В реальности с момента нашей встречи на лестнице до того, как папа устроился на своем привычном месте за столом на кухне не прошло и пары минут. Но внутри себя я почувствовал, как во мне прошла целая жизнь. Жизнь эмоций и мыслей. Человек живет внутри себя. Все, происходящее снаружи – не наша жизнь и не наше время, пока мы не пропустим их через себя.
Я смотрел на папу, а он смотрел куда-то в себя, точно пытаясь разглядеть и ужиться с тем, что вошло в него за последние минуты.
Тем временем на кухню вошла тетя Люда. Воздух затвердел, но никто не решался начать его резать.
– Папа.. – проинформировал я тетю, теряясь, как себя вести.
– Спасибо, Митюша, я помню! – тетя была обескуражена, – Здравствуйте, Александр!
Мой папа был похож на кого угодно, но только не на Александра, так же он себя и вел.
– Ааа, это т.. Вы! – он даже не взглянул на свою собеседницу.
Папа уставился в стену в своей любимой позе, оперев голову рукой. А я подошел, обняв его за шею, будто бы это могло его защитить, когда тетя Люда попросит его уйти. Я смотрел на неё вместо папы, безмолвно умолял дать нам хоть немного времени. И она дрогнула.
– Только на несколько минуточек! – тяжело вздыхая, она развернулась вокруг своей оси и побрела обратно в комнату.
– Где она?
– С Ан.. – я осекся. Снова нужно врать ради добра, – На работе! – я спрятал взгляд в угол.
– Кто это? – когда человек уже полностью, до последней косточки раздроблен и, кажется, ему уже больше нечего ломать – это не правда. До меня донеслось, как треснул его голос.
Я пожал плечами. А ведь мне действительно почти ничего не известно об этом Антоне Владимировиче.
Папа закурил прямо на кухне, тут же послышалось его хриплое дыхание и треск сгорающего за несколько вдохов табака. Потом он встал, упираясь руками в колени и, обойдя меня боком, стараясь не задеть, прошел обратно в коридор. Зашумели куртки, а может это он уже по привычке одиночества шептался сам с собой.
– Только не уходи, папочка! – молил про себя я.
Он вернулся с блестящей серой флягой. Горько отпивая из неё, снова сел за свой стул. Из фляжки запахло чем-то похожим на компресс.
– Папа не сдается и пытается лечиться! – подумал я, – Какой он все-таки сильный. Пусть болезнь уже очень и очень давно пытается его сразить, он все равно с ней бьется!
От этой мысли мне стало даже немного радостно за папу. Ведь он сам говорил: «Главное не то, кто сильнее, а кто не боится!». Тем временем он снова закурил, наполнив кухню тяжелыми облаками дыма, от которых я немедленно закашлялся. Он посмотрел на меня, задержавшись взглядом на несколько секунд, а потом встал и открыл форточку.
– Прости.
Я ничего не ответил. Только старался улыбаться. Все время его прихода и задолго до этого – с момента моего срыва и больницы, я чувствовал свою вину перед ним и всеми остальными, и чувствовал мамину вину перед ним, поэтому ему не за что у меня просить прощения.
– Делай, что хочешь, только держись! – думал я.
Папа снова поднес флягу к губам, сделал несколько глотков, но сморщился уже гораздо меньше, чем первый раз.
– Я не знаю.. Не знаю, о чем ты сейчас думаешь, и что ты думаешь обо мне тоже.. Не знаю, что ты знаешь и что хотел бы не знать.. – начал он, – Но ты просто пойми: между нами нет разницы. Неет.. Не между мной и тобой, а между мной и любым, тобой и всеми. Мы все одинаковые, потому что живем в одном мире. И мы все одинаково слабы. Только слабость наша выходит наружу по-разному. Понимаешь?
И вновь зажглась терпкая сигарета, наполняя кухню едким дымом, а папины легкие ядовитой смолой, которую так любят эти зайцы в груди.
– Не знаю, может ты меня презираешь.. Презирай! Сколько хочешь, презирай! Главное – не жалей, меня тошнит от жалости. Как тошнит от всего этого слабого мира, который и нас такими же делает просто потому, что так проще. А чем жить проще, тем и умирать легче. И получается, я считаюсь слабым, потому что не хочу и не могу, как проще. И слабые сильных слабыми сделали, просто потому, что их больше. Так что лучше ты меня презирай, но только не жалей. Жалость – для слабых. Сами себя жалейте. Или.. или относись ко мне как хочешь.. как можешь! – он опять выпил из своей фляжки, уже совсем не морщась, – Думаешь я ничего не понимаю? Думаешь, я думаю – ты ничего не понимаешь? Не правда! Не понимает только тот, кто не хочет ничего понимать! А ты не такой. Только вот непонятно: подарок это или наказание.. Те, кто ничего понимать не хочет – счастливее живут.
Папа во второй раз пробежался взглядом по кухне, на этот раз наоборот, отыскивая знакомые ему предметы, чтобы увидеть, чтобы обнадежить себя, что еще не все ниточки порваны.
– Мы утонули в моделях. Ты должен быть таким, она такой, он этаким. Это должно быть так, то – этак. Жизнь должна проходить по плану. Ребенок не может понимать взрослых, а подросток должен быть глупее. Женщина должна быть хранительницей очага, верной женой и слушаться мужа. Или наоборот быть псевдонезависимой вздорной сукой! А мужчина должен быть самым лучшим, самым крепким, чтобы никто и ничто не могло поломать скалу его воли и разжечь пожар внутренних переживаний. Камень-то не горит.. Но при этом, этот самый камень обязательно должен быть еще и самым чувственным, что бы женщина никогда не усомнилась в его отношении к ней, будь она хоть ангел, хоть стерва. И все это мы друг другу должны. И если мы не такие, как предписано этой пустотой анонимных стереотипов, значит с нами что-то не так! – папа глубоко-глубоко выдохнул, – Что с тобой не так? Да ничего! Это с ними со всеми все не так, раз они тебя, а не себя перекапывают раз за разом! Заразы!
Я затрясся всем телом и снова обнял папу за шею, положил голову ему на плечо, и он продолжил уже тише и спокойнее.
– Что со мной не так? Почему ты обо мне беспокоишься? Почему ты меня жалеешь? Почему ты меня презираешь? Потому что выпал я из той модели отца, которой тебя научили, и выпал из её модели мужа? Что у нас тут за бардак? Повыкидывали мы все друг друга из своих моделей и теперь валяемся повсюду. А моделей этих на самом деле нет! Нет и не должно быть! Понимаешь?
Я ошарашенно молчал, даже думать почти не мог, не то, что отвечать, а папа все продолжал:
– Я должен быть самым сильным, самым надежным папой в мире! Самым надежным, каким там еще самым? За какого папу тебе не было бы беспокойно и стыдно? За какого мужа ей хотелось бы держаться и быть лучшей хозяйкой и самой любящей и преданной супругой? – в этот момент я поднял голову, и первый и последний раз в жизни видел, как у человека трясутся зрачки, – Я им всегда и был! Только не так. Только все не так, все не совсем так! Все совсем не так! Думаешь, это я чего-то не понимаю? Хах.. А может быть нет? Может быть все-таки она? Понимаешь.. Я просто любил её и хотел, чтобы и она любила меня, и чтобы моя любовь дарила ей счастье. И был таким, которого она хотела и могла любить, а сам никогда не загонял её ни в какие рамки и понятия. Оттого моя любовь к ней и никак не кончится. Она не может выпасть из этих чертовых рамок, ведь их нет. А она со мной была, пока я в рамки влезал. Но любовь – это не следствие – это не эффект соблюдения условий. Любовь – это первопричина. И поэтому, в какие бы рамки я ради нее не залезал, кем бы для нее не был – никогда и ничего не могло привязать её ко мне, кроме любви. А она ждала её, как следствие. И в один прекрасный момент рамки сломались напрочь. И каким бы я уже ни пытался быть – не мог подойти ей в качестве любви. И стал никаким, хотя совсем не изменился. Самое смешное и самое страшное – я знал, что так может случиться! Знал, потому что мы с ней до этого – в молодости уже переживали что-то подобное. Но все равно при первой же возможности полез в этот омут. И полез бы в него снова. Потому что моя первопричина – любовь.
Папа в который раз открыл флягу, сделал несколько квакающих глотков, чуть не подавившись своим лекарством, и мы оба смотрели в пустоту, в пустоту себя, разумеется. У него забегал кадык, у меня тоже. Он закурил одну сигарету от предыдущей и затушил окурок о землю в мамином горшке с геранью на подоконнике.
– Знал я, как все будет. И знаю, почему и как больше быть не может, но все равно не могу без неё. Мы – взрослые бываем такими умными, такими опытными. И делимся этим опытом с другими, а в решающий момент нам самим его не хватает. Его, а еще мудрости. Ведь опыт и мудрость – это знание без надежды на какой-то еще вариант. Это безошибочно работает, когда мы советуем как быть и чего ждать кому-то еще. Только вот есть одна незадача: ты можешь знать что угодно и о чем угодно, но всегда найдется человек, который сломает любое твое знание. Потому что жизнь состоит из исключений, кроме некоторых исключений. Понимаешь? В нашей жизни возможно одновременно все и ничего. Мы надеемся и сходим с ума. Никто не знает, как жить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.