Электронная библиотека » Дмитрий Вересов » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Семь писем о лете"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 02:42


Автор книги: Дмитрий Вересов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Да уж вижу, – ответил Майк. – «Суета сует и всяческая суета». Это оттуда вроде?

– «Вроде»! – фыркнул дед. – Вот я и говорю: суета, потому как ничто не вечно, даже мои воспоминания, как ни странно.

– Увековечь, – посоветовал Майк и, пока дед рылся в чемоданчике, стоя к нему спиной, плеснул еще немного «бальзама» себе в чашку. По мнению Майка, ничего общего с одеколоном снадобье не имело, и запах был слабенький, приятный. – Я тебе давно говорю, дед: напиши мемуары.

– Ерунда твои мемуары, – отвечал дед, извлекая из «Юного мастера» интереснейшие предметы, в основном старинные канцелярские принадлежности и поздравительные открытки. – «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» Море уже мемуаров! Теперь только ленивый не пишет – прямо пушкинские времена настали. Тогда тоже только ленивый не писал. Или неграмотный. Ну теперь-то совсем раздолье – и неграмотные, того, взялись за перо, что называется. Строчат! Мемуаров море, я говорю! И все врут!

– Почему врут, дед? С чего ты взял?

– Потому что, как же не врать, если байки травишь? Хочешь не хочешь, а врешь – заносит. Да и увлекательнее получается. Не находишь? Ну и память, память. Не память, а один склероз и старческий маразм. Стало быть, болезненные выверты. Не любопытно-с! Нет! А это я, наконец, похороню! – сказал дед, доставая что-то из чемоданчика. – Прямо грех уже! Да упокоится…

– Что там, дед? – полюбопытствовал Майк.

– Труп! Мумия.

– Чей?!

– Ему семьдесят лет, слава богу! Даже смотреть не хочу. Он уже был трупом, когда я нашел его в лесу на поляне. Его муравьи тащили. Сейчас бы побрезговал, а тогда… Мальчишки народ небрезгливый.

– Дед, да что там?

– Редкая, в общем, штучка. Жук-олень, найденный в районе Луги в начале июля сорок первого года. Мечта энтомолога, но ведь не поверят! Вывезен из оккупированного района мною лично в кармане штанишек а-ля «тирольский мальчик». Ох и стеснялся я этих штанов!

– Дай посмотреть!

– На… – Дед протянул Майку старую круглую коробочку из-под зубного порошка. – Любопытствуй. Мальчишки народ небрезгливый…

В коробочке и впрямь был большой черный жук с мощными оленьими рогами, прикрепленный ржавой французской булавкой к пластине коры. Ничего с ним не сделалось за семьдесят лет. Пахло из коробочки мятой, древесной трухой и почему-то сырым мелом.

Дед не удержался и тоже заглянул в коробочку.

– Надо же! Цел, курилка! Прямо фараон! Как я его теперь выброшу? Да и то сказать: мы с ним из немецкого тыла вышли. Эх! Я его отцу в подарок нес и донес, представь!

– Дед, рассказывай! – велел Майк.

– Да ничего особенного. Я еще маленький был. Немцы заняли деревню, где мать снимала дачу. На самом деле деревенская изба, а не дача, как это обычно понимается – веранда там, мансарда, чай-кофий на веранде, булка с вареньем, приятные беседы. Вот… Явились они неожиданно, хотя поблизости давно уже грохотало, это я хорошо помню. И никто нас, детей, не обманывал, что гром. Мы их даже не увидели сначала, а услышали чужой язык из открытого окна. Выглянули – идут по улице так спокойно, как у себя дома. Мать сказала: собирайся, пошли или что-то в этом роде. Я сунул коробку с жуком в карман – вот и все мои сборы. Она только ридикюль взяла и хлеба с огурцом. А так все добро у бабки-хозяйки бросили и пошли. У нее еще женщина с девочкой были, помнится. Но смутно. Дочка с внучкой, что ли? Даже и не знаю. Они не пошли почему-то. Немцы нас не задержали, они нас, как сейчас говорят, и в упор не видели. Может, потому, что вещей у нас с собой не было. А может, не было у них тогда еще приказу мирное население стеснять в перемещениях. Были у меня знакомые, которых детьми из-под Новгорода вывозили домой в Ленинград совершенно беспрепятственно, когда там немцы появились. А вот позднее уже страшное началось. Ну это все в мемуарах ищи, не всё же там врут, это я преувеличиваю…

* * *

За окном сумрак, аквариумное пространство белой ночи.

Ася пишет:

«Мишка, мне бы хотелось ответить на каждое твое письмо, написать в ответ, что происходит со мной. Но, понимаешь, ничего такого не происходит, и потом – все уже разучились писать на бумаге длинные письма. И я тоже не на бумаге пишу, а нажимаю кнопки на клавиатуре компьютера, и, как всегда, ночью. Четвертый час, все в доме спят, ранний летний рассвет, после дождя мокро, свежо и перламутрово, в окно тянет запахом тополя, тополиный пух весь прибило дождем. Но, кажется, тучи уходят, и впервые за много дней будет солнечно.

Июнь на исходе, ночей совсем нет, на небе можно увидеть луну и солнце одновременно. Ты ведь знаешь, как это бывает, – луна выше солнца, а между ними в зеленое небо иногда ныряют чайки. У них, наверное, бессонница, как и у меня. Или кто-то спугнул – буксиры басовитыми гудками, или большие корабли, у них мачты, как шпиль Петропавловки, тревожат небо, или ночные прогулочные катера, разгоняющие широкую низкую волну.

В такой час, между ночью и утром, мне слышится с Каменноостровского звон давно уж пропавших оттуда трамваев и звуки незнакомого марша, который играет духовой оркестр, и автомобильные сигналы, звучащие не так, как теперь, а как в старом черно-белом кино, где с самого начала ясно, кто из героев черен душой, а кто светел. И беда всегда черная, а не цветная. А радость – ясная и огромная и звучит на весь мир в самой светлой тональности – в соль мажор, как второй концерт для фортепьяно Чайковского.

У нас есть пианино под названием „Наткино приданое“ – дед его так называет, потому что маму зовут Наташа, или Ната, как дед ее зовет. Мама играет иногда Чайковского, она училась музыке, ходила в музыкальную школу, но стала врачом. Мне тоже пытались дать „музыкальное образование“, но одно дело – музыка, другое – „музыкальное образование, положенное каждой интеллигентной девочке“, идиотская папка с нотами, сольфеджио, гаммы, этюды и черная ненависть к учительнице музыки. Как они живут, эти учительницы музыки, когда столько народу их ненавидит и проклинает? Дед говорит: не иначе нагрешили в прошлой жизни, а в этой ненавидимы – расплачиваются.

Все-таки нужен талант, чтобы заниматься искусствами. Если его нет, так и нечего пыжиться. Но все, даже дед, считают, что я неправа. А ты как считаешь, Мишка? Ты ведь талантливый.

В первых классах школы я занималась хореографией. Дед или мама водили меня во Дворец культуры имени Ленсовета (в „Промкооперацию“, или „в Промку“ – по-твоему. И дед тоже так привык говорить). У меня получалось танцевать, но потом как-то все ушло, замылилось, я не очень старалась, ленилась, пропускала занятия, репетиции. Наверное, взрослела, поэтому стало скучно делать каждый раз одно и то же. Помнишь? „Первая позиция, вторая… Плие… Полупальцы… Шейку тянем, плечи опустить, спина прямая, руками дотянуться до неба…“ В прошлой жизни, когда мы вместе с тобой ходили на занятия, я жила балетом, но теперь…

Плохо у меня с талантами, Мишка. Я люблю стихи, но только некоторые, а самой сочинить – слабо́. То есть я сочиняю по настроению, или даже не сочиняю – они как-то сами на свет появляются. Иногда выкладываю стихотворения на сайтах, но знаю, что гнусно получается, бездарно, хотя на форумах и хвалят. Но там все друг друга хвалят – не принято обижать. А прочтешь свое, и краснеешь – стыдоба.

Иногда я могу что-нибудь смастерить, сшить или вышить. Я ничему такому не училась, просто по наитию крою, вырезаю, тыкаю иголкой. Это ужасно старомодное занятие, девчонки будут смеяться, если узнают. К тому же терпения у меня хватает ненадолго.

Что еще я хотела написать?

Когда никого нет, передо мной всегда лежит твоя фотография. Она не очень четкая, черты лица не определить. Но кого-то ты мне, однако, напоминаешь. Может, я тебя таким и представляла. Или, может, ты похож на всех фотографов на свете, и я понимаю, что не совсем настоящих фотографов, а книжных, киношных или нарисованных в старых журналах для детей. Или, может, кого-то виденного ты мне напоминаешь, пусть даже виденного во сне.

Мама говорит, что я живу как во сне. Но я не во сне, я – в одном измерении с тобой, в том измерении, где оживают написанные слова – становятся людьми, событиями, чувствами.

Каникулы, и у меня много времени. Спасибо дождю за то, что нас с дедом не гонят на дачу, где сыро, холодно, но главное – смертная скука. Я – в городе этим летом и хожу по твоим стопам, Мишка, бываю там, где бывали – мы. Если идет сильный дождь, вывожу маршрут на экран компьютера, разглядываю виртуальных двойников каждого дома, стараюсь найти довоенные – твоего времени или, может быть, даже тобою сделанные? – фотографии тех улиц, переулков, набережных, по которым мы ходили. Так вот и получается, что оживает твоя память и становиться нашей.

Послезавтра у мамы день рождения, и я приготовила ей подарок. Она любит необычные вещи, сюрпризы, всякие забавные, пусть и недорогие, штучки, а идею подарка подсказал мне ты в одном своем письме. Спасибо тебе за это.

После маминого дня рождения – „Алые паруса“, проводы белых ночей. Праздник мне неинтересен – на набережных бессмысленные толпы, компании, пары и потерянные одиночки вроде меня. Но вдруг мы встретимся с тобой? Не может быть, чтобы ты не вышел на улицу в такую ночь. Мы встретимся, и я, наконец, произнесу слово „здравствуй“, которое давно уже рвется наружу.

Я заканчиваю писать, Мишка. Моему письму не нужен адрес. Оно улетит в наше с тобой инобытие…»

– Аська! – сдавленно, чтобы потише, воскликнула заспанная Наташа, приоткрыв дверь в комнату дочери. – Аська, опять ночные бдения?! Ты же обещала, что будешь по ночам спать, а не за компьютером сидеть! Опять днем будешь углы считать, как сомнамбула! Молодому растущему организму необходим здоровый сон, который раз говорю. Сейчас же ложись спать!

– Мам! – обернулась Ася и широко открыла глаза, чтобы ее не заподозрили в сонливости. – Ты, типа, доктор Грелкин в ти-ви? Может, мне еще как бы зарядку забацать с утра пораньше прикажешь? И ваще, где ночь?! Короче – будет ночь, тогда и впаду в спячку. А щас – светло!

…Ася, Ася.

Ох, уж эта Ася!

Светится экран компьютера, а на столе перед Асей под глянцевой рекламой косметической фирмы – странички старого письма поверх грубого, с подпалиной по краю, конверта с фотографиями.

Новый день настал.


Новый день настал – солнечный и теплый. А город-то уже почти забыл, что бывает тепло и солнечно, и тихо ликовал в надежде, что зонты, плащи и куртки будут забыты до времени и на смену им явятся легкие и пестрые одежды.

Ася так и нарядилась – легко и пестро, даже слишком пестро – как попугайчик. И убежала из дому, не позавтракав, – во-первых, из романтических побуждений, во-вторых, чтобы мама не успела дать поручений (пропылесось, вынеси мусор, купи хлеба и коробку «геркулеса»).

Мороженщики, почувствовав лето, с утра были на посту, чуть не на каждом углу стояла тележка с маленькой веселой зимой под прозрачным окном, и Ася покупала мороженое – одно, второе, третье, и все разные.

Четвертым угостил ее молодой человек по имени Михаил.

Молодой человек был Асиного возраста, белокур, высок и широкоплеч. Худышка Ася могла бы бабочкой опуститься к нему на плечо, но летать… не очень-то умела. Собственно, она «полетела», но на асфальт, потому что спасала уплывающие остатки своей «сахарной трубочки», стоя прямо под дверью фотосалона, а красавец-блондин, не соразмерив силы и не подозревая об Асином присутствии, распахнул дверь и сбил Асю с ног.

Ася ободрала коленку, и, если бы не фотокамера, висевшая на шее красавца, она бы со своим богатым словарным запасом много чего ему наговорила бы нелестного, а так ограничилась обыкновенным:

– Придурок…

И замолкла, потому что заметила фотокамеру. Для нее – нечто вроде пароля, опознавательного знака.

– Да ладно, – сказал блондин и помог ей подняться. – Я же не видел. Не наезжай.

– Снимаешь? – кивнула Ася на фотокамеру, хотя не в ее обычае было вступать в разговоры с незнакомыми молодыми людьми, если эти разговоры не были вынужденной перепалкой.

– Хочешь фотку? Ты фотогеничная. По-моему.

И уставился. Глаза были маловаты на Асин вкус, но не все же случается точно по заказу. Она, собственно, даже и не желала, чтобы предмет ее мечтаний был близок к голливудскому идеалу, скорее – наоборот. А комплименты ее настораживали. Потому что душою была тонка.

Поэтому она ответила:

– Чушь.

– Я бы поспорил. А мороженого? Ты же свое не доела. Меня Михаил зовут, кстати.

– Кстати, – подтвердила Ася. И подумала – прямо дамский роман. И романная будничность знакомства покоробила ее. – Кстати. Вот так-таки и Михаил?

– А что? Имя не нравится? Можно и Микки. Кстати. Мне так привычнее.

– А я-то думала: на кого похож? – с легкой язвительностью в интонации произнесла Ася.

– О, тоже старые фильмы любишь? Уважа-аю, – протянул Микки. – Да, говорят, похож. А тебя как зовут?

– Угадай.

Это было важно для Аси – чтобы он угадал.

– Ладно, только с трех попыток. Натали? Ксюха? Э-э-э? Лизон или Анастасия? Угадал?

– С четвертой попытки.

Ася была в смятении. И согласилась съесть мороженое, которое тоже было четвертым. Как и попытка угадывания имени.


«…Все мы в Ленинграде живем теперь по-особому. „Угрожаемое положение“ – так называется наш режим с первого дня войны. Не помню, писал ли я тебе, Настя, что уже 23 июня было объявлено „угрожаемое положение“. Это означает посты, патрули, задержания для выяснения личности, проверку документов на каждом углу. Поэтому фотоаппарат я прячу – ношу в сумке, которую по моей просьбе сшила мама. У меня есть корреспондентские документы, и предписание, и разрешение на фотосъемку. Но если фотоаппарат на виду, меня останавливает каждый патрульный или даже доброволец из пожарного звена. Или обязательно увяжется бдительная мелюзга, играющая в шпионов. Только какие теперь игры? Мелюзга словно бы повзрослела в один день. Всё всерьез. Все учатся войне.

Правда, учатся. Учатся надевать противогазы, бинтовать, делать лубки из подручных средств и даже правильно ухватывать и нести носилки. Учатся пожарному делу, учатся тушить зажигательные снаряды. Для тренировки используют пиротехнику. Я видел и даже снимал по заданию нашей редакции такие учения на Каменном острове: инструктор поджигал патрон с фейерверком или с чем-нибудь дымным, а женщины по очереди тушили, забивали брезентом, засыпали песком, затаптывали, отбрасывали ногой в безопасное место или даже смело выдергивали фитиль. А потом рвали лопухи, слюнили и оборачивали лопухом свежие ожоги, говорили – помогает. Фоторепортаж у меня, правда, не очень получился – дымный, темный. Редактор эти фотографии в газету все же поместил, но кряхтел – „слепые снимки“.

Для меня война, Настя, это, прежде всего, темень, слепота. Почему? Я сам себе пытаюсь это объяснить. Ведь лето, светло, жарко. Так жарко, что кажется, и ночью можно загорать не хуже, чем днем, если бы кто-то сейчас думал о загаре, – такое солнце раскаленное, разъяренное, слепящее. Но с первого дня войны введен светомаскировочный режим и в домах, и в учреждениях, и на улицах, и на транспорте. Я иногда думаю, что, если бы кто-то мог, наверное, и солнце бы погасил или чехол на него набросил ради светомаскировки.

В финскую войну тоже было тревожно и темно. Помнишь? Электричество отключали. В парадных горели синие лампочки – мрачное и таинственное освещение. Когда мы входили в нашу парадную, ты говорила: страшный сон, заколдованный замок, как будто гаснут глаза убитого дракона. Но финская война была глухой, шепотной, больше слухи ходили. Мы ведь мало что о ней знали, только папа и дядя Макс были по-особому, по-злому, встревожены и почти ничего не рассказывали. Да еще Макс однажды приехал обмороженный из командировки из-под Выборга, и твоя мама принесла спирту для растирания, а Макс потихоньку выпил половину. Твоя мама тогда говорила, что раненых везут и везут.

Но сейчас город словно ослеп и слепнет все больше, потому что окна в домах велят заклеивать накрест полосками бумаги, витрины магазинов теперь закрывают огромными, во всю высоту и ширину, деревянными щитами и закладывают мешками с песком. Представь себе витрины „Елисеевского“ в три этажа! Да что там представь! Посмотри на фотографии, которые мне удалось сделать. Город наш любимый дурнеет на глазах. Всю красоту прячут, перекрашивают в серый цвет.

Группы Клодта, коней наших, с Аничкова моста сняли и закопали во дворе Дворца пионеров. Я видел, как их закапывают, и заснял. Ты увидишь снимок. Прости меня, Настя, за эту фотографию, но я не мог иначе. Я ведь репортер, а репортер – это, прежде всего, свидетель. Тут не до нервов. Коней закапывали, и какой-то прохожий сказал: хоронят, родимых. А второй ударил его кулаком по спине. Первый понурился, но даже не взглянул, и разошлись молча.

Слепота – это и незрячие глазницы противогазов, неузнаваемость человеческих существ под этой отвратительной душной серой резиной. Слепота – это и безглазые бледные рыбины аэростатов, они будто всплывают в небо, мертвые, и все кажется, кверху брюхом. Слепота – это и папино ухудшившееся зрение, толстые желтоватые линзы его очков.

Это и наша всеобщая слепота, когда мы отказываемся видеть очевидное, а если видим, то не верим своим глазам, отказываемся верить тому нечеловеческому, что приближается день ото дня…»


Павел Никанорович в ночь-полночь колотил по клавишам немецкой портативной пишущей машинки. Считалось, что пишет он передовицу в свою газету. Дело не просто ответственное, а ювелирной ответственности – все равно, что прокладывать тропу по минному полю: чуть в сторону, и загремишь далеко-далёко.

Текст был почти «слепым» – что в первом экземпляре, что во втором: лента избита, даже в дырах, и лиловый лист копировальной бумаги тоже. Новые взять негде – пропали из писчебумажных магазинов, а редакционный снабженец то ли зажимал ради собственной спекулятивной наживы, то ли и впрямь со склада все вынесли, потому что строчили газетчики и днем и ночью. Бумага тоже убывала, будто таяла: война, всё новости каждый час.

Новости. «События с запахом пороха и крови», как любили говорить молодые корреспонденты, у которых красное словцо было превыше всего, даже превыше смысла. И все они ушли на фронт, кто по мобилизации, а большинство – в ополчение. Немногие – спецкорами, как брат Максим. И теперь поговорить, пооткровенничать в папиросном дыму не с кем стало.

«Если взглянуть на карту…» – выколачивал строку Павел Никанорович и, вспомнив о том, как движутся на восток флажки на редакционной карте, забивал ее буквой «х» так, что каждая буква была перечеркнута накрест, как нынче повсеместно перечеркнуты окна.

«Перечеркнут мир, если смотреть из окна наружу. Мир перечеркнут», – вразрядку оттарабанил Павел Никанорович и вновь забил строку. Куда это годится. Следует держать себя в руках.

Но держать себя в руках не получалось.

«Мир перечеркнут, – прыгали по клавишам указательные пальцы, правый – желтый от табака и лиловый от копировальной бумаги, левый – со шрамом от старого глубокого пореза. – Мир перечеркнут уже давно. Мы воюем уж больше четверти века. Наши дети подрастали на войне. Для них слова „знамя“, „кровь“, „штык“, „шпион“, „враг“, „боевая подготовка“ значат больше, чем „любовь“, „нежность“, „ребенок“, „семья“, „дом“. Мы теперь не можем не убивать: если нет супостата пришлого, мы уничтожаем друг друга, изыскивая у ближнего свойства супостата. Будто бы места нам мало. Будто бы тесно нам на огромных наших просторах и стеснены мы в стремлениях и возможностях.

Мы не способны приступить к созиданию, прежде не уничтожив, не поправ, не растоптав то, что было создано до нас. И чем величавее творение, тем с большей страстью, с сердцем, топчем и попираем. Поэтому горе наше, огромное наше горе – супостат пришлый, кровавый, безжалостный, – становится чуть не спасением, ибо мы, братья и сестры, объединяемся против него, стеной встаем, плечом к плечу вместе с опричниками и татями, вместе с недавними противниками, и в одну могилу ложимся, равные перед смертью. Одно есть равенство и братство – смертное…»

Что ж я делаю, вопрошал сам себя Павел Никанорович и торопливо забивал абзацы накрест. Экая беда, экая горечь опять накатила. И главное, ведь неправ я, преувеличил и обобщил. Гиперболы и обобщения, они как раз в нынешних передовицах хороши. Что ж такое – передовица навыворот? Ой-ой-ой! Ересь буржуйская, вражеская. Прокламация. Смертный грех. Грех, караемый по известной статье. И правильно, правильно караемый, коли не изжил в себе этакую слякоть, значит, враг народа и есть.

Павел Никанорович выдернул страницы из машинки и вместе с копиркой поджег на спичке. Пренебрегая мундштуком, закусил папиросу и прикурил от горящего листа. Чуть не сжег пальцы и бросил лист за печную заслонку, где скопилось уже немало сожженных останков – пора бы и выгрести да вынести или дожечь до золы. Затянулся глубоко и раскашлялся – навзрыд.

На кашель прибежала Тамара из смежной комнаты и запричитала горьким шепотом по поводу задымленной комнаты, его больного сердца и голой папиросы. Отняла только что раскуренную и велела ложиться.

– Я скоро, Тамуся, – пообещал Павел Никанорович и спровадил жену в комнату мальчиков, где нынче только Володька спал, а Мишка приноровился оставаться на ночь в редакции газеты, где внештатничал. Но на самом деле работал он за взрослого – кадров не хватало, а внештатником был потому, что еще годами не вышел.

– Я недолго, – добавил Павел Никанорович, – вот только передовицу закончу, и сразу спать…

– Ах, знаю я… – махнула рукой Тамара. – Знаю твое «недолго». Оно всегда кончается под утро лекарством. Хотя бы открой окно, Павлуша. Что за дым… И без того духота, зной. Проклятое какое лето. И не забудь – свет…

– Хорошо-хорошо, – ответил Павел Никанорович, спроваживая Тамару. – Не забуду, милок.

– И на машинке, прошу тебя, не стучи – соседи, – напоследок попросила Тамара.

Он выключил свет, отодвинул тяжелую темную портьеру, сшитую из неравномерных кусков какой-то грубой материи, раздобытой Тамарой ради светомаскировки, и распахнул окно. Шел в начале четвертый час. Рассвет подходил, подбирался, вкрадчивый и уже горячий, душный. Сгустками сумерек в окно полетел тополиный пух из-за Карповки и летние запахи.

Подоконник, хоть и был запятнан ребятней – чернильной братией, но светился в темноте истинной белизной. На подоконнике лежала когда-то толстая, а теперь ополовиненная Мишей тетрадь с листами в клетку. Между рамами пылился сильно сточенный химический карандашик.

Павел Никанорович перенес к окну стул, уселся, взял карандаш, вырвал и приспособил тетрадный листок и начал передовицу, заранее зная, что вновь слова «народ», «наш народ», «весь советский народ» или «наша великая Родина» будут появляться чуть не в каждой строке, словно доты или зенитные точки на линии обороны, и сделать с этим ничего невозможно.

«Вся наша великая страна, весь наш единый в помыслах народ слышал мужественный, уверенный в нашей конечной победе голос любимого, мудрого вождя товарища Сталина. Его обращение, полное глубокого достоинства и силы, нашло единодушный отклик в сердцах советского народа. Речь товарища Сталина вдохновляет на борьбу, мобилизует волю, энергию нашего народа и организует все силы народа на разгром врага.

Мы уверены в победе Рабоче-Крестьянской Красной Армии, которая борется с вражьей силой с невиданным героизмом, упорством и отвагой. С таким мужественным, храбрым и самоотверженным противником немецко-фашистская армия встречается впервые. Вся наша Родина поднимается в великом и могучем порыве. Растет могучая воля, крепнет священная ненависть к врагам и беззаветная преданность Родине советских людей.

Жестокая расплата ждет коварного врага за чудовищные преступления. Разбойничий фашистский набег не останется безнаказанным. Вдребезги будут разбиты грязные мечты зазнавшегося авантюриста Гитлера. Земля будет гореть под ногами у подлых захватчиков. Мы готовы отстаивать свободу и независимость нашей советской Родины до последней капли крови.

Вперед, товарищи, за наше правое дело, за нашего любимого вождя!»

Утром Тамара обнаружила, что муж ее любимый спит, сидя на стуле у открытого окна. Голова его, сильно поседевшая за последние недели, покоится на руках, сложенных крестом на подоконнике так, что кисти достают карниза. Очки с толстыми стеклами едва не падают, удерживаясь на одной оглобле. Потухшая смятая папироса застряла в складке рукава домашней байковой куртки.

По комнате гуляет сквознячок, гоняет серую тополиную вату, папиросный пепел и шевелит упавший на пол клетчатый лист, исписанный с обеих сторон косым почерком Павла Никаноровича и озаглавленный следующим образом: «Жестокая расплата ждет коварного врага».

То, чего не видела Тамара, было написано (вероятно, в полусне уже) химическим карандашом на подоконнике. Миша же прочел, пусть и полустертое рукавом отца, потому что по давней привычке предпочитал подоконник письменному столу.

Прочел он следующее:

«…наша всеобщая слепота, когда мы отказываемся видеть очевидное, а если видим, то не верим своим глазам, отказываемся верить тому нечеловеческому, что приближается день ото дня…»

Тогда Миша и написал то самое письмо, отрывок из которого приведен выше. Надпись, сделанная отцом, послужила толчком к обобщению его собственных живых впечатлений.

* * *

Любимыми цветами Натальи Владимировны были ландыши и сирень. Но день рождения ее приходился на вторую половину июня, когда и ландыши, и сирень чаще всего уже осыпаются в наших широтах. Но если бы и не осыпались – срезанные, они живут недолго.

Зато в полном цвету пионы – садовый триумф, само торжество цветения, и муж принес Наташе букет не букет – охапку бело-розовых празднично благоухающих пионов. Пионы были приняты в объятья, обласканы и поставлены в сияющую радугой большую высокую хрустальную вазу, всю в резных узорах, специально предназначенную для высоких и тяжелых букетов. Ваза прилагалась к букету как главный подарок. Недешевую эту вазу подарили как бы всей семьей.

Кроме того, на заказ был изготовлен огромный пышно взбитый торт – по замечанию деда, похожий на клумбу пионов. На торте была надпись: «С Днем Рождения!!!» Слово «юбилей» Наташа запретила домашним при ней употреблять и даже гостей не позвала. Ей исполнялось сорок – сложная дата.

Каждый, кроме того, счел своим долгом чем-нибудь дополнительно порадовать Наталью Владимировну. Поэтому Александр Андреевич, муж, преподнес ей бусы из темного янтаря, по его мнению подходящие по цвету к Наташиным волосам, а дед Андрей Платонович достал из закромов золотые серьги своей матери с крупными малиновыми камнями, которые носить, конечно же, было нельзя по причине их старомодности. И дед это прекрасно понимал.

– Ната, я знаю, что безвкусица, и ты никогда не наденешь, – сказал он. – Но все же кое-какая ценность. Хочешь – продай и купи себе что-нибудь по желанию. Или пусть переходят в роду по женской линии, – засмеялся дед. – А ты, Аська, не сверкай жадно глазками. Тебе они точно ни к чему. Дело в том, что мать их не носила никогда, она даже ушей не прокалывала – видите, девочки, они выглядят совсем новыми. По-моему, серьги ей подарил мой отец, Платон Маркелович, который… В общем, в чем-то мама Настя повторила судьбу своей матери. Но – что это я? Сегодня у нас Ната королева, а никто иной. С рождением тебя, любимая невестушка! Позволь облобызать.

Стол был накрыт: красивая скатерть, лучшая посуда, вкусности разложены по блюдам и тарелочкам, посередине – фирменный Наташин салат, украшенный листочками пряной зелени. На своей тарелке Наташа обнаружила еще один подарок. Такое придумать могла только Ася.

– Аська, как красиво! – вздохнула Наташа и приложила к лицу черную бархатную полумаску, расшитую цветными нитками и стеклярусом. Узор был из длинных зубчатых листьев.

Ася удачно рукодельничала, но по настроению – не любила кропотливости. А над маской потрудилась – целых три дня кроила мягкий черный бархат, оставшийся от недошитой и заброшенной юбки, спарывала стеклярус с лоскута, обнаруженного в кладовке (когда-то это был лиф платья, если судить по крою), придумывала и наносила рисунок, нанизывала бисеринки, вышивала, заставляя себя отрываться от сочинительства и чтения писем. И от мыслей о красавчике Микки, с которым встречалась уже три-четыре раза и подумывала о том, что с ним, пожалуй, пора бы и целоваться всерьез, и ходить в обнимку, обхватив его за талию и чувствуя тяжелую руку на своих плечах. Вот только куда деваться от сомнений? От мыслей об измене? И почему они возникают, мысли-то эти? Ведь и совпадение имен, и фотографирование, и даже некоторое томление имеют место быть… Но почему-то кажется, что все это происходит не с ней, с Асей, а с кем-то живущим в скучных снах, кто позаимствовал Асину внешность и повадки. Отсюда и маска, как это ни печально.

– Очень красиво, – подтвердил Александр Андреевич. – Но в чем символическое значение подарка?

– Вот именно, – озадачился дед. – Объясни, рукодельница. Это очень красивая вещь, но грубая половина человечества не в силах понять… Почему именно маска?

– Аська, ну их! – весело воскликнула Наташа, вдруг помолодевшая, обрадованная вниманием дочери. – В женщине должна быть загадка, что же непонятного? – объяснила она «грубой половине человечества».

Сама-то Наталья Владимировна рассудила, что ее дочь не имела в виду ничего такого символического. Просто, как в детстве, решила сделать подарок своими руками. К тому же Наташа, как и все в доме, читала письма из прошлого. И она помнила, что одно из них, как сказала бы Ася на своем ужасном языке, как раз было «в тему».


«…Настя, что рассказать тебе?

Я целыми днями ношусь по городу, событий много, но чаще нерадостных. Не хочу повторяться. Я расскажу о самом интересном.

Я побывал на „Ленфильме“, просто возвращался домой по Кировскому и зашел по пути, по собственной инициативе, и меня пустили с моими документами. Там готовятся выпускать боевые киносборники – короткие фильмы, минут на десять, снятые прямо на фронте. Будут показывать их перед киносеансами. Вот бы мне освоить кинокамеру и тоже снимать! Я попробовал ее подержать – ох и тяжеленная! Надо выкроить время и заняться с гантелями и силовой гимнастикой. Если бы мне было восемнадцать или хотя бы семнадцать, я бы попросился на фронт, хорошо бы корреспондентом, как дядя Макс. Но до моих и твоих восемнадцати война сто раз успеет кончиться.

Ну вот. Я побродил немного по студии. Это целый город! В одном из павильонов разбирали и складывали большие декорации. Оказывается, режиссер Герасимов в последний день перед войной, как раз к столетию смерти Лермонтова, закончил снимать ленту „Маскарад“. Как удивительно, что день в день через сто лет после гибели Лермонтова началась война! Все говорят: мистика.

Фильм еще нигде не показывали, увезли в Москву. Один парнишка из кинобригады, помощник оператора, как он себя назвал, рассказал, что самолет, на котором повезли „Маскарад“, сбили немцы. Поэтому ленту только что восстановили в спешном порядке по контратипам так называемым (не знаю, правильно ли запомнил это слово), в общем, по кускам копий. И на этот раз доставили благополучно. Может быть, мой собеседник насочинял? Не знаю. Но точно, что в Москве скоро будет премьера, потом покажут у нас.

В роли Нины снималась Тамара Макарова, в роли Арбенина – какой-то Мордвинов, я его не знаю, это ты у нас знаешь всех на свете артистов. На „Ленфильме“ все говорят, что фильм получился необыкновенно интересный. Я рассказал о постановке маме. И она теперь ждет, когда покажут кино, и все читает „Маскарад“. Уже, по-моему, наизусть выучила.

Настя, моя любимая, я хочу напомнить тебе строчки из „Маскарада“. Мне кажется, ты правильно их поймешь, потому что время у нас такое сейчас:

 
Ты молода летами и душою,
В огромной книге жизни ты прочла
Один заглавный лист, и пред тобою
Открыто море счастия и зла.
 

Помнишь „культурное мероприятие“ позапрошлой осенью – оба наших восьмых класса смотрели „Маскарад“ в Александринском театре (то есть теперь в театре имени Пушкина)? В постановке Мейерхольда, которого раньше хвалили, а теперь все ругают. Но все равно очень красивый был спектакль и яркий „маскарад“: музыка, бальные декорации, цветы, тот самый дешевый браслет Нины, над которым ты смеялась, говорила, что он мещанский, а не для высшего света, многоцветные костюмы, красивые маски. Мне запомнились две большие синие вазы по бокам сцены. После спектакля, хотя это и драма, весь город будто готов был раскрыть все свои тайны и казался праздничным, ярким – солнечные листья в парках, золотые шпили на фоне голубого неба.

А теперь наоборот – шьют огромные серые маскировочные чехлы для памятников, художники изобретают всякие хитрые штуки, чтобы обмануть воздушную разведку фашистов. И небо словно меркнет, выцветает, как будто бы зима пришла, а не наши любимые белые летние ночи в самом разгаре. Вокруг будто серые снеговые тучи или серые, тяжелые, как будто в пасмурные незрячие зимние сумерки, сугробы. Такой теперь „маскарад“. И душа Ленинграда словно в сейф заперта.

Я так хочу, чтобы все зло умерло вместе с войной, чтобы „маскарад“ стал ярким и веселым, и чтобы не маскарад это был, а сама жизнь.

Да! Чуть не забыл! Еще одно совпадение, мне о нем тоже на „Ленфильме“ рассказали: премьера „Маскарада“ в постановке Мейерхольда пришлась на 25 октября 1917 года. Представляешь?! Революция началась…»

* * *

– Где же это? Вот. Нашел, – сказал дед Владимир, выуживая из своего фанерного чемоданчика отрывной календарь. – Тридцатилетие «Маскарада».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации