Текст книги "Семь писем о лете"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
6
Код жизни
Ах, сердце бедное мое,
гори теперь, гори,
и говори лишь о любви,
о ней лишь говори.
Юлия Андреева
Герда аккуратно сложила халат, упаковала его в плотную оберточную бумагу, специально для этого принесенную с собой из дому, и получившийся компактный пакет обвязала коричневой бумажной бечевкой. Она регулярно, не реже чем раз в неделю, забирала казенную одежду домой, в стирку. Это делалось по двум причинам: во-первых, Герда была очень требовательной к себе и придавала большое значение тому, как она выглядит на работе, а во-вторых, стирая спецодежду собственным мылом, она способствовала экономии государственных ресурсов, что приветствовалось руководством. Она подошла к старшему мастеру, и тот, предварительно отогнув край бумаги и заглянув в пакет, выдал ей маленький бумажный квадратик с написанным на нем синим карандашом словом «стирка», подписью и, его, старшего мастера, личным штампом.
Мастер проделал все необходимые манипуляции не спеша и с достоинством, чтобы девушка чувствовала его молчаливое одобрение, но, протянув ей проштампованную бумажку, не повернулся к ней, а продолжал строго смотреть прямо перед собой, чтобы ей было понятно, что поступать таким образом в тяжелое для страны время – долг и обязанность каждого гражданина. Герда понимала.
– До свидания, господин старший мастер.
Сделав книксен, Герда пошла по прямому и широкому центральному проходу к выходу из цеха, мимо свистящих и воющих станков, режущих сверкающий металл, – началась вечерняя смена. На проходной она отдала листик с визой мастера, предъявила свой сверток и, очутившись за воротами, побежала к остановке – успеть на подошедший трамвай. Вагон был полупустой, ее смена успела разъехаться, пока она ждала мастера, и Герде досталось свободное место. Она села, вытянув уставшие за двенадцатичасовое стояние ноги. Ехать предстояло сорок минут. Девушка сунула мягкий сверток под поясницу – не забыть! – и немного расслабилась. Полностью это сделать ей в последнее время не удавалось. Внутри все время присутствовало некое напряжение. И тому была причина, тайная, известная только ей одной.
Это началось почти полгода назад. Герде как раз исполнилось шестнадцать, на заводе она работала уже больше года, была на хорошем счету, и, когда фрау Хольт, давно мучившаяся отеком ног, совсем разболелась, на ее операцию старший мастер цеха господин Кнауф поставил ее, Герду, а пожилую фрау Хольт определил на заготовительный участок, где трудились инвалиды, потому что там работать можно было сидя. Герда целых два дня стояла рядом с фрау Хольт, обучаясь, и еще три дня проработала под ее наблюдением. После этого фрау Хольт доложила старшему мастеру, и господин Кнауф сам постоял за спиной Герды, проверяя ее работу. Как она волновалась тогда! Еще бы! Ведь порученная ей операция была завершающей, после нее изделие, над которым трудились все работающие в цехе, становилось законченным, в его суровой, холодной, безупречной красоте рождалась и с этой минуты чутко дремала, как будто прислушиваясь к происходящему вокруг, огромная сила, несущая смерть.
В эти дни Герда испытывала гордость. Ее продовольственный паек был увеличен, и ей выдали талон на право получения раз в месяц целых двух килограммов копченых говяжьих костей. А самым главным для нее было то, что теперь у нее было личное клеймо, которое она наносила на готовое изделие. Конечно, не такое, как у старшего мастера господина Кнауфа, не красивый штамп из литой резины с должностью и фамилией, набранными готическими буковками в зеркальном отображении, и наклеенный на дубовую плашечку с резной ручкой, нет. Ее клеймо состояло из трех букв, пяти цифр и одного тире, которые Герда набивала на специально обозначенном месте изделия. Она знала, что клеймо ее недолговечно, что ему уготована очень короткая жизнь, что оно исчезнет вместе с тем, на чем проставлено, когда это совершит то, для чего создано, в одно мгновение разлетится на тысячу осколков, разорванное заложенной внутри и пробужденной к действию неодолимой страшной силой. И все же это было ее клеймо, с кусочком ее имени, и ни с каким другим его перепутать было нельзя.
Клеймо набиралось при помощи маленьких стальных кернов с цифрами и буквами на торцах. Герда прижимала керн – длинный прямоугольничек – к поверхности изделия и ударяла по нему молоточком. На тускло блестящем металле появлялась буква. Потом вторая, третья, потом цифры. Когда Герда встала на место старой фрау Хольт, в цех пришел представитель секретного отдела управления завода и заменил один керн с буквой. Он составил акт, а Герда в нем расписалась, и господин старший мастер Кнауф тоже расписался. Теперь первая буква фамилии Герды стала одним из знаков клейма.
Герда была горда. Она видела себя взрослой и строгой. И старалась быть такой. И у нее получалось. Только дома она снова становилась самой собой, девочкой, в общем-то еще совсем ребенком, который радуется своему первому взрослому успеху, и радость эта искренна и беззаботна, как радость от новой игрушки, и не омрачена знанием того, что игрушка эта – последняя… Герда сразу заметила, что мать отнеслась к ее новой, ответственной и важной работе не так, как она ожидала.
Новость не обрадовала женщину. Она покивала, поулыбалась, но улыбка была какая-то механическая, а глаза вдруг стали грустными. По вечерам, когда они сходились дома после работы, мать была молчалива и задумчива. На вопросы дочери, ничего ли не случилось, отвечала, что нет, что все в порядке, на некоторое время оживлялась, а потом снова задумывалась о чем-то, уходила в себя. Герда нервничала, не понимая, что происходит, думала, перебирала все мыслимые варианты того, что могло вдруг так повлиять на маму. Разговор состоялся в тот день, когда Герда принесла льготные талоны. Она вручила их матери и объяснила, за что их ей выдали и теперь будут выдавать постоянно, потому что она, Герда, своей работой, своей операцией результирует труд всего коллектива. Ее работа очень важна, очень ответственна, потому что, ошибись она, Герда, хоть чуть-чуть, и усилия сотни человек и большие деньги пропадут зря, потому что изделие не сработает, не совершит того, для чего создавалось, останется просто красивой, но бесполезной болванкой. И исправить уже будет ничего нельзя и некому, так как она, Герда, последняя.
Мать слушала, глядя в окно мимо Герды, потом положила талоны на стол и подошла к комоду, на котором были расставлены семейные фотографии в деревянных рамочках. В комнате было уже почти темно, Герда потянулась к выключателю, но мать остановила ее. Она стояла перед снимками и, казалось, отчетливо видела их, несмотря на темноту. Потом повернулась к Герде и тихо спросила:
– Девочка, ты помнишь папу?
Вопрос просто ошеломил девушку своей неожиданностью и, как ей показалось, совершенной несвоевременностью. Она замолчала, наткнувшись на этот вопрос, как на стену.
Они с матерью не говорили об отце уже год, с тех пор как началась война с русскими. Тема была запретной. Прошлым летом, в конце июня, когда начали регулярно передавать сводки об успешном продвижении войск в глубь советской территории, и Герда спросила о том, а как же теперь папа, мать сказала ей, что с сегодняшнего дня они об отце говорить не будут, по крайней мере вслух. Так надо, так будет лучше для него. И для них. Тогда они дождутся конца войны и, возможно, увидят папу.
Герду почему-то напугало услышанное, она не поняла причины запрета, хотела спросить, открыла рот, но испугалась еще больше, опустила глаза и замолчала. Больше они об этом не говорили, а Герда даже запрещала себе думать о нем, где он сейчас и что с ним может быть…
Отец Герды, Майнхард Экк, был инженером по прокладке тоннелей. Весной сорокового года он с группой других немецких специалистов был направлен к русским, в Ленинград, где шло строительство метро. Он присылал коротенькие смешные письма и обещал рассказать все подробно, когда, очевидно уже очень скоро, приедет в отпуск… А потом с русскими началась война…
– Ты помнишь отца, Герда? – повторила вопрос мама.
Они стояли в темной комнате друг против друга. Мать подошла к дивану.
– Иди сюда, сядем, – позвала она Герду.
Обе опустились на диван. Герде опять, как тогда, год назад, вдруг стало страшно.
– Ты так гордишься своей работой, девочка. А ты знаешь, что ты делаешь, что делает ваш цех, что производит ваш завод?
Девушка удивилась:
– Конечно, знаю. Снаряды.
Мать кивнула:
– Снаряды. Для чего?
Герда удивилась еще больше:
– Для пушек.
Мать потянулась, взяла руку Герды и оставила в своих ладонях:
– Да, ты делаешь артиллерийские снаряды. И, если я правильно поняла, ты на своей операции окончательно готовишь снаряд к действию, ты взводишь на снаряде курок.
Герда обрадовалась:
– Да, мама, я же тебе об этом и говорила. Операция очень ответственная, если я совсем немного ошибусь, снаряд может не взорваться, когда попадет в цель, поэтому я должна быть очень собранна и внимательна. Потому и паек увеличенный… – Герда замолчала, смешавшись под пристальным взглядом матери.
– Герда, – сказала мать, – а ведь он сейчас там. Там, – и видя, что Герда еще не поняла, произнесла: – Вчера сообщили, что наши начали обстреливать Ленинград…
Всю смену на следующий день Герда проработала в каком-то оцепенении. Внешне это никак не проявлялось, просто молодая работница трудового фронта сосредоточенно выполняла свою работу. В самом конце, пропуская предпоследнее за этот день изделие, Герда, задержав дыхание, не довела конус по резьбе на два оборота. Все остальное выполнила в строгом соответствии с технологическим процессом. Она проводила глазами лежащий на ленте транспортера снаряд. Он может взорваться. А может не взорваться. Возможности равны. На его металлическом теле стояло личное клеймо Герды. Ее сердце бешено колотилось, колени ослабли и дрожали. Почему-то она была совершенно счастлива… Назавтра Герда, замирая от ужаса, повторила то же самое и в последующие дни тоже, но уже с несколькими снарядами. Теперь она проделывала это с каждым десятым.
Вероятность того, что ее могли уличить, была ничтожно мала, так как после нее снаряды укладывались в ящики и отправлялись прямо на фронт. Страх все же остался, но со временем как-то притупился, заглох, вытесненный появившимся неизвестно откуда и почему тайным восторгом. И теперь, набивая клеймо на каждый особый снаряд, Герда просила Всевышнего, что если суждено папе там, в далеком, чужом Ленинграде, попасть под обстрел, то пусть это будет вот этот вот снаряд, ее, и никакой другой…
Задумавшись, Герда чуть не проехала свою остановку. Подхватив сверток с халатом, она легко спрыгнула на мостовую прямо с верхней ступеньки трамвая и, помахав рукой вслед удаляющемуся вагону, пошла к дому. «Сегодня расскажу маме», – решила она…
* * *
– Ну что ты на меня все время смотришь?!
Фло бросила расческу на столик и повернулась к матери.
Она вообще не любила, чтобы на нее смотрели в то время, когда она стояла перед зеркалом и «занималась собой», и тем более это нервировало ее сейчас, когда до самолета оставалось менее трех часов. Вчера они поругались, не здорово, так, в очередной раз, легкий конфликт поколений. Вообще, отношения у них были более близкими, чем у друзей Фло с их родителями. Несмотря на то что Флоранс исполнилось двадцать, для парижанки возраст вполне самостоятельный, теплота и понимание, которое всегда было между ними, не исчезло, не ослабело, напротив, дополнилось дружеской доверительностью двух женщин, одна из которых делилась опытом прожитых лет, а другая питала ту эмоциями и остротой восприятия юности.
Для обеих: и для матери, и для дочери – это было радостью, обе понимали это, хотя никогда вслух об этом не говорили. Поэтому конфликты, возникавшие иногда между ними, никогда не оставляли даже мало-мальски заметного следа, да и причиной их всегда служили весьма отвлеченные темы. Как, к примеру, и сейчас. Флоранс ехала в Россию. Она была почти во всех столицах Европы и кое-где в Новом Свете, а теперь на неделю летела в Санкт-Петербург. Это было, без сомнения, здорово, но не должно, по ее мнению, стать причиной чрезмерного волнения Виолетты, ее матери. Хотя, может быть, причина и существует. Фло снова повернулась к зеркалу и, водя по щекам мягкой кисточкой – тон пудры как раз ее, – в отражении следила за матерью. Ей очень не хотелось расставаться, пусть даже всего на неделю, оставляя непонимания и недоговоренности. Все это время ей будет некомфортно. И Виолетте тоже. Фло этого не хотела.
Она поймала в зеркале взгляд матери:
– Мама, ну я возьму ее с собой, а, возьму?
Виолетта отвела глаза и повернула голову в сторону. Фло подождала немножко, потом вернула на столик пудреницу и присела перед матерью на корточки. Та упорно смотрела в сторону. Глаза девушки засветились озорством. Она положила ладони на пол, повиляла как бы хвостом и гавкнула. Виолетта строго посмотрела на дочь. Та, преданно глядя снизу вверх, снова тявкнула. Так они мирились, когда Фло, будучи еще совсем крошкой, провинившись, просила прощения. Виолетта, не в силах далее изображать серьезную мину, засмеялась.
– Ну что?
– Ма, ну, ма… а?
– Ну бери, бери, если тебе так уж необходимо, что мне с тобой делать…
Фло вскочила и поцеловала мать в одну щеку и в другую. Она бросилась в свою комнату, выхватила из шкафа пакетик с футболкой, предметом разбирательств, и, вернувшись, аккуратно положила ее в свой дорожный баул поверх остальных, собранных еще вчера вечером, вещей. На этой черной стильной футболке, купленной несколько дней назад в дорогом магазине специально для поездки, для Фло, по ее заказу, в арт-ателье нанесли надпись, состоящую из трех букв, пяти цифр и одного тире.
Выполненные белой краской, они смотрелись ярко, строго и даже немного опасно. Мать, глядя на нее, покачала головой. Фло, застегнув молнию на бауле, повернулась к ней:
– Необходимо, важно, я знаю, чувствую!
В передней раздался мелодичный звонок. Виолетта встала:
– Это Анри. Иди, а то к вылету не успеете.
Она взяла дочь за плечи и чмокнула в нос. Фло подхватила баул и, постукивая каблучками по паркету, направилась к двери.
Они уже выехали за пределы центра и скоро должны были быть в аэропорту «Шарль-де Голль», откуда отправлялся рейс на Санкт-Петербург. Анри что-то рассказывал, Фло не слушала, вспоминая вчерашний вечер.
Она собиралась, таскала из своей комнаты тряпки. Виолетта сидела напротив. Они обсуждали детали вояжа, шутили, пили красное вино и смеялись.
– А почему ты, собственно, не берешь Анри? Он был бы счастлив поехать с тобой. – Виолетта покрутила в пальцах тонкую ножку высокого бокала, посмотрела вино на свет, стрельнула глазами в сторону Фло. – Нет, не хочешь, не объясняй, конечно…
Фло объяснила. У Виолетты на скулах разлился румянец. Она опять закрутила фужер:
– …а Анри, он… ну да, понятно…
Они посмотрели друг на друга и прыснули со смеху. Виолетта поставила вино на пол, взяла лежавший рядом журнал и, как веером, обмахнулась им. Чуть выпятив нижнюю губу, дунула вверх, отбрасывая упавшую на ресницы прядь. Этот привычный, автоматический жест очень шел ей, делал ее молодой и притягательной.
– А что, если я вот так поеду? – Фло развернула «номерную» футболку.
Мать какие-то мгновения смотрела на готическую каллиграфию, а потом сказала:
– Не бери ее с собой.
Фло удивилась:
– Почему, мама?
– Не знаю. Мне тревожно. Не бери.
Виолетта сидела очень прямо. Флоранс стояла с футболкой в руках, не зная что сказать.
В их семье существовало что-то вроде предания. Мать рассказала ей о нем лет шесть-семь назад. Оно касалось ее бабушки и бабушкиного отца, прадеда Фло. Предки Флоранс со стороны матери происходили из Германии. Перед началом Второй мировой войны прадед Фло уехал работать в Санкт-Петербург, который тогда назывался Ленинградом. Война захватила его там, и вернуться назад, в Германию, он не мог: Россия, тогда Советский Союз, и Германия находились в состоянии войны. Бабушка, в то время еще совсем юная девушка, работала на военном предприятии, выпускавшем артиллерийские снаряды, и, когда немецкие войска подошли к Ленинграду и стали обстреливать город, бабушка начала тайно портить снаряды, чтобы они не взрывались. Она боялась, что один из снарядов может убить ее отца. То, что она делала, было очень опасно, потому что на снаряд ставилось ее личное клеймо, своего рода визитка, и, если бы все открылось, она бы погибла. Потом это ей объяснил дед Флоранс, боец Сопротивления, который вместе с американцами освободил ее из концлагеря, куда она все же попала в самом конце войны. На завод приехали из гестапо, походили по цеху и в конце смены ее и еще человек двадцать арестовали. А потом пришел он, сильный и красивый, освободил ее и увез в прекрасную страну Францию, они полюбили друг друга и прожили вместе много счастливых лет. Бабушка до конца своей жизни хранила в шкатулке пожелтевший от времени квадратик картона с записанными на нем несколькими цифрами и буквами – тем самым клеймом, которое она ставила на снаряды. А дед считал, что это их особый знак, код их встречи, код их судьбы. Перед самой поездкой, по какому-то наитию, Флоранс написала его на своей новой футболке…
А прадед выжил и вернулся. На самом деле он был в Ленинграде недолго, его, как и всех других немцев, русские отправили куда-то на восток, в степи, но бабушка верила, что к тому, что он не погиб, каким-то мистическим образом причастна и она.
В Париж прадедушка выбрался в пятьдесят четвертом году – и успел проститься с женой, тихо угасавшей в пригородной лечебнице. Успел он и посмотреть на правнучку, крошку Фло, которую ему принесли в ту же лечебницу в девяностом. А в промежутке было лето в Нормандии, куда прадед нагрянул со своей новой семьей – молчаливой, будто замороженной красавицей-женой Доротеей, беженкой из чешских Судет, и пасынком Ойгеном, тут же переименованным на французский манер в Эжена, миниатюрным блондинчиком, изящным, как статуэтка. Впрочем, пятилетней Виолетте, будущей матери Флоранс, двадцатилетний студент-юрист казался чудо-богатырем, чуть ли не Обеликсом из книжки комиксов. Девочка влюбилась в него всем сердцем и не отпускала от себя ни на шаг.
В следующий раз они встретились двадцать лет спустя. За плечами Эжена была успешная карьера юриста в международной корпорации, три неудачных брака и бесчисленное множество менее обременительных амурных связей (и, как Виолетта выяснит позже, не только с представительницами противоположного пола). У нее на тот момент – факультет французской словесности Сорбонны, должность младшего редактора в небольшом издательстве на улице Шерш-Миди и… и, собственно, все – несколько нетрезвых поцелуйчиков на молодежных вечеринках и робкие ухаживания бухгалтера Ролана, живущего этажом ниже, не в счет. Признаться, в тот вечер она взяла инициативу в свои руки… Их брак продержался рекордные пять лет, во многом благодаря появлению на свет малютки Флоранс. Однако наличие единственного и обожаемого ребенка не заставило не очень уже молодого и изрядно потасканного папашу изменить привычкам молодости, и Виолетта, вконец измученная капризами, истериками и шумными похождениями мужа, ставшими, как говорится, достоянием широкой общественности, подала наконец на развод. Отцовская любовь взяла верх над профессиональными навыками юриста-крючкотвора: Эжен ушел, оставив жене и дочери половину своего немаленького состояния и взяв взамен лишь обещание разрешить ему время от времени видеться с Флоранс. В последние годы она регулярно приезжала к нему в Карлсруэ, где он жил с уже очень пожилой, но по-прежнему величественно-красивой матерью, молчаливая сдержанность которой с лихвой компенсировалась неуемной говорливостью новой жены отца, экспансивной брюнетки с воистину рубенсовскими формами…
Занятая воспоминаниями, Фло очнулась, когда на ее рейс уже объявили посадку. Анри что-то говорил до этого, а теперь стоял и вопросительно смотрел на нее. Флоранс рассеянно кивнула и так же рассеянно произнесла:
– Да, Анри, да…
И взялась за ручку своего баула, который был у Анри. Тот задержал груз в своей руке:
– Фло, ты сейчас мне ответила…
– Ну да, и что?
– Фло, ты поняла, что я тебя спросил?
– Да что такое-то?! – Она начала сердиться. – Мне надо идти…
– Я сказал тебе, мне кажется, что мы с тобой расстаемся, что мы не будем встречаться… – Глаза у него были грустные и умоляющие. – Ведь это не так, ты просто не расслышала, не поняла… пожалуйста, не молчи, Фло…
Флоранс на мгновение задумалась, потом коснулась его щеки губами, взяла баул и пошла к стойке контроля.
* * *
Илья, стоя перед трюмо, наверное, в десятый раз перевязывал галстук. Несмотря на все его старания, узел опять получился похожим на скомканный носок. Пребывание у зеркала было крайне неудобно: при его росте приходилось либо стоять внаклонку, либо, согнув коленки, почти вприсядку. Илья злобно засопел, сдернул с себя галстук и, на ходу расстегивая пуговицы рубашки, пошел переодеваться. Через пять минут он появился на кухне, облаченный в кожу, залпом выпил подостывший кофе. Хлопнув в прихожей по выключателю, презрительно посмотрел на приготовленные с вечера лакированные штиблеты, показал им фигу и обулся в немолодые, разношенные по ноге «казаки».
– Я пошел! – громко проговорил он в полуприкрытую дверь материной комнаты.
– Илюша, постой, подожди! – донеслось оттуда.
Илья проворно сместился к дверям, уже открыл первую, внутреннюю…
– Илья! Ты сошел с ума!
Он опустил руки, вздохнул и повернулся к матери. Женщина всплеснула перед собой руками и так и осталась стоять с прижатыми друг к другу ладонями и переплетенными пальцами, всем видом являя возмущенное изумление.
– Что такое, мама? – спросил Илья, хотя прекрасно знал «что».
– Как что?! У тебя выставка, к тебе сегодня иностранцы приедут, будут с тобой беседовать, фотографии… снимать, а ты… – Она расцепила руки и подняла их ладонями вверх, демонстрируя, что у нее просто нет слов.
Илья молчал. Мать постояла, потом ласково произнесла:
– Переоденься, сынок, послушай меня.
– Мама, открытие выставки было три дня назад, весь официоз позади, мое присутствие в галерее сегодня необязательно. И вообще, люди на полотна придут смотреть, а не на меня. К тому же я не один выставляюсь. А иностранцы… у них просто экскурсионная программа, у галереи договор с турагентством…
– Все равно! Ты в этом страшном всём кожаном на бандита похож!
Илья молча посмотрел на мать, повернулся и открыл входную дверь:
– Муля, я побежал, – и, перепрыгивая через пять ступенек, загрохотал «казаками» по лестнице.
– …нет, надел бы костюмчик, галстучек, как хорошо… – донеслось вслед ему.
Настроение поднялось. Илья любил мать. Он вышел из парадного и обошел корпус. На торец здания выходило окно Зои Ивановны, или бабы Зои, как называл ее Илья, когда был маленьким. На окне стояла роскошная герань, которая цвела несколько раз в году. Баба Зоя была подругой бабушки Ильи, они прожили в соседних квартирах всю жизнь, сперва сидели за одной партой, потом во время блокады тушили зажигательные бомбы на крыше, потом, с разницей в год, перебрались семьями из родных петроградских коммуналок в отдельные квартиры в этом, тогда еще новом, доме на Наличной.
Илья еще раз бросил взгляд на стену, окно и, выйдя со двора, направился к Большому проспекту. Там он сядет на автобус-«семерку» и через полчаса будет в галерее. Ему вдруг очень захотелось увидеть эту картину. Именно ее. Всего Илья выставлял семь своих работ, в том числе и эту. Выставка была тематическая, посвященная истории города, и он долго думал, подавать это полотно или нет. В конце концов решился.
Матери он про картину ничего не говорил, она вообще не знала о ее существовании. Сначала он хотел привести ее на открытие выставки, но потом передумал: мать разволнуется, вспомнит бабушку, всю эту блокадную историю… Надо как-то поаккуратнее…
Илья выскочил из автобуса напротив Академии, пошел пешком через мост, по площади Труда, мимо Новой Голландии, по маленькому горбатому мостику через Мойку и вышел к галерее. Справа от входа висел плакат выставки с именами художников, и Илья, на секунду задержавшись взглядом на своей фамилии, вошел в высокие деревянные двери, над которыми голубыми с золотом буквами было написано «Галерея „Ленинград“».
* * *
Она была в восторге от этого города. Он был воистину прекрасен. Дворцы, мосты, Нева, каналы… Кстати, каналы. Находясь здесь, Фло не могла взять в толк, почему этот город называют Северной Венецией. По ее мнению, Венецию следовало бы называть Южным Санкт-Петербургом, или Средиземноморским, или еще каким-нибудь. За четыре дня, проведенные здесь, она спала часов восемь, не больше, но не чувствовала ни утомления, ни усталости. Город словно зачаровал Фло, ее снова и снова тянуло на его улицы и набережные, и она гуляла по тротуарам, выложенным фигурным кирпичом и обрамленным ажурными фонарными столбами, сидела на нагретых солнцем скамейках Летнего и Екатерининского садов и аллей у Адмиралтейства, а вечером, немного отдохнув, бродила по ночной Дворцовой площади, любовалась чудом разведенных мостов, вид которых на какой-то момент заставил вспомнить Париж и оставленного там Анри, но воспоминание скользнуло и растаяло, лишь добавив еще один оттенок в гамму чувств, наполняющих ее душу. Ей было хорошо в этом городе, и она радовалась тому, что впереди еще целых три дня.
Следующим утром их группу возили в пригород, в Лицей, где учился русский поэт Пушкин и еще какие-то знаменитые, но лично ей не известные люди и где среди огромного парка стоял дивной красоты дворец, а после обеда была экскурсия в арт-галерею. Флоранс полюбовалась на старинный театр и обрадовалась, когда сопровождающая их девушка сказала, что для желающих она может купить билеты на спектакль. Галерея была в двух шагах от театра. Автобус остановился прямо напротив входа, над которым голубыми с золотом буквами было написано название галереи – «Ленинград», а слева от высоких дверей, на черной, словно из бархата, вывеске золотом продублировано: «Leningrad».
Пока все выходили из автобуса, слушали сопровождающую и фотографировались, Флоранс перешла на другую сторону, к парапету канала, и закурила длинную тонкую сигарету. Название галереи напомнило ей об их семейном предании, о бабушке, о далекой и, в общем-то, чужой войне, о том, как, повинуясь неведомым тайным знакам, предопределенно или случайно выстраиваются линии человеческих судеб. Фло затянулась и стряхнула пепел в воду. «Нет, война не чужая. Кто-то из великих сказал, что чужих войн не бывает. Наверное, он прав. Мой прадед ходил по этим камням, когда здесь была война. А бабушка…» Фло позвали. Она вернулась ко входу в галерею, бросила сигарету в урну и прошла сквозь высокие двери…
Внутри было тихо и прохладно. На стенах висели картины. Посетителей почти не было. Не слишком вникая, Фло рассматривала полотна, переходя из зала в зал. В одном из них оказался огромный камин, старинный и очень красивый, рядом с которым за маленьким изящным столиком сидела девушка с бейджиком на лацкане и беседовала с мужчиной лет двадцати пяти, одетым в черные кожаные брюки и такую же куртку.
Мужчина, вернее, парень, был высоченный, широкоплечий, с длинными, ниже плеч, густыми светло-русыми волосами. Он стоял боком к Флоранс, и она видела его профиль с прямым носом и твердым подбородком. Парень ей понравился, и она незаметно разглядывала его. «Настоящий викинг. Нет, витязь, так, кажется, у русских в древности называли воинов». Она перемещалась от картины к картине, поглядывая в его сторону. Он, вероятно почувствовав ее взгляд, повернулся к Фло, и они встретились глазами. Флоранс почувствовала, что щеки ее загорелись, сказала себе: «Но-но, девушка!» – и перешла в соседний зал.
Прямо напротив нее висела картина. Там были изображены дети. Прикрыв ладошками головы, они смотрели вверх. Вокруг детей, нависая над ними, были стены домов со слепыми темными окнами. А над детскими головками из клубящейся и наворачивающейся тучи, направленный точно в них, нависал огромный снаряд. А еще выше, над тучей, прикрытая покровом светлого облака, над детьми склонилась женская фигура. Одной рукой она прикрывала детей, а второй преграждала путь снаряду.
Флоранс, затаив дыхание, смотрела на полотно. Картина потрясла девушку, в ней было что-то от иконы. «Это мог написать только человек с огромной душой», – подумала Фло. Она подошла ближе.
Глаза детей были прекрасны, а профиль простиравшей над ними руку женщины был профилем Пьеты Микеланджело. Увлеченная и взволнованная, Флоранс всматривалась в холст. Снаряд, уже почти полностью вышедший из темноты тучи, был выписан настолько мастерски, что казалось, можно ощутить его холодный металлический запах. На сером, отливающем синевой боку было что-то написано, какие-то цифры, нет буквы. Фло почти вплотную приблизилась к полотну. Буквы, цифры, тире…
У нее закружилась голова. Фло закрыла глаза, открыла вновь. Потом, словно проверяя, опустила взгляд себе на грудь, как будто могла ошибиться. На изображенном русским художником снаряде стояло личное клеймо ее бабушки, то самое, которое было написано химическим карандашом на кусочке картона, ставшем их семейной тайной и реликвией, те самые символы, которые дед называл кодом судьбы… «Я должна увидеть художника!» Фло, не отводя глаз от картины, сделала шаг назад, еще один и столкнулась со стоящим позади нее человеком.
– Извините, – пробормотала она и обернулась.
Перед ней стоял тот самый русоволосый богатырь.
– Вам нравится? – спросил он на очень приличном французском. – Я художник. Это моя картина. Я выставляю здесь…
Он замолк и впился глазами в надпись на футболке девушки. Потом посмотрел ей в лицо, потом снова на четкий белый шрифт, отступил назад… «Когда он посмотрел на меня в первый раз, глаза у него были серые, а сейчас голубые. Наверное, от волнения», – подумала Флоранс.
В углу зала на резных львиных лапах стояло высокое старинное зеркало. В нем отражались фигуры двух молодых людей, мужчины и девушки. Они стояли в некотором отдалении друг от друга, а потом сделали шаг навстречу. Одновременно.
* * *
Эту историю я услышал дня через три после этой судьбоносной встречи, сидя в просторном, продуваемом кондиционерами «чилауте» той же галереи «Ленинград» в компании наших юных влюбленных – и их «почетных бабушек», Лялечки и Валентины. Впрочем, я как сын Платона и Насти тоже в какой-то степени мог считаться «почетным родственником». Скажем, четвероюродным дядюшкой…
С Лялечкой я пересекся на «Ленфильме», удрав с дачи, куда нас с Аськой буквально вытолкали взашей ее немилосердные родители, хотя и прекрасно знали о нашей общей нелюбви к тому, что еще незабвенный Карл Маркс называл «идиотизмом деревенской жизни». Естественно, внучка моя тут же поспешила заключить с дедом пакт о взаимном неразглашении, после чего мы оба помчались обратно в город – она по своим молодым делам, я же – получать законное вознаграждение за очередной вклад в российское киноискусство, еще раз дав себе честное благородное слово открыться перед семьей, если в третий раз зазовут на съемки. А то совсем уже неудобно получается…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.