Текст книги "Семь писем о лете"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Как ты понимаешь, на этого «товарища Каменского» мне наплевать, но отец, кажется, окончательно заигрался в либерализм. Он-то в случае чего просто соединится со своим цианатом, а мне выпадет нечто похуже. Да и вообще: я предпочел бы перебраться подальше на запад, в сторону Италии или Испании… – Стася небрежно гладила мускулистые плечи, а сама лихорадочно пыталась сообразить, к чему этот разговор. – А для большей свободы передвижений… с тобой… я все-таки предпочел бы, чтобы ты надела форму этой вашей освободительной армии. Я думаю, господин Власов по моей просьбе сразу даст тебе обера.
При воспоминании о форме, прикасающейся к телу, Стася вздрогнула, запах пота и крови снова ударил ей в ноздри, и она так сжала шелковистую кожу, что на плече появились ссадины от ногтей.
– А я все-таки предпочитаю креп-жоржет.
– Я закажу тебе лучшее белье из Нойона.
Стася поняла, что сопротивляться бесполезно, и смерть вдруг дохнула на нее явственно и неумолимо. Она давно запретила себе думать о ней – иначе можно было просто сойти с ума, но нынешний разговор Вальтера ясно показывал, что дела у немцев все хуже. Понятно, что в Ленинград ей не вернуться уже никогда, но теперь вопрос, кажется, уже не в этом…
– Но тогда мне придется быть у них, а не с тобой.
– Неужели ты думаешь, что кто-то будет спрашивать этих марионеток? Но все-таки после столь неосмотрительных речей моего папаши нам лучше уехать отсюда побыстрее. Чем старше замок, тем больше в нем заводится ушей.
Через два часа они уже стояли под гулкими холодными сводами вестибюля и ждали выхода барона. Он появился в блестящем бухарском халате, какие Стася видела только на старинных иллюстрациях, и благоухал кельнской водой.
– Валли спешит увезти вас? Верно, два русских – это избыточно. Но почему вы, вместо того чтобы плести вчерашние байки про нынешние подвиги, сразу не рассказали мне о вашем предке? Надо уважать время старших, фройляйн. В результате я просидел сегодня полночи за книгами. Ведь именно ваш предок, фельдмаршал Михаил, разбил турок при Гангуре, а его сын командовал корпусом в войне с Наполеоном?
– Простите, господин генерал, но мои генеалогические познания не идут так далеко, – вспыхнула Стася, чье родство с прославленной военной династией было крайне маловероятным.
– Ваши большевики умудрились исказить даже военную историю, – философски заметил барон. – Ничего, я освежу память вашего брата. Но и вам, фройляйн, должно помнить, что не интеллект и не творчество есть преимущество России, а слава, слава и только слава. И на нее мы обопремся, создавая великий союз…
– Отец, нам пора, – вмешался Вальтер, но Стася умоляюще сжала его руку.
– Так запомните, фройляйн, что и второй сын Михаила, граф Николай, будучи главнокомандующим Молдавской армией, одержал блистательную победу при Батине.
– Я польщена, – только и нашлась сказать Стася.
Последние несколько минут до машины она тщетно смотрела по сторонам, надеясь увидеть брата, но на нее глядели только узкие окна замка, как кровью залитые красными листьями кленов. Вчера, оставшись в столовой втроем, Стася и Женя могли разговаривать только глазами, и она очень надеялась, что сегодня им удастся большее. «Впрочем, о чем нам теперь разговаривать? – вдруг подумала она, явственно увидев его в форме фашистского шофера, а себя – в темно-стальной шинели РОА. – О чем? Мы оба теперь только тени…»
* * *
Но жизнь оказалась и у тени. Несмотря на уверения Вальтера, что форма РОА никак не будет препятствовать тому, чтобы оставить Стасю рядом с собой, покатившиеся лавиной события все чаще вынуждали ее ездить вместе с Власовым. Зимой впервые за двадцать с лишним лет начали создаваться реальные русские военные формирования, которые вступали в бой с Красной Армией. Правительство КОНР (Комитет освобождения народов России), где она теперь работала, перемещалось из пригородов Берлина в Богемию, оттуда в Судеты, потом снова в Германию. Все русские лица, искаженные одновременно страхом, надеждой, любовью и ненавистью, давно слились для Стаси в одно лицо. Давно она жила чисто механически, переводя приказы и бесконечные беседы Власова с Кестрингом, отвечавшим за восточные армии. Они тоже казались ей разговорами призраков.
– Русских могут побить только русские, – в сотый раз говорил усталый Власов, быстро бросая взгляд из-под очков на Стасю, словно желая ее подтверждения.
– Вы, кажется, выказываете чрезмерную гордость, господин Власов, присущую лишь русским и славянам, – точно так же безнадежно отвечал Кестринг. – Скажу больше: если какой-то русский, дезертир, который позавчера был неизвестно кем, а вчера – сталинским генералом, читает нам лекции с чисто славянским высокомерием, утверждая, что Россия может быть завоевана только русскими, то я вам скажу, что такой человек – свинья…
Стася автоматически бесстрастно переводила. Вечерами ей казалось, что мир покрыт невидимой серой паутиной бессмысленности и равнодушия. Даже последняя нить, связывающая ее с живой жизнью – Вальтером, – оборвалась сама собой, словно растаяла: в один прекрасный февральский вечер он просто не приехал за ней в штаб КОНРа. С тех пор Стася так и жила при штабе, все чаще выполняя обязанности не только переводчицы, но секретарши, подсобной рабочей силы, а иногда и поварихи. Ей давно перестали сниться сны, и, только засыпая где-нибудь на кипе перевозимых документов, она на секунды видела вспыхивающие клены, седую голову Остервица-старшего да сизую спелую дурнику, от которой по-прежнему мучительно тошнило.
Через месяц Стася поняла, что беременна. Разумеется, ни о каком аборте в то время, когда армия всеми путями пыталась прорваться в американскую зону, не могло быть и речи, других женщин в штабе не было, и Стася с гадливым ужасом чувствовала, что маленький тевтон, поселившийся в ней, растет, словно в насмешку, не по дням, а по часам. Она безжалостно перепоясывалась широким ремнем и хваталась за любую самую тяжелую работу. Но, к счастью или несчастью, всем было не до нее.
А вокруг сверкал, пел, заливался чешский май, и пражские замки выглядели моложе, словно сбрасывали по нескольку сотен лет, и уже совсем близко была Красная Армия. А Стася ненавидела все вокруг: и весну, и грядущую смерть, в которой не сомневалась, и свое тело, становившееся из газели коровой. Переводить стало нечего, поскольку теперь вокруг были одни русские, но она не прислушивалась к бешеным спорам вокруг, вся уйдя в свою пустоту, так неожиданно предавшую ее и обернувшуюся бременем.
Тем утром, проснувшись на деревянном диване в приемной Власова, она поразилась неожиданной тишине. Под потолком небольшого замка, где они стояли последнюю неделю, еще плавали голубоватые кольца дыма от ночных разговоров, но всюду царило неживое молчание. И только за витражным окном щелкали соловьи.
Стася поспешно встала, руками причесала волосы, кое-как заплетя их в недлинную косу, ибо давно уже перестала делать прическу, и, проведя по себе руками сверху донизу, с отвращением почувствовала, что за ночь проклятый ребенок словно стал еще больше. Она зажмурилась и плотнее стянула ремень, немного расслабляемый на ночь. Ее смешавшемуся сознанию казалось, что, не делай она этого, распиравшее ее изнутри чужое немецкое начало вырастет в одну ночь, как легендарный Зигфрид. Теперь она с мистическим ужасом считала, что нынешнее ее положение стало расплатой за то, что по немецкому языку и литературе она была когда-то лучшей студенткой на курсе, что в то время, когда другие девочки, поступившие по пролетарскому набору, возмущались и в знак протеста против буржуазии плохо учили профилирующий предмет, она наслаждалась и упивалась. И вот Германия в ней и скоро убьет ее, если не снаружи, то изнутри.
Стася с отвращением отпила теплой мутной воды из графина, но не успела поставить его на стол, как услышала на улице шум грузовиков. Через минуту в приемную тяжелыми шагами вошел Власов в сопровождении командира Первой дивизии и нескольких офицеров.
– Ты здесь? – нахмурился Власов, посмотрев на нее как на вещь, которую неудачно забыли. – Тогда давай в машину.
Он раздал офицерам какие-то папки, и все вышли. В утреннем воздухе стояла вонь солярки от восьми грузовиков с тентами, в последний из которых и залез Власов. Кто-то, привыкнув видеть переводчицу всегда рядом с генералом, забросил туда и Стасю.
Они выехали из городка, и вдруг Власов достал из нагрудного кармана гребешок.
– На, причешись, к американцам едем. – Стася механически последовала его совету, пепельные волосы ее вспыхнули на солнце, и генерал посмотрел на нее так, будто увидел впервые. – Да ты никак сам-друг? Кто ж это тебя, Станислава? – совсем по-домашнему, как в своей Нижегородчине, почти по-отцовски спросил он.
– Не ваше дело, – сквозь зубы процедила Стася, быстрее переплетая косу.
– Ну как знаешь, вырвемся – зови на крестины, – усмехнулся он, и в тот же миг на дорогу перед первым грузовиком, круто выворачивавшим влево, остановилась замаскированная машина. Следом из леска вылетел грузовик с красной звездой на борту, а с него на ходу выпрыгивали двое в погонах.
– Дайте мне пистолет, Андрей Андреевич, – вдруг зло сказала Стася, почти радуясь, что сейчас все кончится быстро и просто.
Власов так же зло хлопнул себя по пустому карману галифе, толкнул Стасю на дно, а сам передвинулся в самый угол, где густела тень. Судя по звукам, советские офицеры заглядывали в грузовики, методично, машина за машиной. Поджавшаяся Стася кожей чувствовала, как они подходят все ближе, и вдруг подумала, что, может быть, вот сейчас к машине подходит не кто иной, как Афанасьев, сейчас он откинет брезент и увидит ее, свою вечную любовь Стасю Каменскую, в форме РОА и беременную…
Сверкнул свет, и в кузов заглянуло рябое русское лицо, хищно поводившее глазам.
– А вот и вы, хер генерал, – злорадно усмехнулся он. – Выходи, сокол, и бабу свою вытаскивай.
На земле в спину обоим уткнулись дула, доведшие их до первой машины, в которой, как оказалось, сидели американцы.
– По-английски говоришь? – шепнул Власов, медленно и ссутулясь шагавший со Стасей плечо к плечу.
– Могу.
У американской машины генерал распрямился:
– Я пленник американской армии и требую, чтобы в этом качестве мне позволили беспрепятственно проехать в ее расположение. – Стася перевела, но офицер то ли не понял ее советского английского, то ли сделал вид, что не понял. – Также требую отпустить женщину – как видите, она всего лишь служащая и к тому же беременна.
Но на это уже и вовсе не обратили внимания, и тогда Власов спокойно повернулся к стоящим сзади советским офицерам и распахнул шинель:
– В таком случае стреляйте.
Рябое лицо вспыхнуло мстительной радостью:
– Тебя не я буду судить, а товарищ Сталин! В машину его!
В последний раз блеснули на солнце власовские очки, и Стася снова оказалась в кузове, но уже другого, открытого грузовика со звездой на борту.
На полной скорости легковушка и грузовик помчались вперед. Немецкое дитя вдруг шевельнулось в Стасе, как пойманная рыбка, от сладкого омерзения она широко открыла глаза и с высокого грузовика увидела, как вдалеке на зеленеющих полях братались советские и американские солдаты, но не было среди них ни Женьки, ни старшего лейтенанта Кострова…
* * *
Стася сидела в подвальной комнате со сводами, наверное бывшей поварской, ибо потолок был прокопчен, а от стен до сих пор слабо пахло копченым мясом. И сейчас этот запах мучил ее больше всего, тошнило, и кружилась голова. Но оба окна были забраны решеткой, а за ней виднелись пыльные, лет десять не мытые стекла – ни сквозняка, ни глотка свежего воздуха, да и света только чуть-чуть. Первое время Стася просидела в углу, свернувшись калачиком, потом бесновалась, как тигрица, трясла решетки, пинала стены, орала, бегала от стены к стене. Но и это состояние прошло после того, как ребенок, не стянутый больше ремнем, отобранным, как и все остальные предметы, включая даже чулки, видимо, почувствовал себя свободно и снова, теперь уже гораздо уверенней, зашевелился. И Стася обратила свою ненависть, только что рвавшуюся наружу, – внутрь. Но это уже была тихая сосредоточенная, жуткая ненависть, гораздо более страшная, чем предыдущая. Она прижалась животом к ледяной стене и решила стоять так, вжимаясь в нее, пока не упадет, не потеряет сознание, не заморозит этого немца.
Пронизывающий холод растекался от живота по всему телу, немели ноги, а Стасе в каком-то оцепенении представлялось, что вот она веселой девочкой в оленьей шапке с ушами катится вниз с ледяной горки, что ставили каждую зиму в сквере у бывшей Елизаветинской церкви… Ах нет, это она уже подростком прогуливает уроки, и они с подружками идут на Неву посмотреть, как прибывает к причалу знаменитый крейсер «Марат»… Как холодно, как стынут пальцы от балтийского ветра… Сколько она простояла так, неизвестно, ибо очнулась уже на полу в полной темноте. Значит, ночь. Может быть, о ней забыли? Совсем забыли? И она останется здесь навсегда, родит своего звереныша, вырастит, состарится с ним вдвоем… Но в это время ржавые петли заскрипели и молодой веселый голос крикнул:
– Ну, подстилка власовская, выходи!
С трудом передвигаясь на одеревеневших ногах и дрожа от озноба, Стася поднялась на первый этаж, где среди кабинета красного дерева сидел тоже молодой и тоже веселый майор Красной Армии.
– Предупреждаю, что запираться бессмысленно, Каменская. И смягчающих обстоятельств у вас нет, если не считать того, что, будучи ближайшим сотрудником предателя родины Власова, можете немало нам о нем рассказать.
– Я только переводчица.
– Вот именно! И прекрасно! Все переговоры проходили в вашем присутствии…
– Я ничего не помню. Мне было все равно.
Стася не лгала и никого не обманывала: она действительно не могла бы ничего вспомнить.
Через пару дней расспросы о Власове сменились вопросами о том, как она попала в РОА.
Но и тут Стася не могла рассказать ничего иного, кроме правды: попала в плен, работала переводчицей, ее взял к себе немецкий офицер, который и пристроил в РОА.
– Оно и лучше, – вдруг хмыкнул майор, покосившись на ее живот, – значит, вместо одного врага уничтожим двоих.
Больше ее на допросы не водили, но и убивать, как видно, не торопились, и она днями лежала на соломе, принесенной каким-то сердобольным пожилым конвоиром. Она существовала в полузабытьи, где прошлое было реальней настоящего. И ей все чаще виделся Ленинград, университет, и, забывшись, она шепотом разговаривала сама с собой по-немецки.
Но несколько дней покоя неожиданно сыграли с ней опасную шутку: предоставленная только себе самой, Стася вдруг впервые слилась со своим телом и полностью ощутила его. И в юности, в стране, где телесное было символом буржуазного, грязного, наказуемого, и в эти военные годы, где она жила напряжением сил душевных, тело ее находилось будто в летаргии. Но сейчас, на пороге смерти, разбуженное беременностью, оно вдруг ожило и подавило и разум, и душу. И это тело хотело жить, цвести и плодоносить. И это желание убило равнодушие Стаси, бывшее ее единственным спасением.
Теперь она то металась по подвалу, но уже не от ненависти, а от страха, то замирала и ласкала ставшую высокой грудь, породистые лодыжки, округлившийся живот. «Они не могут убить меня такую! Даже царские палачи за убийство царя, помнится, отсрочили приговор Гесе Гельфман на год, а я ведь никого не убила!» И липкий страх, животный ужас снова гнал ее по подвалу.
И как-то под вечер, когда она, тихо постанывая и раскачиваясь, сидела на своей соломе, петли снова заскрипели. Стася вскрикнула и метнулась в самый дальний угол и оттуда, как загнанный зверь, смотрела, как в подвал, грубо оттолкнув часового, отпершего дверь, входит высокий костлявый военный в фуражке с синим околышем. Это шла смерть.
Стася дико закричала, но военный, вместо того чтобы хватать ее и волочь, вдруг медленно стянул фуражку, прижал ее к сердцу и тихо позвал:
– Стася… Стасенька…
Перед ней стоял Афанасьев в подполковничьей форме, сидевшей нам нем, как любая одежда, мешковато и неуклюже, с красной полосой от фуражки на лбу, с серым от тоски лицом.
– Ты пришел… Ты меня спасешь… – Она медленно шла к нему, но потом рванулась, повисла, цепляясь о жесткие погоны. – Я не хочу умирать… Не могу умереть…
Афанасьев крепко обнял ее и прижался пересохшими губами к влажному лбу.
– У нас есть полчаса. Расскажи мне все… Если я и не сумею ничего придумать, то по крайней мере буду знать о тебе все, моя своенравная… – чуть слышным шепотом закончил он.
Они сели на пол, касаясь друг друга коленями, и Стася в первый раз горячо рассказала ему пережитое, каким-то звериным чутьем умолчав о встрече с братом в лагере в Радоме и замке старого генерала.
– Я же пошла, я не уклонялась, я люблю Ленинград, я хотела помочь и помогала, когда могла! Разве кому-то, разве родине было бы лучше, если бы те фашисты под Медведем просто пристрелили меня и все?! – Она снова судорожно схватилась за плечо Афанасьева, но тот прикрыл глаза и прикусил кулак, словно пытаясь найти выход из этого явно безвыходного положения. Первая волна надежды и радости схлынула, Стасе снова стало страшно, и она потянула руку Афанасьева себе на живот. – И ребенок-то в чем виноват, Платошенька?
Афанасьева словно дернуло током. Он убрал руку и резко повернулся к ней всем корпусом.
– Стася, Стасенька… – Глаза его стали совсем слепыми, и на мгновение ей подумалось, что Афанасьев вообразил, будто она забеременела от него. Но это было бы слишком даже для такого простака…
– Это ребенок полковника Вальтера фон Остервица.
Афанасьев глухо проскрежетал что-то сквозь зубы, но вдруг лицо его просветлело:
– И ты долго… валандалась с ним?
– Да. Два… почти три года.
– И бывала у него… с ним в гостях, в поездках?
– Да, – растерялась Стася. – Но ведь мы жили вместе, он…
– К черту его! Дело не в нем, а в тебе, понимаешь? В общем, постарайся взять себя в руки и слушай внимательно. Это единственный наш шанс. Ты согласилась работать переводчицей у немцев сознательно – это было задание, полученное тобой в Василеостровском военкомате, а участие в полковой разведке – только прикрытие. Фамилия человека, разговаривавшего там с тобой, – Челноков, он заведовал там контрразведкой и, я знаю, погиб в сорок третьем, такой полный, лысоватый, в очках. У немцев ты изображала барышню, недовольную Советами, имеющую к ним счеты. Специально искала видного фашистского чина, связанного с концлагерями, чтобы иметь о них информацию. Ты блестяще вошла к нему в доверие, влюбила, бывала напоказ в нацистских компаниях, но на связь выйти никак не могла. И Власов! Это же какой козырь! Пробилась к самому главнокомандующему РОА! И не этим щенкам из полкового СМЕРШа заниматься вопросами такого уровня. Главное – напирай на обладание ценными сведениями, которые можешь сообщить только в особый отдел фронта. Бывшего фронта, – вдруг поправился Афанасьев.
– Война… кончилась? – скорее догадалась, чем услышала она.
– Уже неделю назад. Да черт с ней, с войной! То есть не черт, конечно, но сейчас, пока кругом бардак… Требуй, настаивай, возмущайся, кричи, что пожертвовала даже честью, забеременела, чтобы доказать фрицу свою преданность. – На скулах Афанасьева заходили желваки. – И быстрее, пока я здесь и могу взяться сопровождать тебя.
Афанасьев прекрасно понимал, что придуманный им выход рухнет при втором же допросе в ОО, что неизвестно, что ждет его самого после того, как обман вскроется, но иного все равно не было, а в Чехословакии в эти шальные майские послепобедные дни творилось такое, что можно было рискнуть, надеясь на чудо. К тому же особый отдел фронта находился сейчас на весьма приличном расстоянии от Праги – под Дрезденом. Дорога неблизкая, и чего только не случается там, где еще не отгремели последние выстрелы…
На рассвете, когда воздух был еще холоден и прозрачен, «опель» с подследственной Каменской, подполковником НКВД Афанасьевым и двумя конвоирами натужно гудел, взбираясь на крутые отвалы богемских гор. От свежести и нежданной свободы хотя бы на день Стася словно опьянела. Она ехала с закрытыми глазами, чувствуя на своем запястье костлявую руку Афанасьева, но мгновениями ей казалась, будто рядом сидит загорелый и живой старший лейтенант Костров, и его ребенок свернулся в ней, и их ждет впереди старый дом на углу Либкнехта и Бармалеева, счастье и долгая-долгая жизнь…
– А дом ваш немцы разбомбили еще в сорок первом… – словно прочитав ее мысли, проговорил Платон, тихо, монотонно, не шевеля губами. – Но мама твоя жива… была жива в феврале сорок второго… По нашим каналам я нашел ее… Каменская Доротея Казимировна девятисотого года… Продукты принес, обкомовский спецпаек… Сестренку твою видел, Марию. Она так на тебя похожа… Я им про тебя не говорил, ты ж без вести пропавшей числилась…
С языка у Стаси готово было сорваться, что отчество матери «Сигизмундовна», и она не могла родить ее, Стасю, в одиннадцать лет, что нет у нее никакой сестры Марии, только брат… Но она смолчала, только чуть согнула пальцы руки, коснувшись его ладони, и легонько сжала. Платон улыбнулся уголками губ, посчитав это жестом благодарности.
Неожиданно машина клюнула носом и резко остановилась, так что Стася больно ударилась лбом о переднее сиденье и только потом различила выстрелы.
– А-а-а! – страшно закричал Афанасьев и, выпрыгивая из машины, толкнул Стасю ногой, чтоб она упала между сиденьями. Перестрелка стала злее, послышался звон стекол, какое-то хрипенье, мат – и все стихло. Стася лежала, не шевелясь, но видела, как на пол, куда она уткнулась лицом, стекает лужица крови спереди.
– Власовцы недобитые, мать их за ногу, – послышался над ней голос Афанасьева. – Эх, мало уложил сволочей, ушли. – Тут он вдруг поперхнулся и замолк. Стася испуганно вылезла на сиденье и посмотрела туда, куда глядел Афанасьев. Оба конвоира были убиты.
В такое везение трудно было поверить, но тем не менее это случилось. Афанасьев даже забыл о только что простреленной руке.
– Видать, ты и впрямь в рубашке родилась, Стаська! – присвистнул он и озабоченно огляделся. Дорога была пуста, и требовалось поспешить – в любую минуту могла появиться какая-нибудь машина, и тогда все пропало. – Уходи, быстро.
– Куда? – растерялась Стася.
– Не знаю куда, куда угодно, в лес, в чащу. Прибейся в деревню, прикинься чешской фольксдойчей, немцы ссильничали, родители выгнали, или лучше их убили, дом пожгли, куда теперь тебе такой… Словом, плети что хочешь, как можешь, только уходи отсюда подальше, беги на запад, в горы, в глухомань… Встретишь кого, хоть своего, хоть врага, – на все соглашайся, терять тебе уже нечего, авось обойдется как-нибудь…
– А ты? – помертвевшими губами спросила она.
– Тебя это не касается, – почти зло огрызнулся Афанасьев. – Ну, живо! – Он рывком высадил ее из машины и толкнул в сторону леска. Стася сделала несколько шагов, но вдруг обернулась и прошептала:
– Платоша, а ведь ты и вправду в погонах…
– Пошла!!! – заорал Афанасьев и, обхватив голову руками, сполз по дверце на землю.
А когда он открыл глаза, Стаси уже не было, и только ее следы в придорожной пыли говорили, что она вообще была в его жизни.
* * *
Скорее всего, Андрей Платонович так никогда и не узнал бы историю единственной настоящей любви своего отца, в трагической своей незавершенности сходной с единственной любовью матери. Но помог случай, точнее, выражаясь словами самого Андрея, «неслучайная случайность».
«И все же я утверждаю со всей ответственностью: курица – она и есть курица, и это неизлечимо! Ведь договорились же, еще утром подтвердили договоренность, а теперь, когда я сижу тут, изучая небогатое меню, она вдруг звонит и заявляет, что ее с полдороги завернули обратно на студию, потому что приехал какой-то важный московский продюсер и устроил совещание, на котором без нее, Галины Леонидовны Бланк, ассистента по актерам, ну никак не обойтись. И это когда видный из себя и отнюдь еще не старый мужчина, можно сказать, изнывает в ожидании… Да за такое на бульонные кубики пускают!» – мрачно думал Андрей Платонович.
Он только-только приготовился подозвать официантку и сделать заказ, и тут с противоположного конца зала донеслось:
– Ты чего усы отрастил, дурик?!
Андрей огляделся, не будучи уверен, что сия вывернутая наизнанку цитата из всенародно любимой «Бриллиантовой руки» обращена именно к нему, но никого другого усатого в поле зрения не обнаружил, а интенсивно машущий ручками цветастый шарик на коротеньких ножках определенно перемещался в его направлении. Поверх шарика размещался другой, поменьше, на котором пунцовым пятном выделялись дутые губки а-ля Анджелина Джоли, а венчалось все это великолепие пружинно-курчавой иссиня-черной копной.
Шарик пронзительно звенел на ходу:
– Афанасьев! Я к тебе, к тебе обращаюсь!
– Ну, здравствуй, Аллочка… – Андрей обреченно вздохнул.
Вообще-то, его бывшая, если в город и наезжала, визитами своими и звонками семейство Афанасьевых не баловала, а со времени их последнего телефонного разговора, пустого и необязательного, минуло лет десять. И тут вот, здрасьте, ни с того ни с сего такая экспрессия!
– А я как раз показывала мужу места, где прошла моя юность. – Аллочка, добравшись столика Афанасьева, подставила щечку для поцелуя. – Подустали, зайдем, думаем, в кафешку, вроде симпатичная. А тут как раз ты… Ойген, Ойген, ком хир, шнелле!
Из-за дальнего столика поднялся маленький, по-юношески стройный мужчина с белоснежной густой шевелюрой, ниспадающей на плечи. Издали он походил скорее на сына, если не на внука Аллочки, сильно постаревшей и располневшей со времени ее последней встречи с Андреем. Но когда мужчина приблизился, стала видна густая сетка мелких старческих морщинок, избороздивших его красивое, классической лепки лицо, взгляд больших светло-карих глаз был потухшим, мертвым, а в отточенных, четких движениях сквозил какой-то неживой автоматизм. Перед Андреем был старик, усталый и опустошенный.
– Вот, Афанасьев, знакомься – Ойген Лау, можно просто Женя. А кто ты, он уже в курсе.
– Очень приятно, – сказал Андрей, с осторожностью пожимая его вялую хрупкую ладошку. – Немен зи пляс, битте. – Он показал на диванчик напротив, не будучи уверен, что иностранец поймет его специфический немецкий. – И ты тоже садись, как тебя – надо полагать, фрау Лау. Практически поэма… Чай, кофе, потанцуем?
– Язвишь, Афанасьев? Постыдился бы. Во-первых, Женя впервые в нашем прекрасном городе, а во-вторых, мы здесь не просто так, а с миссией.
– Просветительской? – поинтересовался Андрей Платонович.
– Родительской. У нашей дочери здесь через три дня свадьба.
– А вот с этого места поподробней. Когда это ты успела, а? Помнится, лет десять назад ты мне свистела, как счастлива в браке с Функелем…
– Дункелем. Но это давно в прошлом. А Флоранс – дочь Ойгена от прежнего брака, но я имею все основания считаться ее второй мамой, она так и называет меня…
– Стоп! – Андрей резко прервал словоизвержение бывшей жены. – Ты сказала – Флоранс? Флоранс Нонжар?
– Ну да. Она взяла фамилию матери. Погоди, а откуда?..
– А ее жениха зовут Илья? Илья Саватеев, художник?
– Да. Но…
– Они мои хорошие друзья. И я тоже зван на свадьбу. Кстати, вместе с сыном, невесткой и внучкой. Заодно и познакомитесь.
– Что ты такое говоришь, Афанасьев! Да я!..
Она замолчала – потому что сказать особо было нечего.
Тут подал голос ее супруг. Андрей, разумеется, не понял ни слова, но Аллочка тут же закивала и вроде как успокоилась.
– Женя спрашивает, где в вашем города самая экологически чистая земля.
– Не понял… Никак отстроиться решили? Или, может, спекульнуть?
– И точно не понял – нам и нужно-то всего небольшую шкатулочку набрать, а Женя – он так на экологии повернут, что…
– А зачем? Зачем шкатулочку?
– Понимаешь, у Дотти – это Женина мама – через полтора месяца юбилей, сто лет, между прочим, дата! Но крепкая старушка, почти не ходит, но голова светлая, нам бы так… В общем, она просила привезти ей в подарок ленинградской земли – если доживет. А если не доживет – высыпать на могилку.
– Она что – отсюда родом? Русская?
– Да, но мы узнали об этом совсем недавно! Для нас это был просто шок! Представляешь, ни со мной, ни с моими русскими подругами – ни слова, а когда мы как-то раз при ней за чаем ее же саму обсуждать начали, даже бровью не повела. И когда Фло на Рождество привезла нам своего Илью… Ах, я должна, должна была что-то почувствовать, когда она расспрашивала его про Ленинград – у нее так горели глаза, а ночью поднялась температура, и пришлось вызывать доктора…
– А на каком же они языке общались?
– На французском. Илья владеет им в совершенстве, а Дотти помогали Женя и Фло… А потом она несколько дней просидела в своей комнате, отказываясь от прогулок по саду и не спускаясь к обеду, и все писала, писала… Мы думали – очередную сказку.
– Сказку?
– Ну да, разве Фло не рассказывала? Старушка Дотти – очень известная детская писательница, ее книги переведены на множество языков, может, и на русский. Она вообще-то фрау Экк, но подписывается Доротея Лау, по прежней своей фамилии, – не слыхал?
– Нет.
– У нее очень красивые романтичные сказки. Только всегда такие грустные… Так вот, в тот день сиделка отпросилась пораньше, а прислуга занималась коврами, и мне самой пришлось отнести Дотти ее вечерний чай. Она как-то странно посмотрела на меня, потом дала мне тетрадку и сказала: «Алла, будьте любезны, наберите этот текст на компьютере, у меня самой не получится». Хорошо, что я уже поставила стакан на столик – иначе точно бы выронила.
– Отчего?
– От удивления.
– Что ж такого удивительного было в этой просьбе?
– А то, что сказала она это по-русски! Медленно, но чисто, без акцента! А когда я раскрыла тетрадь, то и написано там было тоже по-русски!
– И про что написано?
– Про ее жизнь до того, как она стала Доротеей Лау. Про Ленинград, про войну. Она сказала, что мы должны сделать так, чтобы эту историю прочитали в России. Женя предложил выложить в Интернет, но я решила лично передать ее Илье, он же художник, человек искусства, наверняка знает кого-нибудь, кто связан с журналами, с литературой…
– Я тоже знаю таких людей, – сказал Андрей, должно быть имея в виду соседа-писателя.
– А знаешь, это идея! – Она что-то сказала Ойгену, тот послушно полез во внутренний карман, достал оттуда крошечную флеш-карту и вручил супруге, а она передала мне: – Ты ж все равно будешь на свадьбе, сам Илье и передашь, от нас. Или потом как-нибудь, там ему не до того будет. А ты тем временем почитаешь, может, чего и придумаешь… И еще – она запретила публиковать это под ее именем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.