Текст книги "1919"
Автор книги: Джон Пассос
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Негр-лифтер дремал на скамейке прямо напротив нее.
– Вы невежественнейшая маленькая язычница, – иронически сказал Эдвин. – Вы ведь христианка, верно? А вы когда-нибудь подумали о том, что Христос был еврей?
– Оставьте меня, мне до смерти хочется спать, и я не в состоянии спорить с вами, но я знаю, что вы не правы.
Она вошла в лифт, и негр-лифтер встал, зевая и потягиваясь. В быстро сужающейся полосе света между дном лифта и потолком вестибюля она еще успела увидеть, как Эдвин грозит ей кулаком. Она послала ему воздушный поцелуй, в который не вложила никакого особого значения.
Когда она пришла домой, Ада, читавшая книгу в гостиной, накинулась на нее за то, что она возвращается так поздно, но она захныкала, что ужасно устала и хочет спать, не надо бранить ее.
– Что ты скажешь об Эде Винале, Ада?
– Ну что же, дорогая моя, он отличный молодой человек, пожалуй чуточку беспокойный, но это ничего, со временем утихомирится… А что?
– Так, ничего, – сказала Дочка зевая. – Спокойной ночи, Ада, золотко.
Она приняла горячую ванну и вылила на себя целый флакон духов и легла в кровать, но не могла заснуть. У нее болели ноги от скользких тротуаров и было такое чувство, словно на нее наваливаются стены многонаселенных домов, набухшие пороком и грязью и вонью скученных тел, и, несмотря на духи, она все еще ощущала гнилостный запах помоев, и от мелькания уличных фонарей и лиц у нее горели глаза. Когда она заснула, ей приснилось, что она накрасила губы и гуляет взад и вперед по панели с револьвером в сумочке. Джо Уошберн прошел мимо нее, и она хватала его за рукав, чтобы остановить, но он прошел мимо, не глядя на нее, и папа тоже, и они даже не обернулись, когда к ней подошел огромный бородатый старик, ужасно пахнувший Ист-Сайдом и чесноком и клозетом, и она хотела достать из сумочки револьвер и выстрелить в него, а он обхватил ее руками и притянул к себе ее лицо. Она не могла достать револьвер из сумочки, и голос Эдвина Винала заглушил стук и грохот подземки: «Вы христианка, верно? Вы совершенно не правы… христианка, верно?… А вы когда-нибудь подумали о том, что Христос был бы точно таким же, если бы ему не посчастливилось родиться в почтенной семье… христианка, верно?…»
Ада, стоявшая над ней в ночной сорочке, разбудила ее:
– Что с тобой, детка?
– Мне приснился кошмар… Как глупо! – сказала Дочка и села. – А что, я кричала «караул»?
– Я уверена, что вы где-нибудь ели гренки с сыром, оттого-то ты и пришла так поздно, – сказала Ада и, смеясь, ушла к себе.
Весной Дочка занялась тренировкой женской баскетбольной команды ХАМЖ в Бронксе и обручилась с Эдвином Виналом. Она объявила ему, что выйдет замуж не раньше чем через два года, и он сказал, что плотская связь не играет для него никакой роли, самое важное – это наметить план совместной жизни, посвященной служению человечеству. Воскресными вечерами, если бывала хорошая погода, они ездили в парк на берегу Гудзона, жарили себе котлеты и сидели на траве, глядя из-за деревьев на огни, вспыхивавшие вдоль громадной зубчатой скалистой каймы города, и беседовали о добре и зле и о том, что такое настоящая любовь. Возвращаясь домой, они стояли рука в руке на носу парома, в толпе бойскаутов, экскурсантов и дачников и глядели на огромную панораму освещенных зданий, уплывавших вдоль Норт-ривер в розоватый туман, и говорили о чудовищных условиях жизни в городе. Желая ей спокойной ночи, Эдвин целовал ее в лоб, и она поднималась в лифте, чувствуя, что этот поцелуй – посвящение.
В конце концов она на три месяца поехала домой на ранчо, но этим летом она была очень несчастна. Почему-то она никак не могла заставить себя рассказать папе о своем обручении. Когда на неделю приехал Джо Уошберн, мальчики задразнили ее до смерти и сообщили ей, что он обручился в Оклахома-Сити с одной девушкой, и она до того взбесилась, что перестала с ними разговаривать, а с Джо была только-только вежлива. Она во что бы то ни стало хотела ездить только на норовистом маленьком пони, который постоянно вставал на дыбы и уже несколько раз сбрасывал ее. Однажды вечером она въехала на автомобиле в садовую калитку и разбила вдребезги обе фары. Когда папа бранил ее за сумасбродство, она отвечала, что это ему должно быть безразлично, так как она все равно уедет на Восток и будет зарабатывать себе на жизнь и он избавится от нее навсегда.
Джо Уошберн относился к ней все с той же серьезной нежностью, что и раньше, и по временам, когда она вела себя совсем как сумасшедшая, она вдруг перехватывала его странный, понимающий, иронический взгляд, от которого она как-то сразу слабела и чувствовала себя глупой девчонкой.
Вечером, накануне его отъезда, мальчики поймали на груде камней у загона для скота гремучую змею, и Дочка стала подзуживать Джо, чтобы он поднял змею с земли и оторвал ей голову. Джо побежал за вилами, подцепил ими змею и со всего размаху швырнул ее об стенку коптильни. Когда змея упала на траву с перебитым позвоночником, Бад раздробил ей голову киркой. У нее было шесть гремушек на конце хвоста.
– Дочка, – протяжно сказал Джо, глядя ей в лицо твердым смеющимся взглядом, – по временам ты ведешь себя так, словно потеряла рассудок.
– Ты трус, в этом все дело, – сказала она.
– Дочка, ты сошла с ума… Сейчас же попроси у Джо прощения! – закричал Бад.
Он подбежал к ней весь багровый, с мертвой змеей в руке. Она повернулась, пошла в ранчо и бросилась на кровать. Она не выходила из своей комнаты, покуда Джо утром не уехал.
Всю последнюю неделю до отъезда в Нью-Йорк она вела себя как ангел, и подлизывалась к папе и мальчикам, и пекла для них пирожные, и занималась домашним хозяйством, чтобы загладить свое глупое и гадкое поведение. Она встретилась с Адой в Далласе, и они взяли себе отдельное купе. Она надеялась, что Джо придет на вокзал проводить ее, но он был в Оклахома-Сити по нефтяным делам. Она написала ему с пути длинное письмо о том, что она прямо не знает, что с ней тогда случилось, когда произошла эта история со змеей, и пускай он, пожалуйста, простит ее.
Осенью Дочка усердно занималась. Она поступила в Школу журналистики, несмотря на протесты Эдвина. Он хотел, чтобы она готовилась к профессии учительницы или работницы благотворительного патронажа, но она заявила, что журналистика открывает более широкие перспективы. Это в большей или меньшей степени послужило поводом к их разрыву: хотя они и продолжали встречаться, но уже не говорили так часто о своей помолвке. В Школе журналистики учился один мальчик по имени Уэбб Кразерс, Дочка очень подружилась с ним, несмотря на то что Ада считала его непутевым юношей и запретила приглашать его в гости. Он был ниже ее ростом, черноволос, и на вид ему можно было дать лет пятнадцать, хотя, по его словам, ему был двадцать один год. У него была молочно-белая кожа, из-за которой его окрестили Младенцем, и забавная манера говорить – так, словно он сам несерьезно относился к своим словам. Он называл себя анархистом и без конца говорил о политике и о войне. Он тоже водил ее в Ист-Сайд, но ходить с ним было гораздо интереснее, чем с Эдвином. Уэбба постоянно тянуло туда, где можно было выпить и поболтать с незнакомыми людьми. Он водил ее по кабакам, и румынским погребкам, и арабским ресторанам, и таким местам, о существовании которых она даже не подозревала. Повсюду у него были знакомые, и он, как видно, повсюду имел кредит, потому что у него почти никогда не было ни гроша, и, когда у них выходили деньги, какие она имела при себе, Уэбб просил записать остаток на его счет. Дочка только изредка выпивала стакан вина, и, если он начинал чрезмерно шуметь, она просила проводить ее до ближайшей остановки подземной дороги и уезжала домой. Наутро он являлся вялый и кислый и рассказывал ей, как его тошнило и разные смешные истории, случившиеся с ним в пьяном виде. Карманы его были вечно набиты брошюрами о социализме и синдикализме и номерами журналов «Мать Земля» и «Мэссиз».
После Рождества Уэбб влез с головой в стачку текстильщиков, происходившую в каком-то городе в штате Нью-Джерси. В воскресенье они поехали туда посмотреть, как и что. Они сошли с поезда, на грязном кирпичном вокзале в центре пустынного, делового квартала. У закусочных стояли два-три человека, пустые магазины были закрыты по случаю воскресенья; в городе не было заметно ничего особенного, пока они не подошли к приземистым прямоугольникам – кирпичным заводским корпусам. Кучки полицейских в синем стояли на широкой грязной дороге, ведущей к воротам, а за проволочным заграждением расхаживали мрачного вида парни в хаки.
– Понятые шерифа, сукины дети, – пробормотал Уэбб сквозь зубы.
Они пошли в штаб к одной девушке, знакомой Уэбба, которой была поручена газетная пропаганда. По грязной лестнице, на которой толпились серолицые, иностранного вида мужчины и женщины в выцветших, серых платьях, они поднялись в контору, откуда доносились голоса и стук пишущих машинок. Прихожая была завалена кипами листовок, молодой человек с усталым лицом пачками раздавал их ребятам в рваных свитерах. Уэбб отыскал Сильвию Делхарт, длинноносую девицу в очках, бешено стучавшую на машинке за столом, заваленным газетами и вырезками. Она помахала рукой и сказала:
– Уэбб, обождите меня на дворе. Я буду водить по городу двух-трех газетчиков, хорошо, если вы пойдете со мной.
В прихожей они столкнулись еще с одним знакомым Уэбба, Беном Комптоном, высоким молодым человекам с длинным, тонким носом и красными веками; он сказал, что намерен выступить на митинге, и спросил Уэбба, не выступит ли и он.
– Да что я могу сказать этим людям? Я ведь всего-навсего непутевый студент, как и вы, Бен.
– Скажите им, что рабочие могут завоевать весь мир; скажите им, что этот бой есть часть великой исторической борьбы. Самое легкое в рабочем движении – это говорить. Истина достаточно проста.
Он говорил отрывисто и толчками, делая паузу после каждой фразы, словно следующей фразе нужно было время, чтобы выбраться на поверхность откуда-то изнутри. Дочке он показался привлекательным, несмотря на то что он, по-видимому, был еврей.
– Ладно, попробую пролепетать что-нибудь насчет демократии в промышленности, – сказал Уэбб.
Сильвия Делхарт уже толкала их вниз по лестнице. С ней был бледный молодой человек в дождевике и черной фетровой шляпе, жевавший потухшую сигару.
– Товарищи, это Джо Биглоу из «Глобуса». – Она говорила с западным акцентом, и Дочка сразу почувствовала себя как дома. – Мы покажем ему, что у нас делается.
Они обошли весь город, посетили кварталы бастующих, где истощенные женщины в свитерах с драными локтями стряпали скудный воскресный обед – мясные консервы и капусту либо вареное мясо с картошкой, в некоторых домах не было ничего, кроме капусты и хлеба, а то и одна картошка. Потом они пошли в закусочную близ вокзала и позавтракали. Дочка уплатила по счету, так как ни у кого, по-видимому, не было денег, а потом наступило время идти на митинг.
Трамвай был набит бастующими и их женами и детьми. Митинг был назначен в соседнем городе, так как тут все принадлежало хозяевам завода и не было никакой возможности снять помещение. Пошел дождь с крупой, и они промочили ноги, шагая по лужам к убогому бараку, где должен был состояться митинг. У входа в барак их встретила конная полиция.
– Зал переполнен, – сказал фараон на углу улицы, – не велено больше пускать.
Они стояли под дождем, поджидая кого-нибудь из распорядителей. Тысячи бастующих, мужчины и женщины, юноши и девушки, собрались у входа в барак, пожилые люди вполголоса переговаривались на иностранных языках. Уэбб все время твердил:
– Это форменный произвол. Надо что-то сделать.
У Дочки мерзли ноги, и ей хотелось домой. Потом из барака показался Бен Комптон. Вокруг него тотчас же собрался народ.
– Бен пришел… Комптон пришел… наш Бенни… хороший парень… – слышала она голоса.
В толпе шныряли молодые люди и шептали:
– Мы тут устроим митинг… Не уходите, товарищи. Взобравшись на фонарный столб и держась за него
одной рукой, Комптон заговорил:
– Товарищи, рабочему классу нанесено еще одно оскорбление. В зале не больше сорока человек, а они заперли двери и говорят, что зал переполнен…
Толпа заколыхалась, шляпы, зонтики запрыгали под дождем и снегом. Потом Дочка увидела, как два фараона стащили Комптона с фонаря, и услышала грохот полицейского фургона.
– Позор, позор! – заорали вокруг.
Толпа начала отступать перед фараонами, площадь у барака опустела. Люди шли молча и хмуро по улице к трамвайной остановке, и кордон конной полиции теснил их. Вдруг Уэбб шепнул ей на ухо:
– Разрешите опереться на ваше плечо. – И вскочил на тумбу. – Это насилие! – заорал он. – Вы получили разрешение на пользование залой и сняли ее, и никакая власть на свете не имеет права срывать митинг. Долой казаков!
Два конных полицейских скакали к нему, толпа расступалась перед ними. Уэбб соскочил с тумбы и схватил Дочку за руку.
– Бежим что есть мочи, – шепнул он и помчался, лавируя в толпе.
Она побежала за ним, смеясь и задыхаясь. По главной улице шел трамвай. Уэбб вскочил в него на ходу, но Дочка не решилась прыгать и стала ждать следующего трамвая. Тем временем фараоны медленно разъезжали в толпе, разгоняя ее.
У Дочки болели ноги оттого, что она весь день ходила по грязным улицам, и она решила поехать домой, покуда не простудилась насмерть. Ожидая на вокзале поезда, она увидела Уэбба. Он, казалось, был отчаянно испуган. Он надвинул кепку на глаза, обмотал подбородок шарфом и, когда Дочка подошла к нему, сделал вид, будто он с ней не знаком. Только когда они вошли в жарко натопленный вагон, он, крадучись, подошел к ней и сел рядом.
– Я боялся, что какой-нибудь шпик опознает меня на вокзале, – прошептал он. – Ну как вам понравилось?
– По-моему, все это ужасно… Все такие трусы… единственно, кто мне понравился, так это те парни, что охраняли фабрику, они хоть были похожи на белых… А что до вас, Уэбб Кразерс, так вы бежали, как лань.
– Не говорите так громко… А по-вашему, я должен был ждать, чтобы меня арестовали, как Бена?
– В сущности, все это не мое дело.
– Вы не понимаете революционной тактики, Энн.
Они сели на паром замерзшие и голодные. Уэбб сказал, что у него есть ключ от комнаты одного его приятеля на Восьмой улице, имеет смысл пойти туда, согреться и выпить чаю, прежде чем ехать домой. Они шли долго и мрачно, не произнося ни слова, от пристани парома до Восьмой улицы. В комнате пахло скипидаром и было неубрано; это было большое ателье, отапливавшееся газовой печкой. Холодно в ней было, как в Гренландии, они завернулись в одеяла, сняли ботинки и чулки и стали греть ноги у печки. Дочка сняла под одеялом юбку и повесила ее над печкой.
– Знаете, – сказала она, – если теперь вернется ваш приятель, мы будем скомпрометированы.
– Он не вернется, – сказал Уэбб, – он уехал до понедельника в Колд-Спринг.
Уэбб ходил по комнате босиком, кипятил воду и поджаривал булку.
– Вы бы сняли брюки, Уэбб, я отсюда вижу, как с них капает вода.
Уэбб покраснел, стащил брюки и задрапировался в одеяло, как римский сенатор в тогу. Долгое время они молчали, и, кроме отдаленного шума уличного движения, слышно было только шипение газовой печки и прерывистое мурлыканье закипавшего чайника. Потом Уэбб внезапно заговорил нервно и обидчиво:
– Так вы, стало быть, думаете, что я трус, да? Ну что ж, может быть, вы и правы, Энн… Мне, в конце концов, наплевать… Видите ли, я считаю, что бывают такие моменты, когда человек должен быть трусом, и такие, когда он должен вести себя как мужчина. Не перебивайте меня, дайте мне сказать… Вы мне чертовски нравитесь… И с моей стороны это была трусость, что я вам об этом раньше не сказал, понимаете? Я не верю в любовь и прочее подобное, все это буржуазная брехня, но я полагаю, что если два человека друг другу нравятся, то с их стороны будет трусостью, если они не… Ну, словом, вы меня понимаете.
– Нет, не понимаю, Уэбб, – сказала Дочка после паузы.
Уэбб удивленно посмотрел на нее, потом подал ей чашку чаю и поджаренную булку с маслом и ломтиком сыра. Некоторое время они ели молча, было так тихо, что они слышали свои собственные глотки.
– Что вы этим хотите сказать, черт возьми? – внезапно выпалил Уэбб.
Дочка согрелась под одеялом, ее клонило ко сну, от горячего чая ее разморило, и сухой жар газовой печки лизал голые подошвы ее ног.
– Ну мало ли что человек хочет сказать, – пробормотала она сонно.
Уэбб поставил чашку на стол и принялся расхаживать по комнате, волоча за собой одеяло.
– Ах, черт! – сказал он вдруг, наступив на чертежную кнопку.
Он стоял на одной ноге, разглядывая свою подошву, черную от грязи, покрывавшей пол.
– Неужели вы не понимаете, Энн?… Половая жизнь должна быть свободной и радостной… Ну, смелее!
Его щеки порозовели, и черные волосы, которых давно не касались ножницы, торчали во все стороны. Он все стоял на одной ноге и разглядывал свою подошву.
Дочка рассмеялась:
– У вас ужасно смешной вид, Уэбб. – Тепло разливалось по всему ее телу. – Дайте мне еще чашку чаю и поджарьте еще кусочек булки.
Выпив чай и съев булку, она сказала:
– Не пора ли нам по домам?
– Послушайте, Энн, я ведь делаю вам гнусное предложение, – сказал он срывающимся голосом, не то смеясь, не то плача. – Ради Бога, будьте ко мне внимательнее… Черт возьми, я заставлю вас быть внимательной, дрянь вы этакая!
Он сорвал с себя одеяло и бросился на нее. Она поняла, что он окончательно потерял самообладание. Он стащил ее со стула и поцеловал в губы. Началась настоящая потасовка, потому что он был мускулист и силен, но ей удалось упереться ему локтем в подбородок, отстранить его лицо и хватить кулаком по носу. У него пошла кровь из носу.
– Не глупите, Уэбб, – сказала она, тяжело дыша. – У меня нет ни малейшего желания заниматься этими делами, во всяком случае не теперь… Пойдите умойте лицо.
Он пошел к умывальнику и стал поливать себе лицо водой. Дочка быстро надела юбку, туфли и чулки и подошла к нему.
– Я вела себя отвратительно, Уэбб, я очень огорчена. Почему-то я всегда так веду себя с людьми, которые мне нравятся.
Уэбб долго не произносил ни слова. У него все еще шла кровь из носа.
– Идите домой, – сказал он, – я останусь здесь… Ничего, ничего… Я сам во всем виноват.
Она надела мокрый дождевик и вышла на сверкающую вечернюю улицу. Всю дорогу домой, сидя в экспрессе подземной дороги, она думала об Уэббе с тем теплым и нежным чувством, с каким обычно думала о папе и мальчиках.
Несколько дней она не видела его; потом однажды вечером он позвонил и спросил, не хочет ли она завтра утром пойти с ним дежурить в забастовочном пикете. Было еще совсем темно, когда они встретились на пристани парома. Оба они мерзли и клевали носами и в поезде почти не разговаривали друг с другом. С вокзала им пришлось бежать по скользким тротуарам, чтобы вовремя поспеть на завод и присоединиться к пикетам. В предутренних сумерках лица казались холодными и осунувшимися. Женщины кутались в шали, лишь немногие мужчины и юноши были в пальто. Девушки дрожали и ежились в дешевых модных пальтишках, нисколько не согревавших их. Фараоны уже разгоняли передовую линию пикетов. Кое-кто из бастующих пел «Вечную солидарность», другие кричали: «Штрейкбрехеры, штрейкбрехеры!» – и смешно, протяжно улюлюкали.
Дочка была смущена и взволнована. Вдруг все, кто были вокруг нее, бросились врассыпную, и она осталась одна на мостовой перед проволочным заграждением у заводских ворот. В десяти шагах от нее какая-то молодая женщина поскользнулась и упала. Дочка поймала испуганный взгляд ее черных круглых глаз. Дочка шагнула к ней, чтобы помочь ей встать, но двое полицейских опередили ее, размахивая дубинками. Дочка решила, что они хотят помочь женщине. Она остановилась как вкопанная, увидев, что один из полицейских занес ногу. Он со всего размаху ударил женщину ногой в лицо. Дочка потом никак не могла вспомнить, что произошло, помнила только, что она страшно жалела, отчего у нее нет револьвера, и молотила обоими кулаками по широкому красному лицу полицейского, по пуговицам и по толстому тяжелому сукну его куртки. Что-то обрушилось на ее голову сзади, у нее закружилась голова, ее затошнило, и ее впихнули в полицейский фургон. Перед ней маячило разбитое, окровавленное лицо той женщины. В темном фургоне были еще мужчины и женщины, они ругались и смеялись. Но Дочка и женщина напротив нее ошеломленно смотрели друг на друга и молчали. Потом дверца захлопнулась, и они очутились в темноте.
Когда их сдали в тюрьму, ей предъявили обвинение в участии в мятеже, оскорблении действием должностного лица с заранее обдуманным намерением, сопротивлении властям и подстрекательстве к восстанию. В окружной тюрьме было не так плохо. Женское отделение было набито бастующими, все камеры полны девушек, они смеялись, и пели, и рассказывали друг другу, как их арестовывали, как давно они сидят и как выиграют стачку. В камере Дочку окружили и расспрашивали, как она сюда попала. Она чувствовала себя прямо героиней. Вечером ее вызвали, и она увидела Уэбба, Аду и какого-то адвоката, стоявших у письменного стола полицейского сержанта. Ада была взбешена.
– Прочтите вот это, юная дама, и подумайте, что скажут ваши родные, – сказала она, тыча ей в лицо вечернюю газету.
ТЕХАССКАЯ КРАСАВИЦА ИЗБИЛА ПОЛИЦЕЙСКОГО –
гласил заголовок. Засим следовал отчет о том, как она уложила полицейского мощным ударом в подбородок. Ее отпустили под залог в тысячу долларов; за воротами тюрьмы Бен Комптон растолкал окружавших его репортеров и подбежал к ней.
– Поздравляю, мисс Трент, – сказал он, – это было чертовски смело… Ваш поступок произвел на прессу отличное впечатление.
С ним была Сильвия Делхарт. Она обняла Дочку и поцеловала.
– Нет, верно, вы здорово вели себя. Знаете, мы посылаем делегацию с петицией в Вашингтон к президенту Вильсону, и вы тоже поедете. Президент откажется принять делегацию, и вы устроите демонстрацию перед Белым домом и еще раз попадете в тюрьму.
– Знаешь что, – сказала Ада, когда они наконец сели в нью-йоркский поезд, – я думаю, ты сошла с ума.
– Ты поступила бы точно так же, Ада, если бы видела то, что видела я. Когда я расскажу папе и мальчикам, что там происходило, у них помутится в глазах. Такой чудовищный произвол я себе даже представить не могла. – Тут она расплакалась.
Дома они нашли телеграмму от папы: «Выезжаю немедленно. Никаких показаний до моего приезда». Поздно ночью пришла еще одна телеграмма, она гласила: «Папа серьезно заболел, приезжай немедленно, пусть Ада возьмет лучшего адвоката». Утром Дочка, трясясь от страха, села в первый шедший на Юг поезд. В Сент-Луисе она получила телеграмму: «Не волнуйся, состояние улучшилось. Двустороннее воспаление легких». Несмотря на ее тревожное настроение, просторный техасский край, наливающиеся весенние поля, уже цветущие кое-где васильки подействовали на нее благотворно. Бестер встретил ее на вокзале.
– Ну, Дочка, – сказал он, взяв у нее из рук чемодан, – ты чуть не убила папу.
Бестеру было шестнадцать, он был капитаном школьной бейсбольной команды. Везя ее домой в новом «штутце», он рассказал ей, как обстоят дела. Бад наскандалил в университете, его собираются исключить, и он спутался с одной девчонкой из Галвестона, теперь она пытается шантажировать его. У папы тоже были большие неприятности, он запутался в нефтяных делах, а газетная шумиха о том, как Дочка избила полицейского, чуть не доконала его, старуха Эмма совсем одряхлела и больше не может вести хозяйство, и Дочка должна раз навсегда отказаться от своих сумасбродных идей и остаться дома и заняться хозяйством.
– Погляди на эту машину. Шикарная, правда?… Я купил ее на собственные деньги… Я перепродал несколько земельных участков под Амарилло – просто так, шутки ради – и заработал пять тысяч долларов.
– Ты молодец, Бестер. Знаешь, что я тебе скажу: приятно все-таки быть дома. А что касается того полицейского, так ты бы сделал то же самое, или ты мне не брат. Я когда-нибудь расскажу тебе все подробно. Честное слово, до чего приятно видеть техасские лица после этих нью-йоркских хорьков.
В прихожей они столкнулись с доктором Уинслоу. Он сердечно пожал ей руку и сказал, что она чудно выглядит и пускай она не беспокоится – он поставит папу на ноги, чего бы это ему ни стоило… Спальня, превращенная в больничную палату, и неспокойное, воспаленное папино лицо произвели на нее тяжелое впечатление, и ей не понравилось, что в доме хозяйничает сиделка.
Когда папа начал кое-как ходить, они для разнообразия поехали вдвоем на несколько недель в Порт-Артур к одному старому папиному другу. Папа сказал, что он подарит ей автомобиль, если она останется дома, и вытянет ее из той дурацкой истории, которую она затеяла на Севере.
Она опять увлеклась теннисом и гольфом и завела светские знакомства. Джо Уошберн женился, жил в Оклахоме и наживался на нефти. Она чувствовала себя гораздо лучше, когда его не было в Далласе: встречи с ним почему-то лишали ее равновесия.
Осенью Дочка поехала в Остин, чтобы кончить Школу журналистики, главным же образом потому, что надеялась, что в ее присутствии Бад будет вести себя приличнее. Вечером по пятницам они ездили вместе домой в ее открытом «бьюике» и возвращались в Остин в понедельник утром. Папа купил в пригороде новый дом в стиле тюдор, и она все свободное время посвящала покупке мебели и развешиванию портьер и украшению комнат. У нее было множество поклонников, бегавших за нею по пятам, и ей пришлось завести записную книжку для свиданий. Особенно оживленно стало в городе после объявления войны. Она с утра до вечера была на ногах и никогда как следует не высыпалась. Все молодые люди стали офицерами или разъехались по учебным лагерям. Дочка поступила в Красный Крест и организовала питательный пункт, но это ее не удовлетворяло, и она настойчиво просилась за границу. Бад уехал в Сан-Антонио в школу летчиков, а Бестер, состоявший в милиции, прибавил себе несколько лет, вступил в армию рядовым солдатом и был отправлен в Джефферсонские казармы.
Дочка жила как в лихорадке, круглый день проводила на питательном пункте, и каждую неделю ей делали два-три предложения, но она неизменно отвечала, что у нее нет ни малейшего желания быть военной невестой.
Потом однажды утром пришла телеграмма из военного министерства. Папа уехал в Остин по делам, и она вскрыла ее. Бад упал, разбился насмерть. Первое, что подумала Дочка, – какой тяжелый удар для папы. Зазвонил телефон, вызывали издалека, из Сан-Антонио, похоже было на голос Джо Уошберна.
– Это ты, Джо? – сказала она слабо.
– Дочка, мне нужно поговорить с папой, – послышался его протяжный серьезный голос.
– Я все знаю… Ах, Джо…
– Это был его первый самостоятельный полет. Он был замечательный мальчик. Никто не знает, как это произошло. По-видимому, дефект в конструкции. Я позвоню в Остин. Я знаю, как найти папу… У меня есть его номер… Мы скоро увидимся, Дочка. – Джо повесил трубку.
Дочка поднялась в свою комнату и зарылась лицом в неубранную постель. В первую минуту она пыталась убедить себя, что еще не проснулась, что ей приснился и этот телефонный звонок, и голос Джо. Потом Бад представился ей так ясно, словно он был тут же, в комнате, – его смех, его сильные худые пальцы, взявшиеся за руль поверх ее пальцев, когда она в последний раз везла его из отпуска в Сан-Антонио и слишком круто завернула за угол, его ясное, застенчивое худое лицо над тугим воротником защитного кителя. Потом ей опять почудился голос Джо. «По-видимому, какой-нибудь дефект в конструкции…»
Она сбежала вниз, села в автомобиль. На бензоколонке, где она брала масло и газолин, хозяин спросил ее, как мальчикам живется в армии. У нее не было времени рассказывать ему, что случилось.
– Им чудно живется, – сказала она и улыбнулась.
Эта улыбка причинила ей боль, точно пощечина.
Она позвонила папе в контору его компаньона, что едет к нему, и выехала из города. Шоссе было в плохом состоянии, ей стало легче оттого, что автомобиль нырял в грязные колеи, и, когда она со скоростью пятьдесят миль в час пролетала по лужам, по обе стороны взмывали волны брызг.
В среднем она делала сорок пять миль в час и приехала в Остин еще до сумерек. Папа уже уехал в Сан-Антонио на поезде. Смертельно усталая, она двинулась дальше. У нее лопнула шина, и она долго провозилась с ней; в полночь она остановилась у отеля «Менджер». Она машинально поглядела в зеркало, прежде чем войти. По ее лицу тянулись грязные полосы, и веки были воспалены. В вестибюле она увидела папу и Джо Уошберна – они сидели рядом с потухшими сигарами во рту. Они были немного похожи друг на друга. Может быть, они потому похожи друг на друга, что и тот и другой казался серым и осунувшимся. Она поцеловала обоих.
– Папа, ложись спать, – сказала она твердо. – Ты очень скверно выглядишь.
– Да, пожалуй, я пойду… Все равно ничего уже нельзя сделать, – сказал он.
– Подожди меня, Джо, я пойду уложу папу, – сказала она тихо, проходя мимо него.
Она проводила папу в его номер, оставила за собой соседний номер, погладила папу по голове, очень нежно поцеловала и оставила одного.
Когда она вернулась в вестибюль, Джо сидел в той же позе и с тем же выражением лица. Его вид чуть не свел ее с ума. Она удивилась своему резкому, повелительному тону:
– Выйдем на минутку, Джо, я хочу чуточку пройтись!
Воздух очистился после дождя. Была прозрачная весенняя ночь.
– Послушай, Джо, кто отвечает за исправность аэропланов? Мне нужно знать.
– Дочка, как ты смешно говоришь… Тебе надо выспаться, ты переутомлена.
– Ответь мне на мой вопрос, Джо.
– Ну как ты не понимаешь, Дочка? Никто не отвечает. Армия – сложный аппарат. Ошибки неизбежны. Тот или иной поставщик зарабатывает огромные деньги. Что ни говори, авиация еще находится в младенческом возрасте… Все мы, вступая в авиацию, знаем, чем рискуем…
– Если бы Бад разбился во Франции, у меня не было бы этого чувства… Но тут… Джо, кто-то несет непосредственную ответственность за смерть моего брата. Я хочу пойти и поговорить с ним, вот и все. Я не стану делать глупости… Вы все считаете меня сумасшедшей, я знаю, но я думаю о всех других девушках, братья которых учатся в авиационных школах. Человек, принимавший эти аэропланы, – изменник родины, его следует расстрелять как собаку…
– Послушай, Дочка, – сказал Джо, приведя ее в гостиницу, – мы воюем. Жизнь отдельных индивидуумов не может идти в счет, сейчас не время давать волю личным чувствам и заниматься критикой властей. Когда мы поколотим гуннов, у нас будет сколько угодно времени на разоблачение невежд и негодяев… Такова моя точка зрения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.