Текст книги "Каллиграф"
Автор книги: Эдвард Докс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
30. Женское постоянство
Уж сутки любишь ты! Но что ж
Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь?
Иные, может, клятвы мне предъявишь?
Или заявишь,
Что мы уже не те, и что вчера
Клялась ты с перепугу, и с утра
Отречься от любви пришла пора?
Любовников союз, мол, сходен с браком
И по подобью так же обречен:
Супругов смерть разводит, нас же – сон.
К измене тяга есть во всяком —
И, дескать, ты дала себе зарок,
Что не пойдешь природы поперек.
Глупцом я был бы, с пеною у рта
Заспорив, чья тут правота, —
Уж лучше потерплю:
Быть может, завтра сам я полюблю.[123]123
Перевод С. Степанова.
[Закрыть]
Моя встреча с Нью-Йорком началась с крепкого дешевого виски в аэропорту Дж. Ф. Кеннеди и желтого такси, за рулем которого сидел марокканец, желавший знать, какого черта делали китайцы, когда писалась Библия. Я ничем не мог помочь ему в этом. Но мой встречный вопрос – если бы я был достаточно прозорливым, чтобы спросить, – прозвучал бы так: какого черта на побережье так мало свежего воздуха? Нью-Йорк, должно быть, единственный приморский город в мире, в котором может быть жутко холодно и при этом сумрачно, душно и пыльно.
А еще этому городу пошли бы на пользу кривые линии. Хватит перекрестков, прямых углов и кварталов. Нельзя ли подать немного закоулков, аллей, и кривых улочек. Хватит функциональности. Дайте хоть немного формы. После обеда с Солом и журналистами я вынужден был откланяться и отправиться в Китайский квартал tout seul [124]124
Совсем один (фр.).
[Закрыть] – только потому, что там есть улицы, которые чуть-чуть изгибаются.
Сегодня, второго ноября, я буду ночевать в минималистском отеле чуть в стороне от Таймс-сквер, в районе Восьмой авеню. И что бы там ни думали персонал и другие гости, отель вовсе не был крутым – всего лишь минималистским. Минимальное пространство. Минимальный комфорт.
Сегодня я стал предметом обсуждения в городе. Точнее, мое имя было упомянуто в колонке сплетен в нескольких газетах. И вы правы: я чувствую себя лучше. Намного лучше. Была половина двенадцатого, и я наслаждался завтраком из двух яиц с помидорами. Похоже, на Манхеттене еще не изобрели ванну – что ж, я приму душ. А потом сяду за письменный стол и напишу письмо бабушке. У меня для нее приятный сюрприз. И я уверен, что она не станет возражать, если я попрактикуюсь в Anglicana Formata [125]125
Шрифт, распространенный в Англии в конце XV века.
[Закрыть].
Полагаю, прошлой ночью в галерее «Руби» собралось не меньше четырех сотен людей – или около того. Шутка (если, конечно, это верное слово) состоит в том, что галерея находится на Авеню Б – то есть на Рю Би.[126]126
По-французски: rue В.
[Закрыть] (Я знаю, знаю.) Это был переделанный склад, с типичной для Нью-Йорка неописуемой дверью – вы могли бы тысячу раз пройти мимо нее, и ваши ист-виллиджские кроссовки при этом даже не скрипнут. Водитель такси – как я убедился человек немногословный – никогда в жизни об этой галерее не слышал, и его это ничуть не удручало. Впрочем, он бросил через плечо:
– Целая толпа людей в дорогих пальто только что прошла вон по той улице, парень. Может, стоит поехать за ними?
Внутри галерея имела два уровня, на обоих – деревянные полы и нейтрального цвета стены. (Интересно, можно ли устроить выставку, целиком состоящую из интерьеров художественных галерей, какими они были на протяжении веков?) Меня вскользь проинформировали, что с точки зрения организации пространства галерея «Руби» была одной из лучших в мире. Если стены могут быть желанными, то это были те самые стены.
Я безнадежно пытался забыть о Карнеги-холле – о том, придет она или нет, – и о том, что я буду делать, если не придет. Вместо этого каждый раз, когда меня кому-то представляли, с должным вниманием относился к этим беседам, сосредоточившись на том, что Сол называл методом достижения успеха в делах без чрезмерно делового вида.
– В таких случаях, как этот, – говорил он, – никогда не знаешь, кто из собеседников способен надолго обеспечить тебя средствами к существованию. Так что лучше считать, что все, кого ты здесь встретишь, – просто чековые книжки, которые мечтают, чтобы их открыли.
Около девяти те, кого Сол назвал самыми усердными болтунами Восточного побережья (а надо сказать, что мало кто имел с ними дело чаще, чем Сол), начали собираться в главном зале – длинном помещении с высоким потолком, по периметру окаймленным светильниками, и небольшим балконом в дальнем конце. Они ждали, что скажет устроитель вечера, Гас Уэсли, человек на миллиард долларов.
Сол, конечно, солгал: слава Богу, выставка не была целиком посвящена моим работам. Нас было четверо. Основная идея заключалась в том, что мы – современные художники, которые отказываются следовать модным направлениям современного искусства. Трое других – Кэнди, Эзра и Фред Донохью (он не позволял называть его никак иначе) – тоже стояли в длинном зале, загнанные в дальний конец вместе со мной, сбоку от радушного хозяина.
Тем временем Уэсли увлеченно общался с одним из своих помощников, интересуясь шампанским, («Убедись, что все готово, Генри») пожарным выходом («Дверь открывается только наружу, Генри, так что смотри, чтобы она не захлопнулась, когда будешь выходить, ясно?») и тем, сколько мест за его столиком зарезервировано («Должно быть, больше двадцати, Генри, я уже пригласил двадцать человек, только не говори, что там меньше мест, Генри, не говори мне…»).
Я наблюдал, как один из помощников низшего ранга разворачивал и устанавливал переносной пюпитр. Потом я снова обвел взглядом зал. Донн висел вдоль обеих длинных стен. Люди все еще стояли перед листами небольшими группами. Стихотворения казались мне странно отчужденными и далекими – они больше не были моими. Но отторжения не было, листы выглядели впечатляюще: суровая простота угольно-черных чернил на белом пергаменте, кроваво-красные инициалы, тонкие рамки из розового дерева. Кроме того, я в первый раз увидел, что есть своя неожиданная прелесть в том, что листы висят рядом, один за другим, и это воспринимается совершенно иначе, чем если рассматривать их по одному или даже перелистывать, как страницы книги. Листы со стихотворениями на стене воспринимались как единое повествование: более мощное, более благородное, более эффектное, более звучное, более постоянное, чем я мог вообразить.
И все же, я чувствовал себя особенным, когда стоял перед собранием рядом с тремя другими художниками. Каждый из них представил отдельную выставку в одном из залов наверху. Их работы были искусством в полном смысле слова – холст, масло. К тому же их картины продавались. Так что, хотя я чувствовал себя польщенным, мне было не очень ясно, почему Уэсли причислил стихи поэта, жившего четыреста лет назад, написанные в традиции, изобретенной около семи сотен лет назад, к произведениям современного искусства, как бы широко он ни понимал этот термин.
Третий помощник, среднего ранга, слегка всклокоченный, попробовал микрофон. Потом женщина из персонала галереи отделилась от большой группы, стоявшей неподалеку, и подошла к пюпитру. Она второй раз постучала по микрофону. Аудитория замерла.
Уэсли оставил своего распорядителя шептать что-то в трубку мобильника возле пожарного выхода и приготовился к своему выступлению.
Гул голосов постепенно превратился в тихое гудение, и женщина заговорила:
– Дамы и господа, мне кажется, в основном все уже собрались в зале. Я вижу, что кое-кто еще на балконе… – Она подняла руку. – Спускайтесь, идите сюда, сюда… Хорошо. Ну что ж, начнем. Итак, этот человек не нуждается в представлении, но все же моя задача – объявить имя нашего дорогого мецената… и радушного хозяина. Мистер Гас Уэсли!
Раздались профессионально энергичные аплодисменты. Уэсли последний раз улыбнулся в нашу сторону. Затем он прошел к пюпитру и начал свое выступление.
– Дамы и господа, прежде всего, спасибо вам всем, за то, что вы собрались сегодня здесь. Я вижу множество знакомых лиц, и мне это очень приятно. Я знаю большинство присутствующих и считаю вас своими друзьями… а остальных я рад узнать и принять в качестве коллег!
В зале раздался смех – он вспыхнул в нескольких точках, вероятно там, где стояли коллеги.
– Сегодня я хочу расслабиться и предоставить вам возможность получить удовольствие… Это, в конце концов, вечеринка. Но сначала я хочу поговорить немного об искусстве, поскольку это одна из причин, по которым мы собрались здесь. – Он выдержал паузу, и принял позу, которая должна была выражать чуть больше агрессии и уверенности в себе.
– Дамы и господа, я чувствую, пришло время сделать серьезные произведения искусства – произведения серьезного искусства – магистральным направлением современной культуры.
Снова прозвучали аплодисменты – менее профессиональные, но более спонтанные. Уэсли продолжал, все более настойчиво и раскрепощенно.
– Лично я устал от концепций. Устал от жестов. Они больше никого не провоцируют, и в провокации тоже больше нет необходимости. Провокация заметно уступает схватке. – Он снова сделал паузу. – Вы знаете… по моему скромному мнению, двадцатый век был фатально увлечен дерьмом. Но теперь этот период закончился.
Публика отставила напитки и опять захлопала, от всего сердца, отчасти потому, что мы были (в основном) братьями-американцами, отчасти потому, что Уэсли оплачивал наши счета, но отчасти и потому что все чувствовали: в чем-то он прав.
Однако Уэсли только разогревался. Он кивнул: – Скажу еще раз: мы были слишком долго увлечены дерьмом… в нашей политике, в общественных программах и – да-да – прежде всего в искусстве. Но знаете, двадцать первый век будет совсем другим. С этого момента мы начнем уделять внимание людям, которые делают нечто настоящее – то, что и нужно делать.
Теперь в аудитории раздались возгласы и смех, особенно со стороны журналистов, стоявших в первых рядах – большинство из них работали в газетах, принадлежавших Уэсли, а если не работали, то надеялись работать, или хотя бы не исключали такую возможность. Зааплодировали даже люди на балконе. Я встретился взглядом с Уильямом, который прислонился к перилам рядом с Натали. Он царственно помахал мне.
Гас Уэсли позволил себе улыбнуться:
– Итак, вот почему я захотел собрать здесь сегодня четырех художников, каждый из которых по-своему представляет то, что я бы назвал Новым Современным Искусством. Четырех художников, чьи работы вы все сегодня видели. Каждый из них, по моему скромному мнению, по-настоящему талантлив и достоин восхищения. Позвольте мне представить их. Прежде всего, – он простер руку в нашем направлении, – Кэнди Буковски, автор портретов, которые, насколько мне известно, уже распроданы. Не осталось ни одного. Вы не сможете сейчас купить работы Буковски, даже если в вашем распоряжении все деньги мира!
Аплодисменты, крики, возгласы: «Давай, Кэнди!» Кэнди, стоявшая рядом со мной, сильно покраснела – или, точнее, ее кожа стала одного цвета с веснушками.
Гас Уэсли снова оглянулся – эдакий ведущий ток-шоу и его особые (но весьма чувствительные) гости:
– Кэнди, как ты знаешь, мне очень нравятся твои работы – нам всем они нравятся, – но я должен спросить: почему в этой серии у тебя соседствуют младенцы и старики?
Кэнди заговорила. Но без микрофона ее голос звучал слишком тихо.
Уэсли пригласил ее к кафедре. Она смутилась еще сильнее, но подошла.
Я снова огляделся. Сол и его жена стояли в первом ряду, в самом центре, они кивнули мне и подняли свои бокалы. Я также узнал нескольких журналистов, присутствовавших на ланче. Натали обняла Уильяма, я заметил, что рядом с ними появились Дон и Кэл.
Меня начинало покачивать: сказывался долгий перелет. Мне вдруг стало ясно, что в галерее нет ни естественного света, ни свежего воздуха, только время от времени спины касалось ледяное дуновение, когда кто-то из помощников Уэсли входил или выходил через пожарный выход.
Потом подошла очередь Эзры. Он был из Белграда. Его ничего не пугало. А мое сознание выбралось за пределы галереи и вступило в борьбу с самим собой где-то далеко.
Гас Уэсли заговорил, обращаясь ко мне, или обо мне, или со мной, или в мою сторону, или, может быть, даже сквозь меня…
– …и наконец, последний по очереди, но не по значению – я лично хотел включить в программу сегодняшней выставки его работы. Человек, создавший эти прекрасные манускрипты с сочинениями. Джона Донна, великого ренна-сантсного поэта. Вы все их видели и восхищались ими. Работы висят на стенах вокруг вас. Дамы и господа, прямо из Лондона, Англия, к нам прибыл – Джаспер Джексон!
Аплодисменты накатывали волнами, и я вдруг обнаружил, что стою в одиночестве на узком перешейке, где встречаются две приливные волны.
Уэсли широко улыбался:
– Джаспер, мы все хотим задать тебе множество вопросов, но в первую очередь я должен спросить: где ты научился такому красивому письму? Так ведь можно говорить – «письмо»?
Фред Донохыо отступил в сторону, открывая мне дорогу к пюпитру, и я занял место рядом с Уэсли. В отличие от большинства людей, которых вы видите в газетах и по телевизору, он и вблизи выглядел очень неплохо. Чисто выбритый, светловолосый, он выглядел знаменитым актером, исполняющим роль харизматичного политика. По его манерам можно было уверенно сказать, что и в сорок два он продолжал считать себя enfant terrible. Но теперь я видел, как намок от пота его воротник, я чувствовал запах крема после бритья, который стал уже еле заметным, и все же ощущался в душном воздухе. И каким-то образом я понял, что обладаю иммунитетом против его магии.
Откуда-то вынырнул всклокоченный помощник и повернул микрофон ко мне. Я автоматически начал с ответа на прозвучавший вопрос:
– Да, так можно говорить, – я взглянул поверх голов. – Честно говоря, мне просто очень повезло: меня учила бабушка… она сейчас хранитель средневековых рукописей в Риме. И она всегда работала в этой области. Она учила меня. С самого детства. – Я медленно просыпался. – Но вообще-то это в первую очередь копирование старых мастеров, постоянное и кропотливое, и в конце концов удается написать что-то самостоятельно. Большая часть каллиграфии – это копирование.
Микрофон развернулся в другую сторону. Уэсли снова обратился к аудитории:
– Ну, я думаю, это действительно прекрасные произведения искусства. Знаете, так редко современный человек, жизнь которого связана со словами, а это относится ко многим из нас, – находит время и возможность читать и воспринимать поэзию – и ты поистине воскресил для нас «Песни и сонеты». Я могу только воображать, сколько часов ты прожил с этими текстами. И мой второй вопрос связан именно с этим. – Он огляделся. – Учитывая, сколько времени ты работал над Джоном Донном, можешь ли ты сказать нам, о чем эти стихи? Что ты понял, общаясь с ними?
Я на мгновение задумался.
– Ну… Должен сказать, что единственное, что я понял, так это что сочинения Донна категорически сопротивляются упрощению…
Уэсли перебил меня, застав врасплох всклокоченного помощника:
– Нет, ну есть же у тебя какая-то точка зрения. Вы, англичане, всегда, – микрофон снова был повернут к нему, так что на середине фразы его голос резко загремел, – прячетесь за туманными ответами. Ладно, опустись до нашего уровня, – Уэсли широко улыбался. – Прямо сейчас, сегодня, скажи: что ты думаешь, как чувствуешь: о чем эти стихи? Мы тебя за это в тюрьму не посадим.
В толпе раздался смех. В тоне Уэсли звучало какое-то напряжение, вызов, и это встряхнуло меня, окончательно избавив от головокружения после полёта. За всеми этими деньгами, щедростью и напускным лоском вдруг проявился тупоголовый соседский парень. У меня за спиной снова потянуло холодом. Я мысленно пожелал, чтобы чертов помощник Уэсли наконец закрыл эту мерзкую дверь, вместо того чтобы шляться туда-сюда. Я чуть подался вперед, остановил взгляд где-то в середине зала. Ладно, подумал я, получи свой ответ.
– Что же, Гас, – называя его только по имени, я отчасти принижал его. – Как и все, полагаю, я подошел к этим стихам в полном невежестве. Сначала я был уверен, что это любовная поэзия. – Я сделал паузу. – Но затем… затем я подумал, что все эти стихи – об устранении Бога от человеческих дел; еще позже мне показалось, что стихи рассказывают о противоречиях между разумом и телом; затем я думал, что они о мужской природе; затем – о безнадежной пропасти между полами – каждый из них погружен в мировосприятие своего пола и в мысли о половых сношениях. – В зале раздался гул всеобщего оживления. – А затем я подумал, что стихи обо всем этом одновременно. – Я быстро перевел дыхание. – Однако – всего несколько недель назад – когда я уже завершал работу, у меня появилась возможность перечитать все стихи заново, еще один раз. И я сделал интересное открытие.
Теперь я завладел вниманием аудитории. После бодрого тона и сильного чикагского акцента Уэсли мой голос действовал на них успокаивающе:
– Когда я перечитывал одно из ранних стихотворений, с которого я начинал – оно называется «Скованная любовь» – вон оно, – я указал на лист, – я споткнулся на выражении, на которое раньше не обращал внимания.
Я процитировал две строки на память:
Там самок не влекут
Из-за измены в суд.
Я посмотрел в сторону балкона:
– На первый взгляд кажется, Гас, что «Скованная любовь» говорит о мужчине, который жалуется о том, что ему не позволяют быть неверным. Мужчина чувствует себя в ловушке – скованным – женщиной, которая есть в его жизни, – или женщинами в целом. – По залу прокатились смешки, говорок. – В любом случае, именно так я все понял, когда в первый раз читал стихотворение. Но я не очень вчитывался в текст. И только обратив внимание на эти две строки, понял, что они совершенно меняют смысл стихотворения. Вместо того чтобы говорить: мужчина жалуется на то, что ему не позволяют неверность, речь идет о другом: стихотворение написано от имени женщины. Это означает, что именно женщина жалуется, что ей не позволяют неверность. Ведь в елизаветинской Англии именно в отношении женщины имело смысл высказывание о зверях, которых не влекут в суд из-за измены. К мужчинам это обычно не имело отношения!
Некоторые люди, стоявшие в первых рядах, засмеялись. У Сола расширились глаза. А я продолжал:
– Хотя стихотворение написано Донном, рассказчик, как я понял, должен был быть женщиной. -Мои ладони стали горячими, но сам я был расслаблен и спокоен. – Итак, когда я разгадал этот трюк Донна – а у него, Гас, много таких трюков, потому что целый ряд стихов написан от имени женщины, я заново перечитал весь цикл, просмотрел их свежим взглядом… и это привело меня к переоценке последнего стихотворения в том ряду, который я писал для вас. Вот оно на стене.
Я указал на соответствующий лист. Головы повернулись.
– Это стихотворение называется «Женское постоянство». Часто думают, что это своего рода завершающая подпись Донна, итог всего цикла. И я уверен, что оно дает нам один из лучших ключей ко всей работе в целом.
И снова тот же фокус. При первом чтении «Женское постоянство» кажется воплощением чистого женоненавистничества: саркастическое название, а потом семнадцать строк едкой горечи, высказанных мужчиной с циничным сердцем.
Я процитировал первые строки:
Уж сутки любишь ты! Но что ж
Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь?
Иные, может, клятвы мне предъявишь?
Я немного помолчал.
– Но, послушайте, что происходит, если допустить, что рассказчик – женщина.
И я прочитал те же строки еще раз:
Уж сутки любишь ты! Но что ж
Ты завтра скажешь мне, когда уйдешь?
Иные, может, клятвы мне предъявишь?
Ясам получал удовольствие.
– «Женское постоянство», конечно, имеет совершенный смысл. Но теперь, когда мы воспринимаем его как монолог женщины, значение совершенно переворачивается. Произошло примерно то же, что и со «Скованной любовью». Теперь, это уже не саркастическое стихотворение о мимолетности женской верности, произведение превращается в утверждение женского постоянства – и на самом деле истинной целью атаки становятся мужчины. Иначе говоря, стихотворение получает абсолютно противоположный смысл.
Я улыбнулся:
– Поразительно, но стихотворение может совершенно точно и логично звучать с любого голоса – и мужского, и женского, – и я уверен, что именно таково было намерение Донна. Но только теперь, допустив версию о рассказчике-женщине, мы смогли проникнуть в сердце «Песен и сонетов». Да, «Женское постоянство» действительно является итогом цикла, потому что – в большей степени, чем любое другое стихотворение – постоянство и непостоянство яростно спорят друг с другом. Мало того, они еще и уходят, меняются полами и начинают спор сначала. Я убежден, что ни один сюжет не был для Донна более важным. Вы сами можете это почувствовать: именно непостоянство воскрешает его душу. – Я снова перевел дыхание. – Итак, отвечая на твой вопрос, Гас, скажу: на мой взгляд, главная суть «Песен и сонетов» Донна – это непостоянство. Непостоянство как анимус – скрытое мужское начало внутри женской личности. И непостоянство женщин, и, на более глубоком уровне, непостоянство мужчин. – Я сделал шаг назад.
Аплодисменты были громкими и буквально ударили мне в уши горячей волной. Я уверен, что они хлопали, потому что им просто больше ничего другого не оставалось. Но я все равно принимал аплодисменты как обращенные ко мне.
Прошло не менее полминуты, прежде чем Уэсли смог заговорить:
– Ну… да… ну, да: я получил ответ. – Он поднял руку, развернув ладонь к аудитории. – Да. Большое спасибо за все это. Непостоянство мужчин. Ну, это нечто, – он глянул назад, через мое плечо, на своего основного помощника, и улыбнулся. – Спасибо тебе за это, Джаспер.
Я отступил в сторону, оставляя кафедру в его распоряжении.
– Ну, друзья, мы много узнали за этот день. А теперь нам остается еще кое-что. Я уже говорил раньше, что работа Джаспера особенно важна для меня. Это действительно так. Мне нравится Джон Донн, и я всегда хотел такую коллекцию. Но сейчас для меня она имеет иное, особое значение. Одна из причин – и некоторые из вас знают это – одна из причин, побудивших меня заказать эти тридцать прекрасных произведений искусства, заключается в том, что я хочу сделать особенный подарок для человека, который, в свою очередь, является особенным для меня. Для человека, который – за последние несколько лет – совершенно изменил мою жизнь.
Я хочу признаться. Я собрал вас всех здесь под фальшивым предлогом. Потому что на самом деле сегодня дело не в искусстве. Сегодня я здесь не просто так. Сегодня я подготовил сюрприз к дню рождения самой прекрасной женщины в мире. А теперь – шампанское! И музыка! У нас полно шампанского! – Он снова посмотрел куда-то за моей спиной, на этот раз улыбаясь очень торжественно.
– Она пришла всего несколько минут назад, но, дамы и господа, она еще не знает, что все это – для нее, – он указал на стихи. – И я знаю, – теперь он возвысил голос, пытаясь перекрыть общее оживление и аплодисменты, – я знаю, что все вы присоединитесь ко мне и пожелаете моей будущей жене очень счастливого дня рождения.
Я обернулся.
Прямо на меня смотрела Мадлен. Ее глаза были широко открыты от изумления, и в них было что-то еще, чего я никогда раньше не видел. Она прикусила губу. Зеленая светящаяся надпись над ее головой гласила: «Пожарный выход».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.