Текст книги "Если я буду нужен"
Автор книги: Елена Шумара
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Глава 9
В западне
Брошенный край, укрытый черным одеялом, спал. За день у Берлоги намело, и мне пришлось расчистить ногами вход. Дверь визгливо скрипнула, пожалуй, слишком громко, и я заозирался, как вор.
Да что там, я и был вор. Я украл человека.
На человека моя добыча, впрочем, походила мало. Оплывшая, мутноглазая, она щенячьи скулила и терла вчерашнюю щетину.
– Заходи. Быстро.
Хасс надул щеки и помотал головой.
Я толкнул его в спину:
– Заходи, кому говорят!
– Ррят! – обиженно рыкнул он, однако внутрь шагнул и встал, обняв себя за плечи.
Вот сейчас. Проще простого – закрыть на замок и поджечь. Дерево быстро горит, к утру ничего не останется. А что собака воет в Брошенном краю – бывает, полно их там, небось, диких-то. Грызутся.
Нет. Так нельзя. Я подышал на пальцы и протиснулся мимо Хасса в сарай. Полубоком – мало ли, нападет – подошел к столу, зажег газовую лампу.
– Чего стоишь? Дверь закрой!
Хасс послушно прикрыл дверь и выпустил изо рта ручеек слюны.
От дома я вел его окольными путями, чтобы не запомнил дорогу. Вел и боялся каждого встречного, боялся крика: «Смотрите, Хасс, Хасс!» Но тьма кисельно сгущалась, люди оскальзывались, глядели под ноги, и никому дела не было до подростка, ведущего под руку подвыпившего отца…
Лампа высветила сытые щеки, мышиные волосы, стриженые под горшок, чистое в допотопную клетку пальто. Похоже, Хасс не бомжевал. Кто-то кормил его, мыл, одевал. Кто-то знал, что милейший Павел Петрович душит теток на темных улицах, но позволял ему выходить из дома. Или не знал?.. Разницы никакой. Этот кто-то обратно его не получит.
Стараясь не поворачиваться к Хассу спиной, я отпер подсобку. Пахнуло старой древесной стружкой и шиповником – осенью мы с Мелким нарвали целый таз, поставили на полку, да так и забыли. В подсобке все было готово к приему гостя – и жидкий матрас, вполне пригодный для сна, и крепкое кольцо в стене, и цепь, пристегнутая к кольцу. Давно, еще в октябре, мне сделали два отдельных наручника с общим ключом. Один теперь соединял кольцо и цепь, второй предназначался для человека.
– Жить будешь здесь, – строго сказал я и посветил в комнату лампой, – давай, проходи.
Хасс шагнул через порожек, поморщился и протянул:
– Матушки-и-и, тесна халупка-то.
– А что же ты в своей не остался, в просторной?
– Тесна, тесна халупка, – повторил Хасс и выпучил глаза.
Я поманил его пальцем к матрасу, велел:
– Руку вытяни, – и показал как.
Почему-то он опять послушался. Даже сказал: «Спасибо!» – и засмеялся тихо, будто рядом спал ребенок. Закрывая наручник на широком запястье, я сдерживал тошноту и сам чувствовал себя немного маньяком.
Выходило уж слишком просто. Пару часов назад я чуть не бился головой о стену Веркиного дома. А сейчас – вот он, заклятый враг. Сидит в Берлоге, пристегнутый к кольцу, и пытается достать языком до плохо выскобленного подбородка.
Хворый, бессильный, но все еще опасный. И все еще не признавший своей вины.
Я пнул его ногой и зашипел:
– Помнишь, меня, сволочь?!
Хасс охнул, потом улыбнулся, открыв бледно-желтые зубы, и почесал ушибленное место.
– Помнишь, – кивнул он и, вдруг налившись слезами, добавил: – Сволочь.
– Ну и кто я?
– Матушка моя, – ответил Хасс, – и принялся раскачиваться взад-вперед, повторяя «матушка, матушка, матушка».
– Вот скотина! – Я снова пнул его, уже куда сильнее. – Матушку твою…
– Черрртову мать! – пророкотал Хасс и отодвинулся к стене.
Разговор явно шел в тупик. Чувствуя, что закипаю, я спрятал руки за спину. Хотя… как это было бы правильно – сорваться и вымесить в кровь подлую Хассову харю!
– Аня тебе зачем? – сквозь зубы процедил я.
– А…я! – посветлел Хасс. – Борща варила… тепло… с А…ей лежать, лежать, лежать, лежать…
Он упал на матрас, поерзал, почавкал, скрутился в комок и затих. Я долго тряс его за плечо, но ничего не добился. Шипела лампа, как потревоженная змея, ветер тонкими пальцами гладил окна, а Хасс лежал с приоткрытыми глазами и младенчески пускал слюни.
Только теперь я заметил, что в Берлоге холодно, даже пар шел изо рта, и покраснели руки. Мы не топили здесь несколько дней – сам я гонял по городу с поручениями шефа, а Мелкий исправно дежурил у Верки.
Вот и хорошо, что холодно. Замерзай, Павел Петрович. А мне пора домой.
Я вышел из подсобки, запер ее на большой замок и потушил лампу.
Итак, Хасс меня не помнил. Или прикидывался, что не помнит, но прикидывался ловко. Можно было изрезать его на армейские ремни или заживо скормить крысам в подвале на Бакунина. Но месть при этом вышла бы безличная, а потому половинная. Как говаривал сам же Хасс – ни уму ни сердцу.
Сказать прямо, мол, я Анин сын – значило загнать себя в ловушку. В его голове и от Ани метались одни ошметки, а тут еще нате, отросток. Ну пустит пару пузырей, глупостей наболтает, а я так и не пойму, узнал он меня на самом деле или нет. А значит, нужно встряхнуть дряблую Хассову память, вытянуть то, что осело на дно. Пусть он вспомнит, со всей ясностью вспомнит и скажет сам. Вот тогда мы с ним и посчитаемся…
Ветер толкнул форточную створку, и в кухне сразу стало неуютно. Мать поежилась под шалью и попросила:
– Прикрой, мальчик, зябну.
Шали этой, мягкой, с вывязанными цветами, было лет двадцать, не меньше. Летом ее убирали в шкаф, а в октябре вынимали обратно, так же пахнущую ванилью и молоком. В детстве я любил залезть под нее и смотреть в неровные дырочки, как за окном валит белый лохматый снег.
Форточка скрипнула, закрываясь, и мороз остался по ту сторону окна. По ту же сторону остался и он, мерзнущий в стылом сарае.
– А у Лосевых хорошо, – мать подлила себе чаю, – добрые люди и не заносятся.
Лосевы были друзья песочного, к которым мать сегодня ходила в гости. В том самом васильковом платье, что шила в конце ноября. Песочный после ноябрьской ссоры злился не долго – явился с букетом и у обоих нас попросил прощения. Если бы я мог относиться к нему нормально, я бы это оценил.
– О чем ты думаешь, мальчик?
– Ветер, – ответил я, – дует по всем щелям, скотину в сараях морозит…
Мать засмеялась:
– Да ну тебя.
Она не знала, что в Брошенном краю, запертый на замок, дрожит в своем ветхом пальтишке только-только уворованный Хасс…
После полуночи, когда на градуснике стало меньше нуля, я поднялся. В термос налил кипятка и завернул в фольгу несколько картошин, сваренных в мундире. Мне, конечно, хотелось, чтобы он подох, но не так и не прямо сейчас.
– Надо идти, – сказал я матери, – к утру вернусь, не волнуйся.
– Иди, мальчик, – кивнула она и допила мой подстывший чай, – сегодня я не волнуюсь.
До Берлоги оставалось минут пять-семь. Еще гудело позади шоссе и сонный город поливал мою спину светом, но впереди меня ждала одна чернота. Кусая яблоко, краснобокое, хрусткое на морозе, я шел по утоптанной тропке и думал. Теперь, когда в сарае жилец, придется его кормить, мыть, одевать, лечить, если заболеет. Это расходы, может быть, небольшие, но учитывать их придется. Помимо расходов, это трата сил и времени. И тайна. Тайна, которую надо очень хорошо хранить, иначе я не только потеряю Хасса, но и сам окажусь в местах не столь отдаленных.
На повороте у Синяка, так звали здесь подгорелый дом с ошметками синей краски, стоял человек. Крупный, в ушанке и валенках. Света пока хватало, чтобы увидеть в его руке бутыль самогона. Местный, а значит, вряд ли опасный. И все же я стянул перчатку и нащупал в кармане газовый баллончик. На всякий случай.
– Кого к нам несет?! – пьяно выкрикнул человек. – Неужто наша птаха?
По голосу я узнал Хряща и расслабился. Баллончик упал на дно кармана.
– На ловца и зверь бежит, – прохрипел Хрящ, потом, откашлявшись, поправился: – не зверь, какой там зверь, птичка, птичка бежит.
И громко расхохотался.
Говорить с ним не хотелось, тем более в таком тоне, и я решил было пройти мимо. Но Хрящ, словно шлагбаум, опустил передо мной толстую руку. В нос ударило перегаром и еще чем-то сильно не свежим.
– Нужен ты мне, Зяблик. Вот увидел и, о-па, вспомнил – нужен позарез.
– Не до тебя, Хрящ, – я нырнул под руку, – да и холодно. Давай завтра.
– Морген морген нихьт нур хойте заген аллес фауль лёйте,[1]1
Morgen, morgen, nur nicht heute, sagen alle faulen Leute – Завтра, завтра, не сегодня – так лентяи говорят. (Нем.)
[Закрыть] – выпалил Хрящ и снова загоготал. – Вишь, чего помню. Небось тоже в школах учился, не ты один. А примерз, так хлебни вон, враз отогреет! – Он протянул мне бутыль. – Что, не желаешь? Ну и ладно, давай провожу тогда. На ходу-то теплее будет.
– Не надо, Хрящ, спасибо, я как-нибудь сам. А с тобой все завтра решим, если, конечно, стрезвеешь.
Хрящ горой надвинулся на меня, из бутыли его плеснуло на снег.
– Ты здесь институткой не вертись! Время отплачивать пришло. Или уговора не помнишь?!
Жесткие рабские петли стянули шею, и я захлебнулся на вдохе. Приехали. Сейчас он попросит то, что я не смогу ему дать.
– Говори, чего хочешь, Хрящ.
– Изложу коротенько. – Он отхлебнул из бутыли и высморкался в рукав. – На днях, курьер, дадут тебе бумажки, и понесешь ты их в «Галан». Знаешь, где такой «Галан»?
– В стекляшке на Мира, – кивнул я.
– Молодец, все знаешь. Ну вот, занесешь ты бумажки на улицу Правды, дом шесть, квартира известная. Там буду я и бумажки на часик возьму. Чего выпучился? Через часик отдам и дальше понесешь, делов-то.
Казалось бы, вот он, шанс отомстить за поруганную Берлогу. «Галаном», я помнил точно, владел папаша Ситько. Что бы ни вытворил Хрящ с бумагами, белобрысой семейке приятно не будет. Но, во-первых, папаша мне пока ничего не сделал, да и сынок если пострадает, то не напрямую. А во-вторых… не играл я никогда в такие игры и дальше играть не планировал. Самого по себе криминала я не сильно боялся – подумаешь, кто с меня спросит. Страшно было другое – остаться с запашком. Бывает, идешь по забросу, под ноги не смотришь, вдруг раз – и в собачью мину, и воняет потом, как ни мойся…
– Нет, Хрящ, мне это не подходит.
– А мне подходит, Зяблик. Ух, подходит… можно сказать, от бедра.
– Может, ты про гнейс позабыл? – Я снова сжал в ладони баллончик.
– Ха-ха-ха! – рывками выдавил Хрящ. – Пацан ты еще, Зяблик, жизни не чуешь. По второму кругу не катит, уж прости и не позорься. Хотя… могу заместо бумажек мало́го твоего взять. Он у меня на шухере недельку постоит, обученный вернется. Или вон девка у тебя есть, чернявая. Тоже недельки хватит. А, как? Малой или девка?
Я выхватил у него бутыль и сделал большой глоток. В горле стало тесно и горячо, зато в голове – звеняще ясно.
– Бумаги, – прохрипел я, когда опять смог дышать. – Малого и девку не тронь, убью.
– Выбор одобряю. – Хрящ допил самогон и сунул мне пустую бутыль. – До новых встреч, курьер.
Глубоко проваливаясь, он пошел по снежной целине в темноту. Снег скрипел под его ногами как свежевымытая тарелка. Я швырнул ему вслед бутыль и двинулся дальше – согревать своего Хасса.
За дверью подсобки было тихо. Ни воя, ни грохота – ничего. Хасс либо не понял, что он пленник, либо, ведомый холодом, мирно отступал в иные миры. Я положил замок на стол, осторожно приоткрыл дверь и посветил лампой внутрь. Хасс, вполне еще живой, сидел, завернув на себя матрас, и молча скалил зубы. Эти зубы мне сразу не понравились, и я решил не подходить к нему слишком близко. Взял бутылку от кока-колы – Мелкий притащил, сам я такое не пил никогда – налил в нее кипятка из термоса и, прикрутив крышку, бросил Хассу. Бутылка, кривая, как перегретая свеча, упала на пол. Хасс схватил ее, открыл и начал жадно прихлебывать. По щетине, редкой и неопрятной, поползли крупные капли. Швырнув пакет с картошкой туда же, к Хассовым ногам, я вышел в первую комнату растапливать печку.
Разгорелось, и я завалился на топчан. Сквозь треск занявшихся поленьев было слышно глухое бормотание. Иногда Хасс выкрикивал ясные слова вроде гуляш, колонна или подметай, а потом снова начинал как попало нанизывать затертые бусины букв. Когда стало совсем тепло, он замолк и я вернулся в подсобку. Картошка исчезла вся, Хасс сожрал ее вместе с кожурой. Бутылка, уже пустая, сплющилась, зажатая между его колен. Сам же Хасс, подложив под щеку руки, мирно спал. Теперь он действительно спал, а не валялся в ступоре. Я понял это по расслабленному телу и ровному глубокому дыханию.
Печка негромко гудела, родным, знакомым голосом, и слышались в нем стоны Марии и мягкие материны напевы. Хотелось вернуться на топчан и крепко, без всяких видений, уснуть. Но я не мог, во всяком случае, пока не прогорят дрова. Свет от лампы, почти белый, молодил лицо Хасса. Я узнавал крылья носа, рыхлые, пористые, жучиными спинками прилипшие к лицу. Жидкие, но лохматые брови. Шею, слишком толстую и короткую, чтобы как следует в нее вцепиться… По праздникам Хасс надевал галстук, туго утягивая узел, и три подбородка ложились поверх рубашечного воротника. Однажды я стащил его – не со зла, хотел сделать ошейник для игрушечного пса. Хасс отхлестал меня этим галстуком и настрого запретил подходить к шкафу с его вещами. Почему-то мысль о том галстуке, сером в красную полоску, вызвала горечь и злость. Все крепче сжимая лампу, я вспоминал, как Хасс выхватил поводок, замахнулся, и пес взлетел, склонив голову, словно повешенный.
Берлога медленно нагревалась, и Хасс, прежде скукоженный, во сне распахнул пальто. На лице его выступила испарина. Жидкая челочка стала влажной, как шерсть у заспавшейся крысы. Крысы… окружили, взяли в плотное кольцо. Смешно думать, будто Хрящ охотится за бумагами Ситько для себя, родимого. Очевидно, он лишь гонец и отвечать, если что, мне придется не перед ним. Можно, можно было бы пойти к Ситько – разумеется, папе – и рассказать ему обо всем. Но жизнь от этого свернула бы на другие рельсы. Мои – они тут, в забросах, рассованы по мусорным дырам. А там, в стекляшке, увы, только чужие. И если я перейду на ту сторону, то потеряю Берлогу, Мелкого, почтение местной шпаны, зеленую карту в Кирпичниках и прочих гнилых местах. Хасса, в конце концов! Я потеряю все. А взамен получу пустое Ситьковское спасибо.
Как Петр говорил? Мораль ваша – чушь, блажь. Придумали ее пустоголовые. Если здесь – желтым пальцем он стучал по впалому виску – полна коробочка, ты уже морален, других критериев нет. А преступные умы? – удивлялся я. Преступные умы преступают мораль дураков, – смеялся Петр. Потом мрачнел и добавлял – но это не значит, что я сегодня кого-нибудь убью.
Далеко, за пустырями, раскатисто бахнуло. Хрящевые шестерки, чуть старше Мелкого, жгли дешевые фейерверки. А меня жгло и мучило уже почти принятое решение.
Хасс, вконец отмякший, застонал, заворочался и сел, не открывая глаз.
– Пионеры идут! – крикнул он, вскинув свободную руку к несуществующей фуражке. Я заметил, что ногти его ровно острижены и чисты.
Затем он улегся, похоже, вполне удобно, зевнул и торжественным басом добавил:
– Привет мальчишу.
Через несколько дней они познакомились, Мелкий и Хасс. Смотрели друг на друга как два зверя, большой и маленький. Большой привычно скалил зубы, кончик его языка то и дело метался по губам. Маленький коротко нюхал, стриг ушами и думал – а не сбежать ли к чертовой матери, пока не сожрали.
Я прекрасно понимал: скрыть от Мелкого появление жильца мне не удастся. Да и зачем? Теперь, когда Берлогу нужно было часто топить, я не мог обойтись без помощника. Ориентировок на Хасса в районе, где ошивался Мелкий, не развешивали – там наш приятель дров наломать не успел. А телевизор папка давно и прочно пропил. Вряд ли пацан догадается, что за подарочек сидит у нас в подсобке. Позже он наверняка увидит Хассов портрет и подстреленным зайцем рванет сюда – задавать непростые вопросы. Но это будет потом. Пока же ему достаточно знать одно – некий мой знакомый должен тайно перезимовать. Зачем наручники? Затем что болен, психический, может убежать.
Охотно проглотив полупережеванную сказку, Мелкий пожелал взглянуть на психического. И вот они стояли, два зверя, большой и маленький, и глядели друг другу в глаза.
– Здорове́ньки, гости. – Хасс отвесил глубокий поклон.
Мелкий попятился, схватил меня за руку и сдавленно вякнул:
– Здравствуй, дяденька.
Потом, подрагивая, от страха и любопытства, спросил:
– Как тебя зовут?
Хасс поклонился, снова очень глубоко, и повторил:
– Здорове́ньки, гости.
– Павел его зовут, – ответил я вместо Хасса, – только он этого не помнит.
– Ух, ты! – восхитился Мелкий. – Память потерял, как в кино, мы с мамкой у тети Любы смотрели.
Вытянув шею, он уставился на Хасса, будто выискивая его сбежавшую память. Хасс уселся, потянул одеяло – накануне я притащил ему парочку шерстяных – и повторил:
– Здорове́ньки.
– А другие слова он знает? – разочарованно протянул Мелкий. Видно, надеялся, что психический сразу покажет себя во всей красе.
– Знает, конечно. Пойдем, хватит на него пялиться.
– Ага, – кивнул Мелкий. Потом вдруг шагнул к Хассу, с размаху пнул его ногой и отскочил обратно, к двери. Хасс обиженно хрюкнул и начал чернейше браниться. Однако с привязи рваться не стал и сдачи дать явно не тянулся.
– Сдурел?! – Я схватил Мелкого за шиворот и выволок из подсобки. – Зачем ты это сделал?
– Хотел посмотреть, что будет. Все равно же он привязанный.
– Привязанный?! А давай-ка тебя привяжем и попинаем. Дружка твоего позовем, Жира, он с радостью прибежит, пинаться-то! Какого черта ты тут нужен, если простого не понимаешь?!
– Понимаю, – Мелкий шмыгнул носом, – очень понимаю!
– Да ври теперь, понимает он… – Я захлопнул дверь в подсобку и взял со стола вчерашнюю горбушку. Пальцы кололо, крошки падали на пол, и дыхание Мелкого раздражало своей пунктирностью.
– Прости, Зяблик, миленький, – Мелкий дернул меня за штанину, – я извиняюсь. Ну прости, хорошо?
Слезы побежали по его плохо мытому лицу, оставляя широкие дорожки. Губы арочно выгнулись, и складки между бровями стали почти черными.
В подсобке стихла ругань, осталось лишь тонкое вязкое «у-у-у», прерываемое длинными всхлипами. Оба зверя плакали – большой от обиды, маленький от полупризнанной вины, но никого из них мне не было жаль.
Глупо, очень глупо, но я надеялся, что это никогда не случится. Жил, считая дни – один, два, пять. И чем дальше, тем медленнее крутилась внутри меня безжалостная мясорубка. Однако двадцать шестого числа, под самый Новый год, наш нервный шеф Михеич велел мне явиться в офис.
Я стоял перед его столом, и с моих ботинок на ковер сползали сероватые снежные безе. Михеич ломаным ногтем скреб вчерашнюю щетину и гудел:
– Сегодня отнести надо, завтра, говорю тебе, будет поздно. Давай-ка, парень, в «Галан» прямиком, Ситько там ждет не дождется. Ты понял? Ну что киваешь-то, словами скажи!
– Понял. – Я раздавил снежный комок и почти услышал, как тот хрустит. Звуки вообще стали слышнее, ближе. Бом-бом-бом – шеф мешает в кружке чай, вж-ж-жиу, тум-м-м, тум-м-м, тум-м-м – кто-то с улицы вошел в приемную и теперь, стряхивая снег, слоновьи топочет. Пф-ф-ф, пф-ф-ф – за окном, чихая, примеривается к баку мусорная машина.
– Тогда повтори, – взвизгнул шеф, и в голове моей лопнула какая-то струна.
– «Галан», Ситько, сегодня.
– То-то же. И не стой, будто столбик соляной, иди, иди!
Я снова кивнул и попятился к выходу.
В коридоре купил автоматный кофе. Приторно сладкий, хоть я и спустил линейку сахара до нуля. Сел на продавленный диванчик – тот самый, где Жир передал мне донос на белобрысого. Закрыл глаза.
С лестницы неслись голоса, слишком громкие, слишком живые. По большей части мужские, кое-где матерно грязные. Я слышал обрывки фраз, и обрывки эти метались во мне, как брошенные билетики по перрону. Казалось бы, все решено, но сделать последний шаг на ту, невозвратную, сторону было очень непросто. Кофе быстро остывал, в рот лезли сахарные крупинки, похожие на речной песок. Я бросил стаканчик в урну, поднялся и побежал по лестнице вниз. Ситьковский конверт, спрятанный за пазуху, больно колол мне ключицу.
Звонок известной квартиры на улице Правды, дом шесть, давно вырвали с мясом. Я постучал кулаком в дверь, и она почти сразу распахнулась. Из проема, темного, пахнущего брагой и гнилью, на меня выпал человек. Не слишком тяжелый – я без труда поймал его и втащил обратно в квартиру. Зажегся свет, и я разглядел своего выпаданца – Колька Мендель, учился класса на три раньше. Последний раз мы виделись еще осенью, и с тех пор Колька здорово сдал. Похудел чуть ли не вдвое, растерял часть зубов, и в лице его появилось нечто смертное, будто за добавкой водки Колька бегал не в ларек, а на ту, неживую, сторону. Я усадил Кольку у стены на тюк с тряпьем и поднял глаза. Из тусклого коридорного чрева улыбался Йоша, Колькин дружок. Как всегда, лохматый, опухший, с синей подбитой губой. Два пальца на левой руке, средний и безымянный, были в гипсе. Из-за Йошиного плеча выглядывал приземистый Хрящ.
– Принес, болезный? – Хрящ обогнул Йошу и пошел вдоль строя бутылок, пустых и, кажется, чисто вымытых.
– По уговору. – Я сдвинул Колькины ноги с прохода и шагнул навстречу Хрящу.
Тот протянул широкую ладонь, затянутую в перчатку, и поиграл пальцами. Помедлив, я вытащил из-под свитера конверт.
– Вот и славненько, – Хрящ схватил конверт и подмигнул мне, – иди, погуляй. Минуток тридцать, и все будет в ажуре.
– Нет, Хрящ, я не пойду. Хочешь что-то делать – делай при Зяблике. Игры втемную кончились.
– Ух ты, серьезно. Позырить хочется? Зырь, Хрящ не жадный. Веди-ка ты нас, Йоша, в кухоньку, там и поиграем.
– Прошу! – нелепо изогнувшись, Йоша махнул гипсом вглубь квартиры. Хрящ зашагал, держа над головой конверт – мол, честный, как Дон Кихот. Я, не спуская глаз с конверта, двинулся за ним. Колька, бледно-желтый, цвета прошлогодней травы, остался на полу у входа.
В кухоньке Йоша зажег под чайником газ, и мы все трое уставились на него, словно ждали большого фокуса. Когда начало закипать, Йоша надел на здоровую руку садовую перчатку, а на больную – такую же перчатку, но с двумя срезанными пальцами. Щипцами для колки сахара взял конверт и принялся водить им над паром.
– Нож! – крикнул Йоша, и Хрящ, будто операционная сестра, протянул ему стилет с тонким лезвием.
Аккуратно поддевая край, Йоша отклеил клапан конверта. Бумаги вынул и протянул Хрящу. Конвертом же помахал в воздухе, потом положил его на стол, накрыл белым листом, а сверху бухнул толстый том советской энциклопедии.
– Смотри, Фома неверующий! – Хрящ развернул бумаги, сфотографировал и подтолкнул ко мне. – Все, больше не прикоснусь. Конверт высохнет, Йоша заклеит, и вали в свой «Галан».
– Кольку проверю, дурной он сегодня. – Йоша залпом осушил стакан чего-то почти прозрачного, сдернул перчатки и ушел, прикрыв за собой дверь.
– Ну, что глазеешь, как баба изневоленная? – Хрящ опустился на табурет. – Дело житейское, с тебя долг списан, мне тоже кой-чего перепадет. То ли еще будет, Зяблик, то ли еще будет… И кстати, ежели чего болтануть захочешь про гетто или про делишки наши грешные, то придержи коней. Сам знаешь, беда случится. А тому, кто тебе гнейс сосватал, приветик передай, если свидитесь когда.
Вернулся Йоша, снова натянул перчатки. Понюхал конверт, довольно кивнул, сунул бумаги внутрь и «карандашиком» приклеил клапан на место. Так же, как и в первый раз, изогнувшись, махнул гипсом, теперь в сторону выхода. Я взял конверт и, не прощаясь, нырнул в кишку коридора.
Кольки там уже не было.
На ресепшене опять сидела Катя, соседка первой Хассовой семьи. По-прежнему густо накрашенная, с яркими ногтями и траурной черно-желтой прической. Увидев меня, Катя оживилась, даже с места вскочила. Залопотала, хлопая ресницами, и на щеку ей просыпалась щепотка туши.
– Слушай, а я тебя вспоминала, ну чуть не каждый день! Куда пропал-то? Знаешь ведь – работаю где, живу. Зашел бы, борщок варю – высший сорт! Погоди, случилось чего? – Катя перегнулась через стойку. – Может, помощь нужна? Я могу, я надежная, честно.
Голос ее звучал будто из стеклянной банки. Половину слов я не слышал, да мне и не нужно было. Лишь бы почту приняла, а дальше хоть трава не расти.
– Держи, Катя, это в «Галан», сегодня передай, обязательно.
Крупные пальцы – на среднем дешевое кольцо – взяли конверт, бросили его на стол и потянулись к моей руке. Вот только не сейчас! Я дернулся и, кажется, зашипел. Катя обиженно скривилась, уронила плечи и плюхнулась обратно в свое кресло. Бросив короткое «пока», я почти выбежал из стекляшки. Ветер полоснул меня по лицу, умыл, невралгически стиснул ребра и погнал по темнеющим улицам к дому дяди Бичо.
Окна, плотно завешенные, но яркие, подкрашивали снег рыжим. Я стоял в подоконном сугробе, прижавшись к стеклу затылком, и вдыхал теплые запахи фруктов и меда. Пахло на самом деле совсем иначе – бензином, шинами, влажными дровами. Но я знал, что там, внутри, Мария чистит мандарины и готовит терпкий зимний чай. Она разгрызает тонкую корку, смеется, щебечет как певчая птичка. И все, кто живут в доме, плывут по большому тихому морю. Петша с Петером, оба в вязаных свитерах, играют на диване в шашки. Худенький Милош, надев очки, читает книгу с картинками. Дядя Бичо, смуглый, в рубахе, расстегнутой на груди, сидит в кресле, курит трубку и слушает с пластинки кроткий тенор Козловского. В углу, где всегда был кривоногий комодик, топорщится елка, толстая и смоляная. Мария облизывается на эту елку – хочет нарядить, но не наряжает, ждет своего Зяблика. А он, Зяблик, топчется под рыжими окнами и отчего-то не может войти. Проглотив горький комок, я начал скрестись в окно. Они не услышали, и горечь, вернувшись, затопила меня до самых краев.
Наутро я решил вымыть Хасса. Прошло две недели с тех пор, как он поселился в Берлоге, и от него уже шел стойкий нечистый запашок. Жарко натопив времянку, мы с Мелким нагрели воды, постелили на пол тряпки и поставили посреди подсобки здоровую лохань. Хасс глядел на нас молча, с блеклой полуулыбкой. Лишь один раз сказал «у-тю-тю» и обтер рукавом пот с намокшего лба.
Мелкий все делал нехотя, косился на Хасса лисьим глазом, но задирать его не пытался. Мыло и губку, которые я попросил принести из первой комнаты, бросил на дно лохани, мол, вот вам, развлекайтесь. Впрочем, раздеть Хасса помог и после не сбежал – наручник пришлось на время снять, и кое-какая подстраховка мне была нужна.
В лохань Хасс залез сам, и сам же стал тереться мыльной губкой, фыркая и прикрывая глаза. Я лил из ковша, а Мелкий стоял в дверях с топориком в руках. Видно, боялся, что Хасс начнет буянить. Но тот буянить не собирался – мыться ему, похоже, нравилось. Я смотрел на его спину, всю в слоновьих складках – таких, будто половина жира разом куда-то исчезла – и на меня наплывало забытое, детское, душное… Вот Хасс, едва помещаясь, сидит в ванне. Спина у него распаренная, красная, с буграми подкожного жира. Пахнет хозяйственным мылом и словно каким-то животным. «Три, малец, три!» – покряхтывает Хасс, и я, не минуя родинок, тру собранной в колечко мочалкой. Тру, и мне нехорошо от духоты, вони и темного подневольного ощущения. Тру, и пальцы мои морщинятся. Тру, и хочу до костей ободрать его безволосую шкуру…
– Мелкий, полотенце дай, новое на столе!
– Зачем ты ему все покупаешь? – обиженно буркнул Мелкий.
– Затем, что у него ничего нет.
– У меня тоже нет. – Он поднял руку, открыв большую дыру под мышкой.
– Свитер с дырками – это уже кое-что, Мелкий.
Он бросил на верстак полотенце и поволок к выходу почти полную лохань, из которой Хасс вылез на мокрые тряпки.
– Вылью и пойду, надо стих учить к елке. И валенки возьму, ясно?
Я вытер Хасса, помог ему одеться, снова закрыл наручник. Теплый, влажноволосый Хасс сидел, привалясь к стене, жмурился и бормотал что-то, похожее на песню. Мелкий сунул голову в подсобку, громко сказал: «Пока!» Посмотрел на меня выжидающе – может, попрошу остаться. Но я не попросил.
Размазывая по полу мыльную воду, я в сотый раз думал о том, как пробудить в Хассе десятилетние воспоминания. Все мои предыдущие попытки ни к чему не привели, что, впрочем, нисколько не удивляло. В Хассовой голове, будто в шейкере, смешались сегодня и позавчера, имена и лица, Аня и прочие женщины, которых он встречал на темных улицах.
– Ох, спасибо, мальцы! Намыли так намыли, – вдруг произнес Хасс совершенно отчетливо.
Я бросил тряпку и подполз к нему на карачках почти вплотную. Заглянул в глаза – вовсе не мутные, светло-серые, с широкой мишенью зрачка. Хасс оглядел подсобку и тихо спросил:
– Где я?
– Дома, Павел, ты дома.
– Дома? – Голос его стал упругим, как теннисный мяч. – А где бабка?
– Какая бабка? – осторожно поддавил я.
– Горбатая, с усами.
Что за усатая бабка? Снова бредит… или?..
– Сыном меня зовет, – усмехнулся Хасс, – только я ей не сын.
– А где же твоя мать?
– Умерла.
– А жена?
– Умерла? – почти прошептал он.
– Смотри! – Я показал фотографию матери. Моей матери, конечно. Не нынешнюю, а ту, старую, где она сидит в кафе на набережной и ветер тянет ее за волосы.
– Аня, – сразу сказал Хасс и стал дергать цепь, будто пытаясь вырвать кольцо из стены.
– Расскажи про Аню, – попросил я. – Кто она?
– Не знаю! – заревел Хасс и вскочил. – Где бабка?! Я у бабки живу!
– Кто такая Аня?! – закричал и я.
– Не знаю, не знаю, не знаю! Мне к бабке надо, домой, домой!..
Продолжая выкрикивать «домой», он улегся на матрас, подтянул к подбородку колени и вдруг замяукал. Горько и рвано, как голодный котенок. Я накрыл его одеялом, бросил тряпку в ведро и вышел в первую комнату. Печка уже не трещала. Из оконца на топчан прорвалась тусклая полоса света. В этой полосе, стоптанные до рваных швов, лежали сапожки Мелкого.
Телефон на ресепшене пронзительно верещал, но Катя трубку не снимала. Она смотрела испуганно и мяла свернутую в рулон тетрадь. Что-то в ее взгляде было новое, чего я не видел прежде. Может быть, из него ушел… призыв, и он опустел, омертвел, как подписанный к сносу дом.
…После помывки Хасса я завалился на топчан. Дрова прогорели, Хасс вскоре уснул, и в уши мне теплым воском влилась тишина. Я уже начал засыпать, но тут пришла эсэмэска от Михеича:
Беги в «Галан», срочно, документы пропали. Не звони, совещание, сам позвоню.
Путаясь в рукавах, я напялил крутку и наискось, по дорожкам, протоптанным местными, рванул в стекляшку. И теперь мы втроем – я, Катя и визжащий телефон – ждали, когда к нам спустится папаша Ситько.
Я ожидал бритоголового бугая с пузом и жирной складкой на шее. Но в атриум выбежал худощавый среднего роста мужик с волевым лицом. Волосы его, как и у сына, были очень светлые, а льдистые глаза – узкие, с хищным отблеском.
– Ты курьер? – спросил он тихо.
– Да.
– Документы где?
– Чьи документы?
На скулах его проступили красные пятна, но голоса он не повысил.
– Вчера ты нес документы в «Галан», то есть мне, Федору Ситько. Но не донес. Катерина говорит, ничего не получила.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.