Текст книги "Если я буду нужен"
Автор книги: Елена Шумара
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Я и сам знал, что не сдохну. Еще шестнадцать шагов и десять ступенек, и мать достанет свои травки, заварит, промоет, пошепчет, и раны мои затянутся навсегда.
– Кушай, мальчик, – на топкое болото щей лег сметанный сгусток, – хлеб бери, без хлеба нехорошо.
Здоровой рукой я взял хлеб, а забинтованной – ложку. Улыбнулся матери и начал есть, зачерпывая медленно и глубоко, чтобы войти в ритм и подумать, что же дальше.
Скверная получалась история. Кто-то подкинул мне в карман стекло – вроде раздавленный стакан, причем дорогой, тонкий. Но кто? Хрящ? Нет, не мог, слишком далеко стоял. Ванька? Абсурд, вычеркиваем. Этот сопливый блондин? Ну вряд ли, кишочка не тянет. Тогда остается… Жир. Почему бы и нет? Терся рядом, зыркал погано. Сам сделал или по наущению Хряща – пока вопрос, но в остальном…
Я положил ложку.
– Спасибо.
Мать погладила меня по голове и улыбнулась:
– Болит?
– Нет, все прошло.
– Вот и ладно. Теперь чаю, да?
Да, теперь чаю и понять, почему Жир это сделал. Вернее, за что. За унижение? Так ему не привыкать – Хрящ их, как котят, топит. Может, раньше пересекались? Не похоже, я бы помнил. Тогда почему? Ответа не было, и я сердился на себя и дул на чай так сильно, что он выплескивался на стол.
– Тише, мальчик, тише. – Мать встала за тряпкой, и край ее передника коснулся моего рукава. – Дождь будет. Промокнет Сомова.
– Какая Сомова?
– Помнишь, в том году платье палевое шила? С таким воротником? – Она провела исколотым пальцем вдоль ключицы, и я вспомнил. Вспомнил Сомову в легких туфлях на босу ногу, нитку жемчуга на шее и шепот: «Иди сюда». Вспомнил платье цвета пустыни, мягкое, горячее, душное, и как путался в его складках и хотел пить, и как бежал домой, чтобы зарыться в материн подол и разбить на осколки пустынные миражи.
Осколки. Все-таки Жир или нет? И если Жир, то зачем? Доказательств – ноль, и предъявить мне нечего. Цапаться с Хрящом за просто так – себе дороже. Можно, конечно, найти Жира и отлупить без объяснений. Но это опять – Хрящ, с которым без объяснений уже не выйдет.
И я решил подождать. Месяц, два, сколько будет нужно. Отомстить-то никогда не поздно, главное, понять, за что, кому и как.
– Пойдем, – мать потянула меня за ухо, – хорошее покажу.
В комнате горел торшер, неровно выкраивая из темноты машинку, ворох цветных лоскутов и старую коробку с пуговицами. Когда-то я любил рыться в этой коробке, погружая руки по самое запястье в шелестящее нутро. Раскладывал черное к черному, круглое к круглому, прятал по карманам, терял, но матери не признавался. А она не замечала, или замечала и ничего не говорила, потому что не хотела мне мешать. Но теперь – всё, теперь только ткани, чужие, временные, теряющие форму, уходящие в никуда. Смятые, вскрытые ножницами, пробитые строчками, но до этого – мои.
Скрипнула дверца шкафа, мать вынула на свет тяжелый сверток. Я не сдержался и надорвал бумагу. Из щели плеснуло изумрудным – бархат, плотный, мягкий и совсем теплый, как живой.
– Нравится? – шепнула мать, и я так же шепотом ответил:
– Да.
Мы еще постояли над развернутой тканью, а потом зазвонило – резко, как ударило. Мать дернулась, суетливо поправила платье и толкнула меня в плечо – уходи. Сомова явилась снимать мерки.
Дверь я прикрыл неплотно, хотелось посмотреть, какая стала Сомова теперь. Сначала они пили чай, говорили о зреющем дожде, ценах и Сомовском муже, который вот-вот вернется из-за границы. Но вскоре мать достала метр, а Сомова начала раздеваться. Я припал к щели, вцепился в дверную ручку, и дыхание мое стало слышным.
Пожалуй, я не видел ничего, кроме тонких полос кожи и кружев. Метр вился вокруг них, как змея, и голос матери, называющий числа, таял в сумеречной вате. Когда из окна потянуло свежим, под влажной рубашкой забегали мурашки. Я прикрыл дверь и бросился на кровать лицом вниз. Сейчас, сейчас Сомова уйдет, и будет можно.
Мать, заперев за Сомовой, навесила цепочку и скрылась в ванной. Полчаса, не меньше… Я прокрался в ее комнату, вытащил из шкафа пакет и зайцем метнулся к себе.
Бархат ворсился в ладони, шершавился. Я даже не вынул его из бумаги, просто открыл и гладил. А он матово играл под маленькой лампой и не давал мне дышать. За окном поднялся ветер, он рвался в заросли сирени, и та постанывала, не зная, впускать его или нет. Дождь уже готов был пролиться, но хмыри все еще галдели в глубине двора. Крики и хохот дергали меня, отвлекали от главного, я натянул на голову одеяло и вытянулся струной. Далеко, в заглазной темноте, заплясали птичьи перья, поднялась пыль, чьи-то руки схватили пустоту. Сверток с бархатом опрокинулся на пол.
Крики постепенно вернулись, разметав мою тишину. Похоже, там ярились, били бутылки, осыпая друг друга бранью и стеклом, собирались в стаи. Я влез на подоконник – посмотреть, но смотреть было не на что. Вдруг, как будто его включили, пошел дождь и смыл всю эту серую человеческую гниль.
В форточку дуло, но я сидел, мерз и смотрел на город, полускрытый за черными ветками. Он тоже смотрел, шипел дождем, мигал огнями и далекой электричкой кричал: «Ту-у-у!» Это был мой город, он принадлежал мне, как принадлежит мальчишке лопоухий щенок. Никто не мог тронуть меня здесь, я же был свободен и всевластен. По праву сильного, по праву того, кто видит больше и дальше других.
Утром я поехал в контору за письмами. Именно поехал – дождь все еще моросил, а у меня протекал ботинок. Автобус еле тащился, чихал, плевался пассажирами, чаще школьниками. Сонными, вырванными из теплой летней жизни, уже уставшими, несмотря на ранний час. Напротив сидела дамочка – явно училка, вся собранная, прочная, с прилизанными кудряшками. В школе я доводил таких до истерики, они волокли паразита к директору, но не получали сатисфакции. Даже директор, среднего ума тип, понимал, кто я, а кто они.
У промтоварного в автобус заскочил Ванька. Волосы его торчали, словно колючки на кактусе.
– Зяблик! Ты!
Он плюхнулся рядом, поелозил, сдвинув меня к стенке, и счастливо улыбнулся.
– Второй день подряд встретились. Здорово, да?
– Здорово, – согласился я. Все-таки обижать моего Ваньку не имело смысла.
– А мы вчера в ресторан ходили, знаешь, на Красноармейской – здоровый такой, «Нимфа» называется?
– И что там?
– Еда – высший класс! Я такой еще не ел.
– Не разорился?
– Игорек платил. – Ванька беспечно махнул рукой. – У него денег полно, папаня-то гендир. Кстати, злился он на тебя вчера! Даже водки выпил в «Нимфе», представляешь?
Ну да, конечно, герой, водки выпил. Я усмехнулся и приоткрыл молнию на куртке.
– Пижон твой Игорек.
– Да и пусть! Зато он добрый, обещал мне кроссовки отдать штатовские, настоящие. Он их и не носил почти.
– Это не добрый, Ванька, это по-другому называется.
– Как?
– Никак. – Я положил ногу на ногу, и училка напротив поджала губы. – Носи свои кроссовки и в голову не бери.
– Дурилы, – Ванька расстроено вздохнул, – детсад-то пуф, кончился давно, а вы все паритесь. Дружили бы теперь втроем…
– Не дружили бы, – отрезал я.
Автобус остановился, и в переднюю дверь ввалился пацан лет семи. Грязноватый, нечесаный, но, скорее всего, домашний. Тетки сторонились, когда он шел мимо них по проходу. Я ожидал чего-то в духе «не ел три дня, помогите христаради», но пацан молча уселся рядом с училкой и вытащил из кармана горсть крупных семечек.
Морда у него была хитрая, глазенки колючие. Сквозь драную штанину смотрело тощее колено. Забавный пацан, только, видно, голодный. Семечками-то не наешься.
Щелк! Училка напряглась, даже рот приоткрыла, но пацан спрятал шелуху в карман. Следующий щелк оставил ее равнодушной, и я даже пожалел о том, что скандал не состоялся.
На остановке у рынка автобус задержался – издалека, шлепая по лужам, бежала старушка в голубых ботах. Водитель пил кофе из картонного стакана и настраивал радио. Оно шипело, выкрикивало разными голосами, будило пассажиров, и те хлопали глазами, словно потревоженные совы. Когда старушка, пыхтя и крякая, влезла на первую ступеньку, пацан выбросил руку, схватил училкину сумку и кинулся к задней площадке.
Сперва ничего не происходило, только училка хлопала ртом, как рыба на песке. Потом у нее появился голос, и она заверещала:
– Отдай!
Автобус оживился, загомонил, кто-то повскакивал с мест, училка перешла в нижний регистр и с криком «Держи-и-и!» бросилась за пацаном. А тот уже несся вдоль ларьков, озираясь и прижимая сумку к груди. Я хохотал как помешанный, вокруг осуждающе бубнили. Ванька жался в комок, виновато охал и пятился к выходу. День начинался не так уж и плохо.
Конец же дня выбил у меня из-под ног хлипкую скамеечку, и я повис как в петле, задыхаясь и дергаясь, и ничего не мог изменить.
Когда Хасс явился первый раз, мне было пять. Невысокий, грузный, с бегающими глазками, он шагнул через порог, и я сразу понял, что у нас не заладится. Осмотрев комнаты, Хасс скрылся в туалете, долго пыхтел там, потом коротко спустил воду и вышел, повеселевший.
– Как, Паша? – спросила мать.
Толстой рукой он подтащил ее к себе, чмокнул в шею и кивнул:
– Хатка хорошая. Принимай хозяина, малец.
Малец – это было мне, но я ничего не понимал и молчал, пытаясь найти на лице матери хоть какой-то ответ. Ответа она не давала, только жалась к Хассу и улыбалась незнакомо – так, будто больше не моя.
Я чувствовал это и позже – все время, пока Хасс жил у нас. Наверное, тогда он еще любил мать, и ей хотелось купаться в этой любви, даже такой, грубой и неумелой. Немного согреться, взять себе, побыть за кем-то. Она готовила тот же борщ, но теперь мы ели его втроем, гладила рубашки, маленькую и большую, и покупала газеты – для Хасса. Газеты пачкали пальцы и пахли незнакомо, читать их было скучно. Часто по ночам я слышал, как мать стонет в соседней комнате. Пугался, забивался под одеяло, давился слезами, но не бежал ее спасать.
Наверное, Хасс хотел, чтобы меня не было. Совсем. Но я был, худенький черноглазый птенец. Вил гнезда, метил территорию, прятал разные вещи – просто так и от Хасса. Не пакостил особо, но и не делался ручным, и это доводило его до бешенства.
Вообще, в бешенство Хасс впадал легко. Лицо наливалось вишневым, он кричал, махал руками, много раз повторял одно и то же. Мог дернуть, толкнуть, даже ударить. После лежал, обессиленный, взмокший, и мать носила ему лед в полотняном мешочке.
– Сгинь, гаденыш, – шипел Хасс, если я входил в комнату, – морду твою в котел!
Мать уводила меня, наливала чаю, гладила по голове. Шептала что-то теплое, но я все равно плакал, и чай мой остывал нетронутым.
– Ничего, мальчик, – говорила мать, – ничего, ты главное слушайся.
Я вроде бы и слушался, но Хассу этого послушания было мало.
Когда мне исполнилось шесть и два, Хасс сорвался. Не из-за меня, я лежал с температурой и смотрел ярко-желтые кудрявые сны. В тот день его выгнали с работы – в обед он выпил водки, раздухарился и полез в драку, напугав бригадира до кишечной колики. Обиженный, злой и все еще пьяный он пришел домой – за разрядкой, которую мать не могла ему дать. Я проснулся от ее криков, вскочил и услышал дикое рычание. Всхлипнул:
– Медведь?! Мама, там медведь?
Никто моих всхлипов не услышал.
Надо было забраться обратно – под одеяло, в самую глубину, чтобы медведь не нашел меня. Но я слез с кровати и на четвереньках, путаясь в широких пижамных штанах, пополз в коридор. Медвежье рычание перекрыл голос Хасса: «Стой!», и я решил, что он защищает мать.
Бум-м, бум-м – кто-то лупил по стенам, с потолка сыпалась штукатурка. В приоткрытую щель я увидел – никакого медведя нет. Только Хасс. Он таскал мать за волосы, рвал на ней одежду и скалился:
– Стой, стой, стой!
Она слабо отбивалась, скулила, на руках ее была кровь.
В свои шесть и два я знал, что можно умереть. Но все равно побежал на них, громко крича и захлебываясь. Бил, царапал, грыз, пока не потерял сознание от боли. Но даже там, в небытии, не мог остановиться и простить.
Я сжал кулаки, и царапины от вчерашнего стекла остро напомнили о себе.
На рекламном щите, поверх банки с шоколадной пастой, был наклеен он. Тот же рыхлый нос, редкие волосы, глаза как у больной свиньи, так же вздернут левый угол губ. Вот только шрам на подбородке новый и морщин больше, чем в прошлый раз. Я смотрел, узнавал, читал, и асфальт плыл у меня под ногами.
Разыскивается Хасс Павел Петрович, 50 лет.
Находится в состоянии психической нестабильности. Опасен для окружающих.
При встрече не вступайте в контакт. Позвоните в полицию.
Куртка мокла, тяжелела, тянула вниз, по лицу бил холодный дождь, а я стоял, не двигаясь, ловил ртом крупные капли и ждал. Ждал, когда мир перестанет качаться и снова начнет работать мозг. Мимо шли люди, толкались, бурчали «встал на дороге», но мне было все равно. Я не мог и не хотел шевелиться.
Тогда, в шесть и два, мать приезжала в больницу, кормила клубникой и клялась, что больше мы его не увидим. Мы и не видели, вернее, она не видела. А я увидел, года через три, когда шел из школы. Возле старого рыбного он пил разливное пиво – торопливо, жадно, причмокивая на пол-улицы. По стенкам кружки и толстым пальцам, пузырясь, ползла белая пена. Из-за ларька, где я спрятался, было видно все – серый костюм с мятой полоской галстука, мутные глаза, небритый подбородок и два чемодана, перетянутых веревками. Я знал, что мал и слаб, что не могу прямо сейчас броситься и растерзать этот гнусный кусок сала. Нужно было выследить его, расставить силки, и вот тогда…
Я шел за ним до вокзала. Дрожал от возбуждения, строил планы, представлял всякое, о чем бы не решился сказать даже матери. А на вокзале он купил два пирожка, бутылку колы, газету и сел в поезд, идущий до Волгограда. Глядя на Хасса, заталкивающего на третью полку огромные чемоданы, я подумал: «Не вернется». Подумал и разревелся так, как не ревел уже несколько лет. Хасс уезжал, может быть, навсегда, а я оставался здесь – маленький, слабый и не отомщенный.
И вот он вернулся, да еще и знаменитым. Портреты по всему району, на каждом заборе: «Хасс, Хасс, Хасс». Полиция сбилась с ног. Ищут по проспектам и подвалам, ждут страшного, видят кошмары, но не могут найти. А я найду. Чего бы это ни стоило. Теперь мне шестнадцать, у меня крепкие руки, отличные связи и более чем здравый рассудок. На этот раз я успею, и он получит свое.
Глава 4
Да и нет
Сегодня на пересечении улиц Металлостроя и Куйбышева произошло нападение на Ольгу П. двадцати восьми лет. Потерпевшая утверждает, что к ней подкрались сзади и надели на голову полиэтиленовый пакет, после чего несколько раз ударили тупым предметом и начали душить. Судя по направлению ударов, нападавший был невысокого роста…
– Кыш, кыш, чего уставились? – Физрук Святогор прикрыл собой телевизор и замахал журналом. – Кыш, я сказал!
Молочно-бледные, девицы высыпались из его каморки в зал и встали неровным кружком. Держались за руки, касались локтей и бедер, чтобы чувствовать свое – теплое, живое, не полиэтиленовое. Даже Женю не оттеснили, приняли, ввязали в хрупкий узор.
– Металлостроя и Куйбышева… рядом совсем, – выдохнула Алине в ухо овца Анютка.
– А я через это место в школу хожу, – поежилась Карина Дасаева.
– И я, и я, – зашептали вокруг.
– Да хватит вам! – прошипела Ермакова. – Нагнетают стоят! Кто сказал, что это он? Мало разве идиотов?
Алина покачала головой – не мало, конечно. Но в глазах Ольги П., отекшей, потерянной, бледной, пульсировал страх, и этот страх летел с экрана жгучими солеными брызгами. Так боятся не идиотов, нет. Это ужас перед тем, что выше твоего понимания, перед тем, что приходит из ниоткуда и властно, неизбежно утаскивает тебя в никуда.
Резкий свист порвал душную тишину, пролетел под потолком, разметал девчоночий круг.
– Па-строились! Па-живее! – Святогор изображал приподнятость. – Мужики, еще живее, ползете как улитки в гору! Равняйсь, смирно, напра-во! Бе-гом! Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре. Молодцы!
И так теперь всегда – бежать, бежать, три-четыре, раз-два. Переставлять ноги, сглатывать комок, терпеть острую спицу в боку. Без отдыха, без остановки. Иначе – он, пакет из супермаркета, в котором уже ничто не имеет значения.
– Стой, раз-два! Переходим к упражнениям. Упражнение первое…
Ермакова, разминаясь, задела Алину локтем.
– Ой, прости!
– Да ничего.
– Если честно, я в полном ахтунге… а ты?
Алина потянулась к носкам кроссовок и буркнула куда-то в пол:
– Аналогично.
– И что делать? – Изящное приседание.
– Не знаю.
– Слышьте! – Мотая головой, к ним подобралась овца Анютка. – Кажись, у меня того… понос начинается.
Ермакова сморщила носик:
– Говорила тебе, не жри салат!
– Не-е-е, – проблеяла Анютка. – Это не салат. Я… боюсь.
– Мах ногой, раз-два! Мах другой, три-четыре!
Алина присела и сделала вид, что завязывает шнурок. Руки у нее ходили ходуном. Вот бы тоже больной живот – сбежать, спрятаться и не слушать этого всего.
– Маши, Седова, маши! И ты, Шишкина, маши, не останавливайся!
– Машу, машу, – просипела Анютка и задрала правую ногу.
– В Колумбии, – заговорили сверху Жениным голосом, – маньяков никто не боится. Потому что полиция опытная, и ловит их на раз-два!
– Раз-два, поворот, раз-два, поворот! Седова, совесть имей! Будешь филонить – двадцать отжиманий!
– Заткнись, блаженная! – вскинулась Ермакова. – Колумбия у нее. Тошно уже от тебя!
Тошно… Да, совсем тошно. Алина поднялась и крикнула:
– Святогор Юрьевич, мне плохо. Можно выйти?
– Да иди, иди, – сдался Святогор, – но двадцать отжиманий – должок!
Алина вцепилась в подоконник, давно не мытый и оттого волнистый, как речное дно. Задержала дыхание. Не хватать ртом воздух, не глотать, спокойнее, спокойнее. Так ее учил доктор – молодой, кареглазый, с девичьи круглой родинкой над верхней губой. Года два назад Алина была в него влюблена, а потом прочитала в интернете про какой-то там перенос. Вроде это правило такое – влюбляться в своих психотерапевтов. Алина подумала-подумала и разлюбила его, а через месяц доктор сказал, что больше ей не нужен. Как знал. Мама ужасно расстроилась тогда. Ходила к главному, требовала другого врача, кричала: «Они бросают девочку». А девочка радовалась нежданной свободе и ни о чем не жалела.
Школьный двор был пуст, ветер гонял по нему сухие листья. Тополя этой осенью ссыхались рано, еще зелеными, и дрожали полуголые, и грустно качали ветками. Алина прикрыла глаза. Не дышать глубоко, не сжимать пальцы, царапая ладони ногтями, не… Сквозь опущенные ресницы она увидела, что посреди двора стоит человек. Худой, длинноволосый, в толстом свитере и рыжих ботинках. Зяблик!
– Зяблик! – закричала Алина сквозь стекло.
Он, конечно, не услышал. Тогда Алина, гремя рамами, распахнула окно и крикнула во всю грудь:
– Зябли-и-ик!
«Ну заметь же, заметь меня, я здесь, на третьем этаже!»
Зяблик поднял голову, округлил рот в насмешливом «О!», помахал белоснежно-забинтованной рукой.
– Подожди, я сейчас спущусь!
Она кинулась вниз, перепрыгивая через ступеньки, задыхаясь. Охраннику бросила:
– Мне надо, ко мне там пришли!
Вылетела во двор, раскрасневшаяся, почти счастливая, и встала, озираясь. Никого во дворе не было. Только так же метались больные листья и висела в воздухе мелкая взвесь начинающегося дождя.
Охранник, пожилой, с неровной лысиной, выскочил вслед за Алиной, догнал ее, схватил за рюкзак.
– Кто пришел?
– Никто, показалось. Отпустите меня!
Он отпустил. Потом неловко, как бы жалея, погладил Алину по плечу.
– Время такое. Верить никому нельзя. Слышала про Металлостроя? Вот то-то же.
– Я думала, это мой друг, – шмыгнула носом Алина, – он нормальный!
– Вот и хорошо. Но если явится кто странный, незнакомый, говори мне, поняла?
Алина кивнула. Зяблик, разумеется, был странным и незнакомым, но она бы скорее откусила себе палец, чем стала кому-то о нем говорить.
В том, что Зяблик приходил, Алина нисколько не сомневалась. Он был, он стоял там в своих рыжих ботинках и махал ей рукой. Со встречи на пустыре прошло двенадцать дней, и за это время Алина видела его только два раза. На третий день они встретились в магазине. Зяблик, напевая «Мы красные кавалеристы, и про нас…», прошел мимо и прихватил из ее корзинки баночку с йогуртом. Алина крикнула: «Зяблик!», но он сделал вид, что не заметил.
Вечером пятого дня Алина брела мимо брошеного дома на Куйбышева. Солнце через битые окна прокалывало его насквозь. Алина загляделась на мшистые стены, некогда крашенные желтым, треснувшие доски, плети дикого винограда, убегающие вверх. Оттуда, сверху, со второго этажа, на нее смотрел Зяблик. Смотрел совсем недолго, только и успел, что прижать палец к губам и показать – иди своей дорогой.
В тот вечер Алина спросила у Яндекса, как выглядит зяблик. Птичка оказалась розовощекой и розовогрудой, с серой прической и пестрыми крыльями. Алина когда-то видела таких в парке. Почему зяблик? – в который раз удивилась она. Загадка не отгадывалась, и Алина решила подождать – до новой встречи с Зябликом.
Но с шестого дня по двенадцатый его не было. Нигде. И даже Игорь, от которого мягко влажнели ладони и сбивалось дыхание, не мог спасти ее от подступающей тоски.
Игорь так и сидел с Алиной на уроках, хотя некоторые звали его к себе. Особенно старалась фифа Ермакова – подходила, качая бедрами, смотрела ласково, крутила на пальце русый локон. Говорила: «Как, Игорек, не надумал ко мне перебраться?» Он, нисколько не смущаясь, отвечал: «Знаешь, Инга, наверное, нет». Ермакова улыбалась: «Ну зря, зря», – и в глазах ее плескалось разочарование. Алина сидела тихой мышкой, опасаясь, что однажды фифина обида прольется ей на голову помоями и дегтем. Но фифа, видно, не считала Алину соперницей. По правде говоря, не считала так и сама Алина, даже в те невозможные минуты, когда Игорь, чуть краснея, шептал что-то вроде «привет, принцесса» или «рад тебя видеть». Ей хватало мягкого голоса, запаха – тех же смолы и гвоздики, и робкой надежды, что все это будет здесь, рядом, хотя бы еще сорок коротких минут.
Через новую неделю Зябликового отсутствия Игорь прислал эсэмэску: «В 15.00 у Вареньки». Шла проверочная работа, и Алина не сразу прочитала сообщение. А когда прочитала, выронила телефон. Он упал под парту и привычно развалился на две части, выплюнув аккумулятор. Алина, чертыхаясь, полезла за останками. И тут же следом сполз Игорь – помогать. Собирая телефон, он тихо спросил:
– Придешь?
Алина помотала головой, и оба они выбрались наружу.
– Да или нет, скажи!
– Нет.
– Седова, Ситько, что за эквилибры? – укорила их Борисовна.
– Простите, – развел руками Игорь, – мы телефон лечили.
– В доктора играли, – пробасил верзила Горев, и с задних парт полетели короткие смешки. Борисовна постучала карандашом по столу и приоткрыла форточку.
Стало почему-то неприлично хорошо – неспокойно, негладко, но очень светло. Алина бросила писать и плескалась в этом свете, смеясь и разбрызгивая жаркие капли. Сегодняшнее «нет» оказалось другим – оно не было злым и отчаянным, как все предыдущие «нет». Оно не прятало ее за щетинящимся колючей проволокой забором. Оно брало за руку и вело к маленькой калиточке, за которой и у таких, как Алина, может быть немного счастья. Сегодня, уже сейчас, в пятнадцать ноль-ноль, Игорь будет ждать в кабинете Вареньки. Будет, будет, несмотря на сказанное «нет». И там… Она не знала, что случится, но хотела этого и дышала часто и глубоко – совсем не так, как учил ее доктор с родинкой.
Варенька поливала цветы из розовой лейки. Наклоняла носик к самым корням, и вода сразу уходила в землю. Игорь в накинутом пиджаке стоял рядом, Варенькины пышные кудри касались его плеча. Солнце гладило им макушки, и это было так по-домашнему, так тепло, что Алина вдруг испугалась. Спина намокла ледяным, словно туда засунули мороженое. Да, все предельно просто. Дура набитая! Тебя позвали сюда не любить. Тебя позвали стать, как там говорится, слово такое гадкое… наперсницей? Шелковая паутина, сплетенная полчаса назад, порвалась в десяти местах. Алина хрипло закашлялась.
Варенька поставила лейку и обернулась.
– А вот и ты, Алиночка! Отлично! Игорь сказал, вы хотите литературные журналы почитать. Но я их домой не даю, а здесь – пожалуйста. Кому какой номер?
– Вы нам покажите, где лежат, – попросил Игорь, – а мы выберем.
– Вот шкаф, смотрите, три полки, по годам. Выбирайте, а я на педсовет. И умоляю, поаккуратнее!
Шлейф Варенькиных духов медленно таял, и вместе с ним таяло и высыхало мороженое у Алины за шкиркой. Солнце било в глаза, и от этого Игорь плавал в ярких красно-зеленых кругах. Хотелось плакать.
– Так-так-так, все же пришла. – Игорь открыл шкаф, наугад вынул два журнала и бросил их на парту. – Садитесь, мисс, будем читать.
– Но я… думала…
– Что ты думала?
Алина пожала плечами и протерла слезящиеся глаза.
– Ты думала, я позвал тебя на свидание?
Это был сильный удар, наотмашь. Жесткими пальцами Алина застегнула верхнюю пуговицу кофты и выдавила:
– Нет, конечно.
– Ну и зря. – Игорь подошел близко-близко, такой чужой, непонятный и расстегнул кофтину пуговицу обратно. – Я ведь позвал, понимаешь?
Его руки легли Алине на плечи, сжали, поползли скользкими змеями по спине и шее. Чуть сильнее, чем обычно, запахло гвоздикой, сразу закружилась голова и заплясали по стенам солнечные зайцы. А со стен смотрели важные, сильные, хитро прищуренные, много раз обнимавшие кого-то писатели. Они смеялись над Алиной и ее детским страхом и показывали на нее пальцами. Запах гвоздики стал вязким, начал душить, в глазах потемнело. Алина вырвалась из Игоревых рук, подхватила рюкзак и, натыкаясь на парты, полетела вон из класса.
В дверях она врезалась в Алекса Чернышева. Тот сгреб ее в охапку, прижал к кожаной куртке, встряхнул:
– Куда? Почему бежим?
– Дурак! – закричала на него Алина. – Дурак, дурак! И трогать меня не смей!
– Ты что? – опешил Чернышев.
Но Алина уже не слышала. Рыдая в голос, она бежала по коридору и повторяла: «Мама, мама, помоги мне, пожалуйста, помоги».
Огромный дом в сто тысяч квартир вырос у Алины на груди. Высовывал языки лестниц, лизал нос и щеки, глядел слепыми окнами, душил занавесками. В животе у дома пело радио, тикали часы, булькая и пенясь текла вода по кишечнику водопровода. Двери были заперты на замки, и тех, кто не успел выйти, дом переваривал, как вчерашнюю кашу. Алина хотела туда, внутрь, жала кнопки домофона, но слышала только чавканье и хруст, хруст и глухое чавканье.
– Пей, пей. – Мама толкала ей в губы пластиковый стакан.
Горько, очень горько. И зубы ломит от холодной воды. Воды так много, что можно утонуть. Вот она уже по шею, и в окна дома врываются кудрявые буруны. Дом рушится, складываясь пополам, и под его обломками Алина почти теряет сознание. Надо бы бежать, но бежать некуда, и остается только глотать пыль и кашлять, и тонуть в мутной жиже, бьющей из лопнувшей трубы…
– Ну вот, вот, уже лучше, видишь?
Она видела, да – как одна ее рука держит другую, как черная муха мечется по стене, как дрожат бусинки пота на склонившемся над ней лице.
– Я вижу, мама.
– Хорошо, милая. Отдыхай, а я с тобой посижу.
– Не надо, пожалуйста. Теперь я сама.
Мама покивала, расправила на Алине плед и вышла. Дверь за ней плотно закрылась, и стало тихо.
Через минуты тишины Алина поняла, что лежит в кабинете завуча, Ильи Петровича. На спинке стула висел пиджак – полосатый, с каким-то значком на лацкане. В кресле, под ворохом газет, пряталась мягкая шляпа. Незнакомо пахло одеколоном и табаком, таких запахов в Алинином доме не было.
Ноги согревались, и плечи потихоньку превращались из каменных в живые. Ну что же. Она почти успокоилась, перестала трястись и падать, но в ту точку, с которой все началось, вернуться уже нельзя. Вернуться, чтобы не струсить, не вырваться и не сбежать от первого поцелуя, как от вавилонской чумы. Она приходила и раньше, эта многоэтажная мгла, что хватает и тащит, и вяжет – стоит только зазеваться, дать себе чуть-чуть воли, отомкнуть один из замков. Приходила случайно, мягкой походкой, виляя обрубленным хвостом. Ниоткуда, из тех невозможных мест, где хриплые Хассы рвут повзрослевших девочек на мелкие куски.
Но ведь не было же… никогда ничего не было.
Алину наблюдали разные врачи, с родинками и без, мгла светлела, редела, но все равно жила внутри и вновь сгущалась там, где ее совсем не ждали. Мама требовала у врачей лекарства, они выписывали, Алина пила. Мама каждый день вглядывалась в Алинино лицо. Мама указывала, запрещала, хищно нависала над. Алина впитывала и слушалась, и училась отличать обычное от своего – того, что нужно прятать на самом дне. Тем более, если на этом своем стоит жирная печать «нельзя».
– Игорь, – сказала Алина и всхлипнула теперь уже легко, без истерики.
Первый красивый мальчик, которому она понравилась. Да что там, просто первый мальчик, которому захотелось прикоснуться к ней. Не дружески, как Ванька – «эй, Алинка, – хлопок по плечу – привет, дай алгебру списать», а с настоящей взрослой нежностью. А она по привычке все испортила.
– Пожалуйста, пожалуйста, – твердила Алина, – пусть Игорь простит меня. Я обещаю, я исправлюсь, я не буду ему мешать.
Слезы катились, затекали в уши, щекотались там как маленькие мыши. Диван кожано поскрипывал. Из окна тянуло свежим, и бумаги на столе тихо перешептывались. Что-то было еще такое… кожаное. Ах, да! Алекс Чернышев, он же Винт. Встал, словно столб на дороге, растрепанный, злой, схватил до синяков. Вечно он где-то рядом, вечно смотрит с осуждением. А за что, позвольте спросить? Алина повернулась на бок, сложила руки под щекой. Ну его, этого Винта. Звонка, прозвонившего с восьмого урока, она уже не слышала…
Игорь, как ни странно, не обиделся. Шутил, подмигивал, приносил из столовой горячие пирожки с лимоном и давал Алине откусить. Она, обжигая губы, кусала, хоть и не любила кислого, а по утрам черной тушью красила ресницы. Но приходил вечер – с тенями, шорохами, гулкими шагами и пустотой. Хватал за волосы, шипел в спину, глядел полумертвыми глазами Ольги П., тянул на одной ноте: «Хас-с-с-с». Алина ждала, озиралась, искала в толпе и проулках. Но Зяблик не появлялся, как будто птица Алининой удачи прогнала его из старого гнезда.
В дверь звонили. Яростно, долго, нетерпеливо. Алина открыла и отпрянула, сметенная ярко-синим ураганом.
– Хо-хо-хо, девчонка! – Ураган, не снимая куртки, бросился ей в объятия. – Тощая-то какая, мать вообще тебя не кормит?
Они смеялись, держались за руки, одинаково морщили носы – крепышка Кира с глазами-блюдцами, гвоздиком пирсинга в ноздре и мелким бесом мальвинистых волос и бледная, но счастливая моль Алина, давние подруги, которые не виделись уже месяца полтора.
– И вновь я посетил! – Кира скинула пыльные «гады» и рванула в кухню, оставляя за собой дорожку дымного запаха. – Чего морщишься, попахиваю? Ну так из леса, вестимо. Вон, штаны еще не стираные.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.