Текст книги "Предатель памяти"
Автор книги: Элизабет Джордж
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Я обратился к плохо одетому длинноволосому парню со своей просьбой. Он сказал: «Вам надо было позвонить заранее. А так придется подождать минут двадцать. Такие старые материалы мы здесь не держим».
Я сказал, что мы подождем, но, когда юноша ушел искать нужные мне материалы, я внезапно понял, что не могу оставаться в библиотеке – мои нервы были взвинчены до предела. Мне не хватало воздуха, я весь вспотел, почти как Рафаэль. Я сказал Либби, что мне не хватает воздуха. Она вышла вслед за мной на Уоксхолл-Бридж-роуд. Но и на улице я не мог вздохнуть.
«Это все из-за транспорта, – сказал я Либби. – Выхлопные газы». Я задыхался, как бегун на дальние дистанции. И потом за работу взялись мои внутренности: желудок свело, а в кишечнике забурлило, грозя унизительным взрывом прямо на тротуаре.
Либби пригляделась ко мне. «Гид, ты выглядишь кошмарно».
«Нет-нет, все в порядке», – бормотал я.
Она сказала: «Если с тобой все в порядке, то я Дева Мария. Иди-ка сюда. Давай уйдем с тротуара, мы мешаем людям».
Она привела меня в кафе на углу и усадила за стол. «Сиди и не шевелись, понятно? Только если ты, это, в обморок начнешь падать, тогда опусти голову… куда-нибудь. Куда надо опускать голову, когда теряешь сознание? Между коленями? В общем, опусти голову». И с этими словами она ушла к прилавку. Через минуту она вернулась со стаканом апельсинового сока. «Когда ты в последний раз ел?» – спросила она.
И я, грешник и бесхарактерный размазня, позволил ей поверить в это объяснение. Я сказал: «Не помню» – и проглотил сок, как будто это был эликсир, который вернет мне все, что я умудрился потерять.
«Потерять?»
Вы, доктор Роуз, никогда не пропускаете ни одного значимого слова.
Да, и вот что я потерял: мою музыку, Бет, мать, детство и воспоминания, которые есть у всех людей, кроме меня.
«И Соню, – продолжаете вы мой список, вопросительно глядя на меня. – Вы бы хотели вернуть ее, если бы могли, Гидеон?»
«Да, конечно, – таков мой ответ. – Но другую Соню».
И этот ответ заставляет меня остановиться. Он отражает мое раскаяние в том, что я забыл про нее.
3 октября, 18.00
Когда я снова смог нормально дышать, мы с Либби вернулись в библиотеку. Там нас уже ожидали пять пухлых папок, набитых вырезками двадцатилетней давности. Неровные края обтрепались, газетная бумага потемнела и отдавала плесенью.
Либби отправилась на поиски свободного стула, чтобы сесть рядом со мной, а я положил перед собой первую папку и открыл ее.
«Няня-убийца осуждена», – бросились мне в глаза крупные буквы. Манера озаглавливать газетные статьи не сильно изменилась за два десятка лет. Под заголовком помещалась фотография – фотография той, что убила мою сестру. Очевидно, снимок был сделан на довольно ранней стадии расследования, потому что на нем Катя Вольф была запечатлена не в зале суда и не где-то в тюрьме, а на Эрлс-Корт-роуд, она выходила из здания Кенсингтонского полицейского участка в компании с коренастым мужчиной в плохо сшитом костюме. Сразу за ней, частично скрытая дверью, маячила фигура человека, которого я не мог толком разглядеть, но тем не менее узнал, поскольку у меня за спиной было двадцать пять лет ежедневных занятий с ним: Рафаэль Робсон. Я отметил для себя присутствие двух этих мужчин, предположив, что коренастый тип в костюме – адвокат Кати Вольф, но все мое внимание было приковано к ней самой.
Она очень изменилась с того дня, когда была сделана фотография в залитом солнце саду в нашем дворе. Конечно, на том снимке Катя позировала, а здесь ее сняли поспешно, в суматохе, которая всегда возникает между моментом, когда примечательный для новостей персонаж покидает некое здание, и моментом, когда он скрывается в автомобиле, чтобы умчаться прочь от любопытных глаз. И все-таки на этом снимке было видно, что известность, по крайней мере подобного рода, не шла на пользу Кате Вольф. Она выглядела худой и больной. На фотографии в саду она широко и открыто улыбалась в камеру, а здесь пыталась закрыть лицо рукой. Должно быть, фотограф подобрался к ней довольно близко, потому что качество снимка было удивительно высоким для газеты того времени. Камера запечатлела каждую черту лица Кати Вольф.
Рот плотно сжат, губы превратились в едва заметную линию. Под глазами темнеют круги – следы напряжения и переживаний. Из-за потери веса крупные черты заострились и потеряли былую привлекательность. Руки торчат из рукавов, как палки, а там, где вырез блузки обнажает треугольник тела, ключицы выпирают, как край доски. Вот что я разглядел на том снимке, помимо присутствия Рафаэля за Катиной спиной и плохо одетого мужчины, поддерживающего немку под костлявый локоть.
В статье говорилось, что судья Сент-Джон Уилкс приговорил Катю Вольф к пожизненному тюремному заключению и, что было очень необычно, рекомендовал Министерству внутренних дел проследить, чтобы она отсидела не менее двадцати лет. Корреспондент, который, по-видимому, присутствовал в зале суда, писал, что, услышав приговор, подсудимая вскочила и потребовала слова. Но ее желание заговорить именно в тот момент, после того как она пользовалась своим правом на молчание не только на всем протяжении судебного разбирательства, но и пока шло следствие, сильно отдавало паникой и намерением пойти на сделку с правосудием. Во всяком случае, было уже слишком поздно.
«Мы знаем, что случилось, – провозгласил позднее старший адвокат Бертрам Крессуэлл-Уайт, выступая перед прессой. – Мы слышали это от полиции, мы слышали это от семьи, мы слышали это от судебных экспертов и от друзей самой мисс Вольф. Оказавшись в трудной для себя ситуации, желая излить гнев, накопившийся оттого, что она считала себя несправедливо обиженной, и получив возможность избавить мир от ребенка, который и так был болен, она осознанно и со злым умыслом против семьи Дэвис опустила Соню Дэвис под воду в ее же ванне и держала ее там, невзирая на жалкое сопротивление девочки, пока та не утонула. После чего мисс Вольф подняла тревогу. Вот что случилось. И это было доказано. В результате судья Уилкс вынес приговор в соответствии с законом.
«Отец, ее посадили на двадцать лет». Да. Да. Вот что сказал папа дедушке, заходя в комнату, где мы – дедушка, бабушка и я – ждали новостей. Я помню. Мы в гостиной, сидим на диване в ряд, я в середине. Моя мать тоже там, и она плачет. Плачет как всегда, и мне кажется, что плакала она не только после смерти Сони, но и после ее рождения тоже.
Рождение ребенка обычно воспринимается всеми как повод для радости, но для нашей семьи Сонино рождение не стало счастьем. Я начинаю понимать это, когда откладываю первую вырезку в сторону и принимаюсь за вторую – продолжение первой, как оказалось. На этом втором листе я вижу фотографию жертвы, и не только: к своему огромному стыду, я вижу то, что забыл или намеренно стер из памяти на двадцать с лишним лет.
То, что я забыл, Либби заметила первым делом, о чем тут же и заявила, когда уселась рядом, притащив откуда-то второй стул. Разумеется, она не знала, что на снимке изображена моя сестра, поскольку я не объяснял ей, зачем мы вообще пришли в здание «Пресс ассосиэйшн». Она слышала, как я просил принести мне статьи о суде над Катей Вольф, но больше ничего.
Итак, Либби подсела к столу и со словами «Ну что тут у тебя?» потянулась за статьей, лежащей передо мной. А когда увидела, то сказала: «О-о. У нее ведь синдром Дауна, верно? Кто это?»
«Моя сестра».
«Да ты что? Но ты никогда не говорил… – Она оторвалась от вырезки и перевела взгляд на меня. Дальше она говорила медленно, то ли подбирая слова, то ли не зная, как далеко заходить в своих выводах. – Ты… стыдился ее? Или что-то еще? В смысле… Ну и что? Ничего такого. В смысле, синдром Дауна».
«Или что-то еще, – ответил я. – Я чувствовал “что-то еще”. Что-то презренное. Плохое».
«Так в чем дело?»
«Дело в том, что я ничего этого не помнил. Ничего. – Я указал на папки с вырезками. – Не помнил ни слова, ни факта. Мне было восемь лет, кто-то утопил мою сестру…»
«Утопил?!»
Я схватил ее за руку, чтобы она замолчала. Мне совсем не хотелось, чтобы персонал библиотеки узнал, кто я такой. Поверьте, мой стыд был велик и без того, чтобы еще выставлять его напоказ.
«Читай, – сказал я Либби без дальнейших объяснений. – Сама читай. Я забыл про нее, Либби, я совершенно не помнил о том, что она существовала».
«Почему?» – спросила она.
Потому что не хотел помнить.
3 октября, 22.30
Я ожидаю, что вы броситесь на мое последнее признание с триумфом воина-победителя, доктор Роуз, но вы ничего не говорите. Вы просто наблюдаете за мной, и хотя вы приучили свое лицо не выдавать ваших чувств, но вы не властны над светом, который возникает в ваших темных глазах. Я вижу его сейчас – вот она, эта искорка, – и он говорит мне, что вы хотите, чтобы я услышал произнесенные мною только что слова.
Я не помнил свою сестру потому, что не хотел ее помнить. Должно быть, так и есть. Мы не хотим помнить – и тогда мы забываем. Только иногда нам просто не нужно помнить. А иногда нам велят забыть.
Хотя есть тут один момент, которого я не понимаю. В доме на Кенсингтон-сквер мы ни единым словом не признавали существование дедушкиных «эпизодов», однако я отчетливо их помню. Тогда почему я помню их, но не помню сестру?
«Фигура дедушки в вашей жизни имеет гораздо большее значение, чем сестра, – говорите вы мне, – и связано это с вашей музыкой. Чтобы подавить воспоминания о нем, как вы, по-видимому, подавили воспоминания о Соне…»
Подавил? Зачем мне подавлять воспоминания о ней? Или вы согласны с тем, что я не хотел помнить свою сестру, доктор Роуз?
«Подавление – это неосознанное действие, Гидеон, – объясняете вы своим тихим, сочувственным и спокойным голосом. – Оно связано с эмоциональным, психологическим или физическим состоянием, с которым человек не в силах справиться. Например, когда мы в детстве становимся свидетелями чего-то пугающего или непонятного – хорошей иллюстрацией может служить сексуальный контакт между родителями, – то мы стремимся выбросить увиденное из нашего сознания, поскольку в том возрасте еще не обладаем инструментами для его обработки, не в силах объяснить его и ассимилировать. Даже люди зрелого возраста, перенесшие ужасную катастрофу, обычно не помнят саму катастрофу – просто потому, что она была слишком ужасна. Мы не принимаем осознанного решения избавиться от нежелательного воспоминания. Мы просто делаем это. Подавляя подобные воспоминания, мы защищаем себя. Так наш мозг защищается от того, с чем не готов иметь дело».
Тогда от чего защищается мой мозг, доктор Роуз? Что в моей сестре так меня пугает? Хотя я ведь вспомнил Соню, правильно? Когда я писал о матери, я вспомнил и ее. Только заблокировал одну подробность. Пока я не увидел снимок, я не знал, что у нее был синдром Дауна.
Значит, тот факт, что она была дауном, играет важную роль во всем этом? Да, наверное, так, потому что сам я про него не смог вспомнить. Не смог раскопать в своей памяти. Ничто не вело меня к нему.
«Вы не могли вспомнить и ее няню, Катю Вольф», – подсказываете вы.
Выходит, что синдром Дауна и Катя Вольф каким-то образом связаны между собой, доктор Роуз? Да, должно быть, так и есть.
5 октября
Увидев фотографию сестры и услышав, как Либби произносит вслух то, чего сам я сказать не в силах, я понял, что не могу больше оставаться в библиотеке. Я хотел побыть там еще. Передо мной лежали пять папок, подробно разъясняющих, что случилось с моей семьей двадцать лет назад. Вне всяких сомнений, в этих папках я бы нашел имена всех, кто играл более-менее значительную роль в тех событиях и кто был вовлечен в ход следствия и судебный процесс, за ним последовавший. Но, один раз взглянув на лицо сестры, я больше не мог читать. Потому что перед моими глазами стояла картина: Соня под водой, ее крупная круглая голова поворачивается из стороны в сторону, и ее глаза (даже на газетном снимке было видно, что она родилась неполноценной) смотрят, смотрят, безотрывно смотрят, потому что не могут не смотреть на убийцу. Это кто-то, кому она доверяет, кого любит, от кого зависит и в ком нуждается, и этот человек удерживает ее под водой, а она не понимает. Ей всего два года, и даже если бы она была нормальным ребенком, все равно не поняла бы, что происходит. Но она не нормальна. Она родилась ненормальной. И за те два недолгих года, что составили всю ее жизнь, ничто не было нормальным.
Отклонение в развитии. Это неизбежно ведет к кризисам. Вон оно, доктор Роуз. С моей сестрой мы жили от одного кризиса до другого. Мать плачет на утренней мессе, и сестра Сесилия знает, что требуется помощь. Моя мать нуждается в помощи не только потому, что ей трудно примириться с фактом рождения ребенка, который не такой, как все: несовершенный, необычный, странный, назовите как угодно, – но еще и потому, что она не знает, как ухаживать за этим ребенком в повседневной жизни. И потому, что, невзирая на одного гениального ребенка в семье и на второго – инвалида с рождения, жизнь должна продолжаться, то есть бабушка должна присматривать за дедушкой, папа должен ходить на свои две работы, как раньше, и мать, если я буду продолжать заниматься музыкой, тоже должна работать.
Самое первое, что приходит на ум при мысли о возможном сокращении расходов, – это отказ от игры на скрипке и всего, что с ней связано: освобождение Рафаэля Робсона от его обязанностей, увольнение Сары Джейн Беккет и устройство меня в обычную школу. Эти простые и быстрые меры высвободили бы огромные средства, мать смогла бы сидеть дома с Соней, ухаживать за ней во время постоянных проблем со здоровьем.
Но подобная перемена в образе жизни семьи немыслима для всех ее членов, потому что уже в шесть с половиной лет я дал свой первый публичный концерт и лишить мир моего музыкального таланта кажется актом вопиющей мелочности и себялюбия. Тем не менее такая возможность рассматривалась и моими родителями, и родителями моего папы. Да. Теперь я вспомнил. Мать и папа разговаривают о чем-то в гостиной, к ним присоединяется мой громогласный дедушка. «Мальчик гениален, разрази меня гром!» – провозглашает он на весь дом. И бабушка тоже там, потому что я слышу ее тревожное: «Джек, Джек!» – и вижу, как она семенит к проигрывателю и ставит Паганини для успокоения дикой твари, живущей прямо под фланелевой рубашкой деда. «Он уже дает концерты, проклятье! – гремит дедушка. – Скрипку у него вы заберете только через мой труп. Хотя бы раз в жизни, хотя бы один-единственный раз, Дик, прими верное решение, прошу тебя!»
В этой дискуссии не участвуют ни Рафаэль, ни Сара Джейн. Их будущее висит на волоске, полностью завися от моего будущего, но права голоса они, как и я, не имеют. Тот спор ведется почти ежедневно и по нескольку часов как раз в тот период, когда мать оправляется после родов; и к этому спору и проблемам со здоровьем матери прибавляются бесконечные кризисы, обрушивающиеся на новорожденную Соню.
«Малышку везут к врачу… в больницу… в отделение первой помощи». Нас окружает неистребимый запах напряжения, тревоги, страха, которого раньше в доме я не припомню. Нервы у всех натянуты до предела, и все думают об одном: какая беда нагрянет следом?
Кризисы. Дома почти все время пусто – все часто и надолго куда-то уходят. Остаемся только я и Рафаэль. Или я и Сара Джейн. Все остальные с Соней.
«Почему? – спрашиваете вы. – Какие кризисы были у Сони?»
Я помню только эту фразу: «Он сказал, что встретит нас в больнице. Гидеон, иди в свою комнату». А еще помню слабый звук Сониного плача, но вскоре он совсем пропадает, когда ее выносят из дома в ночь и за ней закрывается дверь.
Я иду не к себе в комнату, а в Сонину детскую, в которой забыли погасить свет. Рядом с ее кроваткой находится какой-то странный механизм, и я вижу петли, которыми ее обвязывают, когда она спит. У стены стоит комод, а наверху – лампа с вращающимся абажуром, та самая лампа, что вращалась надо мной, когда я лежал в этой же кроватке. Я вижу вмятины в поручнях, оставленные моими зубами, я вижу переводную картинку с Ноевым ковчегом, на которую любил смотреть в детстве. И я забираюсь в кровать, хотя мне уже скоро семь лет, и сворачиваюсь там клубочком в ожидании того, что случится.
«Что же случится?»
Через какое-то время взрослые возвращаются, как всегда с лекарствами, с именем врача, которого им надо увидеть утром, с рецептами или новейшей диетой, которую нужно будет ввести для Сони. Иногда с ними возвращается и Соня. А иногда ее оставляют в больнице.
Вот почему моя мать плачет на утренних службах в церкви. И вот о чем говорят они с сестрой Сесилией в тот день, когда нас провели внутрь монастыря, а я уронил книги и разбил статую Девы Марии. В основном говорит монахиня, что-то негромко бормочет, наверное, утешает мою мать, которая чувствует… что? Вину за то, что родила ребенка, страдающего неизлечимой болезнью; беспокойство, потому что вопрос «Какая беда нагрянет следом?» не покидает наш дом; гнев на несправедливость жизни и элементарную усталость от необходимости со всем этим справляться.
На этой плодородной бурной почве и взросла идея нанять сиделку для Сони, няню. Няня стала бы решением многих вопросов. Так появляется Катя Вольф. Однако оказывается, что она не имеет опыта работы с маленькими детьми. Она не заканчивала специальных курсов или даже колледжа, не имела диплома няни или медсестры. Но она образованна, горит желанием быть полезной, у нее доброе сердце, она благодарна за то, что ее наняли, и – нельзя не упомянуть об этом – она нам по средствам. Она любит детей, и ей нужна работа. А семье Дэвисов нужна помощь.
6 октября
В тот же вечер я поехал к папе. Если у кого-то и есть ключ к моей памяти, то только у него.
Я нашел его в квартире Джил в Шепердс-Буше, а точнее, на крыльце перед домом. Они – отец и Джил – были погружены в один из тех вежливых, но горячих споров, которые случаются у влюбленных пар, когда разумные и обоснованные желания партнеров вступают в конфликт. Спор, которому я стал свидетелем, разразился из-за того, что находящаяся на поздней стадии беременности Джил собиралась сама сесть за руль.
Папа говорил: «Это опасно и безответственно с твоей стороны. К тому же твоя машина – настоящая развалюха. Давай я вызову тебе такси. Ради бога, я сам тебя отвезу».
А Джил отвечала: «Прошу тебя, не обращайся со мной как с хрустальной вазой. Когда ты так себя ведешь, я начинаю задыхаться».
Она развернулась и собралась войти в дом, но папа взял ее за руку. Он сказал: «Дорогая, пожалуйста», и я видел по его глазам, как он за нее волнуется.
Я понимал его. Моему отцу не везло с детьми. Вирджиния мертва. Соня мертва. Двое из трех его отпрысков не выжили – с таким соотношением трудно быть спокойным.
Джил, должен признать, тоже разглядела его тревогу. Она сказала более спокойно: «Ты ведешь себя глупо», но, думаю, в глубине души она ценила заботу отца о ее благополучии. А потом она заметила меня, стоящего на тротуаре и не знающего, как поступить: тихонько уйти восвояси или пойти к ним с сердечным приветствием, изображая добродушие, которого не чувствовал. Она воскликнула: «Привет! Милый, пришел Гидеон». Папа повернулся и отпустил ее руку, что позволило ей наконец отпереть замок и пригласить нас обоих войти.
Жилище Джил является образцом современной реконструкции довольно старого здания. Несколько лет назад один умный подрядчик полностью переоборудовал дом и провел новые коммуникации. Сама квартира состоит из ковровых покрытий, медных кастрюль, свисающих с потолка кухни, блестящей бытовой техники (работающей) и картин, которые, казалось, вот-вот скользнут на пол и совершат там нечто не совсем пристойное. В двух словах, эта квартира полностью соответствует характеру хозяйки. Я не знаю, как папа сможет примириться с дизайнерскими задумками Джил, когда они поселятся в одном доме. Хотя уже и сейчас они практически живут вместе. Папины заботы о Джил принимают очертания навязчивой идеи.
Получив очередное подтверждение его растущей с каждым днем паранойи относительно здоровья будущего ребенка, я засомневался, стоит ли сейчас расспрашивать его о Соне. Мое тело говорило мне, что не стоит: в голове смутно зашевелилась боль, желудок жгло, и я, давно знакомый с этим жжением, знал, что еда тут ни при чем, все только от нервов.
Джил объявила нам: «Мне нужно немного поработать, так что я оставлю вас развлекать друг друга. Ты ведь не меня пришел навестить, Гидеон?»
Я подумал, что и в самом деле мог бы иногда заглядывать к ней, тем более что вскоре она станет моей мачехой, как ни странно это звучит. Но по ее интонациям было ясно, что она просто хочет понять ситуацию, а не пытается уколоть меня, как любят это делать женщины.
И поэтому я сказал: «У меня тут возникло несколько вопросов…»
«Конечно, – сказала Джил. – Я буду в кабинете, если что». И она скрылась в одной из комнат.
Оставшись вдвоем, мы с папой удалились на кухню. Папа передвинул массивную кофеварку Джил в центр рабочего стола, достал кофейные зерна, засыпал их куда-то внутрь механизма. Кофеварка, как и вся квартира, воплощает собой взгляды и предпочтения Джил. Эта машина обладает способностью производить за одну минуту одну чашку любого типа кофе: просто кофе, капучино, эспрессо, кофе с молоком. Еще она подогревает молоко и кипятит воду и, полагаю, могла бы мыть посуду, стирать белье и пылесосить, если ее правильно запрограммировать. Раньше папа пренебрежительно фыркал при виде таких приборов, теперь же, как я заметил, он пользовался одним из них весьма умело.
Он вынул из шкафчика две кофейные чашки с блюдцами. В миске рядом с раковиной нашел лимон. Когда он стал искать нож, подходящий для того, чтобы срезать для нас по завитку цедры, я заговорил:
«Папа, я видел фотографию Сони. То есть более четкий снимок, чем тот, что ты мне показывал. В газетной вырезке. В статье о судебном процессе».
Он повернул какие-то рычаги на кофеварке, заменил одинарный кран на двойной, достав его из ящика, и разместил под ним чашки. Нажал на кнопку. Кофеварка тихо заурчала. Затем он снова вернулся к лимону и снял цедру идеальной спиралью, которая оказала бы честь и шеф-повару ресторана «Савой». «Понятно», – вот и все, что он сказал. И стал срезать вторую спираль.
«Почему мне никто не сказал об этом?» – спросил я.
«О чем?»
«Ты знаешь о чем. О суде. О том, как умерла Соня. Обо всем. Почему мы никогда об этом не говорили?»
Отец покачал головой. Со вторым завитком цедры он справился столь же успешно, как и с первым, и бросил их в чашки, когда кофе был готов. Потом он вручил одну чашку мне и спросил: «Там?» – склонив голову в направлении гостиной, выходящей на террасу с видом на другие старинные здания напротив.
В пасмурный день, как этот, терраса не обещала особого уюта. Зато там нам было гарантировано уединение, которого мы оба хотели, и поэтому я пошел вслед за папой в гостиную.
Как я и ожидал, на террасе мы были совершенно одни. Джил уже накрыла чехлами летнюю мебель, но папа снял полиэтилен с двух стульев, и мы уселись. Он поставил свою чашку на колено и застегнул молнию куртки. «Я не хранил те газеты, – произнес он. – Не читал их. Больше всего на свете я хотел забыть. Возможно, сейчас такое отношение к прошлому не в моде. Сейчас мы все должны предаваться самым тяжелым воспоминаниям, пока нас не затошнит. Но я вырос в другое время. И я пережил это – пережил те дни, недели, месяцы. Когда все закончилось, я мечтал только об одном: забыть, что все это случилось».
«Поэтому мать ушла от нас?»
Он поднял чашку и отпил немного кофе, но при этом смотрел на меня. «Я не знаю, что чувствовала твоя мать. Мы не могли говорить об этом. Ни я, ни она. Говорить об этом значило бы заново пережить этот кошмар, но одного раза нам было более чем достаточно».
«Мне нужно, чтобы со мной кто-нибудь поговорил о том времени».
«Опять одна из бесценных рекомендаций твоего доктора Роуз? Соня любила скрипку, если тебя это интересует. Она любила тебя и скрипку, так будет точнее. Говорила она очень мало – речь у детей с синдромом Дауна развивается поздно, – но твое имя выговаривала».
Он как будто делал разрез, тонкий, но безукоризненно ровный разрез в моем сердце. «Папа…» – начал я, но он не дал мне продолжить.
«Извини. Мне не следовало этого делать».
«Почему никто не говорил о ней потом?» – задал я вопрос, ответ на который был очевиден: мы никогда не говорили ни о чем неприятном. Дедушка периодически срывался в буйство; его увозили куда-то за город, откуда он не возвращался неделями, но мы ни словом не признавали этого факта. Однажды моя мать исчезла из дома, забрав с собой не только все свои вещи, но и всякое напоминание о том, что она когда-то была частью семьи, однако мы не обсуждали, куда она делась и почему. Так зачем я, сидя на террасе отцовской любовницы, спрашиваю его, почему мы не говорили о жизни или смерти Сони? Ведь мы были людьми, которые никогда не говорят о вещах, которые могут причинить боль или надорвать сердце, не говорят ни о чем плохом или печальном.
«Мы хотели забыть о том, что случилось».
«Забыть, что случилась моя мать? Забыть, что случилась Соня?»
Он внимательно посмотрел на меня, и я увидел в его глазах тот стальной блеск, то выражение, которым он неизменно и с успехом пользовался, когда хотел ограничить территорию, где был только лед, пронизывающий ветер и бесконечное пепельно-серое небо. «Это недостойно тебя, – сказал он. – Я думаю, ты понимаешь, о чем я».
«Но ни разу не произнести ее имя! За все эти годы! Не назвать его мне! Ни разу не произнести даже эти слова: “Твоя сестра”!»
«И ты думаешь, ты бы выиграл от того, что убийство Сони вошло бы в нашу ежедневную жизнь? Ты этого хотел бы?»
«Я просто не понимаю…»
Отец допил свой эспрессо и поставил чашку на пол рядом с ножкой стула, на котором сидел. Потом откинулся на спинку. Его лицо посерело, почти слилось с седыми волосами, которые он откидывал со лба назад, так же, как я, открывая ломаную линию роста волос – такую же, как у меня, с двумя залысинами-фьордами по обеим сторонам выдающегося вперед треугольника. Он произнес: «Твою сестру утопили в ванне. Ее утопила немецкая девушка, жившая под нашей крышей».
«Я знаю…»
«Ничего ты не знаешь. Ты знаешь только то, что написано в газетах, но ты не знаешь, каково было быть там, посреди всего, что случилось. Ты не знаешь, что Соня погибла потому, что ухаживать за ней становилось все труднее, и потому, что немка…»
Катя Вольф, думал я. Почему он не называет ее по имени?
«…была беременна».
Беременна. Это слово – как щелчок пальцами у меня перед носом. Это слово вернуло меня в мир моего отца, к тому, что ему пришлось пережить, и к тому, что еще предстоит пережить в связи с его нынешними обстоятельствами. Я вспомнил о фотографии Кати Вольф, на которой она мечтательно улыбается в объектив камеры, сидя в садике с Соней на руках. Я вспомнил о снимке, на котором она выходит из полицейского участка, тощая как палка, больная на вид, с заострившимися чертами лица. Беременная.
Я пробормотал: «На снимке она не была похожа на беременную» – и перевел взгляд на соседнюю террасу, с которой за нами наблюдала старая пастушья овчарка. Заметив, что я гляжу на нее, собака привстала на задних лапах, опершись передними о перила, ограждавшие террасу. Она начала лаять, и меня передернуло от ужаса и жалости. У овчарки удалили голосовые связки, и теперь она могла издавать лишь полное надежды, но почти беззвучное, жалкое сипение, состоящее из воздуха, мышц и жестокости. Мне чуть не стало дурно.
Папа спросил: «На каком снимке?» И должно быть, сразу понял, о чем я говорю, потому что сказал, не дожидаясь моих пояснений: «Тогда еще ничего не было видно. В начале беременности ей все время было плохо, она не могла есть и совсем не прибавила в весе, наоборот, похудела. Сначала мы заметили, что она почти не притрагивается к пище, потом – что она выглядит нездоровой, и подумали, что у нее расстройство на любовной почве или что-то в этом духе. Она и наш жилец…»
«Наверное, Джеймс».
«Да, Джеймс. Они были близки. То есть гораздо ближе, чем мы думали. Он был рад помочь ей с английским, когда у нее было время. Мы ничего не имели против, пока она не забеременела».
«И что потом?»
«Мы сказали, что ей придется уйти. У нас ведь не приют для матерей-одиночек, нам нужен был человек, который будет уделять все свое внимание Соне, а не себе – своему здоровью, своей проблеме, своему состоянию. Мы не выбросили ее на улицу и даже не велели покинуть нас немедленно. Но сказали, что, как только она сможет найти себе другое… место, работу, то она должна уйти. Это означало бы, что ей придется расстаться с Джеймсом, и она сорвалась».
«Сорвалась?»
«Слезы, гнев, истерика. Она не справлялась с собой. Да и как ей было справиться? Тут и беременность, и плохое самочувствие, и перспектива остаться без жилья и работы, и твоя сестра. Соню тогда только что выписали из больницы в очередной раз. Она нуждалась в постоянном внимании. И немка не выдержала».
«Я помню».
«Что?» Я слышал в его голосе нежелание продолжать болезненный для него разговор, но в то же время он не мог не помочь сыну – горячо любимому сыну – вырваться из тюрьмы памяти.
«Кризисы. Соню все время везут то к врачу, то в больницу, то… уж и не знаю, куда еще».
Отец снова откинулся на спинку стула и, как я до этого, посмотрел на собаку, так жаждавшую нашего внимания. Потом он произнес: «Для существа с особыми потребностями нет места среди людей», и я не знал, говорит ли он о животном, о себе, обо мне или о моей сестре. «Сначала у нее нарушилась работа сердца. Дефект межпредсердной перегородки, так это называется. Почти сразу после ее рождения мы догадались – по цвету лица, по ее пульсу, – что с ней что-то не в порядке. Ей сделали операцию, и мы вздохнули с облегчением: хорошо, мы вовремя решили эту проблему. Но затем у нее заболел желудок: сужение двенадцатиперстной кишки. У детей с синдромом Дауна встречается часто, нам сказали. То, что она вообще страдает этим синдромом, на фоне проблем с сердцем и желудком отошло на второй план как нечто незначительное, как косоглазие, что ли. Еще одна операция. Затем атрезия заднего прохода. Врачи только хмыкали озадаченно: похоже, этот ребенок собрал все заболевания, сопутствующие синдрому. Что же у нее не болит? Давайте-ка вскроем ее еще раз. И еще раз. И еще раз. А потом дадим ей слуховой аппарат. И побольше склянок с лекарствами. И конечно, нам оставалось только смотреть и надеяться, что она выдержит все эти истязания, что врачи, разобрав ее тело на кусочки, соберут его вместе как надо и тогда с ней все будет в порядке».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?