Электронная библиотека » Эргали Гер » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Кома (сборник)"


  • Текст добавлен: 2 августа 2014, 15:09


Автор книги: Эргали Гер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2

Вика заявилась в Москву из солнечного Краснодара с яростными стихами и богатым опытом выживания в кубанских наркодиспансерах. Было это, по-моему, в 89-м году. В Москве, следуя канонам Серебряного века, она отправилась прямиком на квартиру Александра Еременко, просто позвонила в дверь и предстала. Подробности первой встречи двух незаурядных поэтов мне, в общем-то, известны по варианту конца 80-х – с тех пор обе стороны неоднократно меняли свои показания (на что, безусловно, имеют право). Так или иначе, но в продолжение визита Ерема доставил Вику на Шебашевский проезд, в салон Натали Исааковны, где юное дарование произвело полный фурор.

Однако прежде необходимо сказать пару слов об Александре Викторовиче Еременко – без Еремы серьезный разговор о стихах Вики не вытанцовывается.

Авторитет Еремы в конце 80-х был абсолютным. Он находился в зените своей поэтической славы, писал блистательные стихи и был прекрасен как бог. Гениальность его мозгов не могли затушевать ни скупой на радости портвейн «Три семерки», ни поддельная водка от Нинки-бутлегерши, промышлявшей на Шебашах, ни жеманство провинциального трагика, усвоившего роль благородного пирата алтайских морей. Благородство, в отличие от жеманства, шло изнутри, от корней и кровей, то есть с лихвой покрывало издержки общепризнанного статуса «короля московских поэтов». В его стихах, помимо пережеванной критиками метафоричности, до сих пор пленяет оригинальный, резкий, иронический ум – а в описываемые времена, да в непосредственном общении обаяние и резкость Еремы были неотразимы. Красавиц, способных устоять перед его чарами, под занавес перестройки почти не осталось. Магией слова, магией жеста, поэтической магией в полном смысле этого слова Еременко владел как никто. Без особых усилий с его стороны в столице наметился некоторый дефицит трезвомыслящих женщин (еще один показатель легковесности нашего тогдашнего бытия), так что Гале, великой супруге поэта, приходилось быть начеку денно и нощно. (Про Галю выскочило не случайно – помимо Гали, усов и профиля, что-то в самом образном строе, в поэтической манере Eремы заставляет вспомнить о Сальвадоре Дали.)

19 августа 1991 года меня завернули на берег милях в двадцати от Фороса, на полпути из Мисхора в Алупку. Катер береговой охраны рявкнул что-то про штормовое предупреждение – пришлось развернуть виндсерфинг и остро к ветру идти обратно в Мисхор. Там, на пляже элитного пансионата «Морской прибой», я узнал о путче и вместе с толпой взбудораженных номенклатурщиков засобирался в Москву – спасать Россию. Но прежде решил позвонить Ереме. «Даже не дергайся, – сказал Ерема. – Тут балаган, несерьезно, в три дня все кончится». Я совершенно успокоился и остался при море и парусах, вдобавок в развеселой компании брошенных кормильцами номенклатурных жен. Спасибо, Ерема.

Между прочим: Россию в августе 91-го спасали не Ельцин с Хазбулатовым, а читатели Солженицына, Бродского да Еременко. Такое было время, и такие были читатели. Так что по большому счету Ерема действительно мог не дергаться и сосать свой портвейн с чувством глубокого удовлетворения.

Даже на кухне Натали Исааковны, где авторитеты шли на закуску, а в гениях приветствовались надежность и ходкость, то есть умение быстро обернуться за водкой, так вот – даже в салоне Натали Исааковны культивировалось совершенно особое, трепетное отношение к Ереме. Он был вроде той черепахи, на которой стояли прочие белые слоны. Натали Исааковна, простая душа, млела от одного голоса Александра Викторовича. Она заразилась его речевыми оборотами, эпатажностью, иронической выспренностью и старательно их копировала. Иными словами, Ерема на Шебашах задавал тон. Не только манеру (церемонное на «вы» и по имени-отчеству), но и определенную высоту общения. Его коронная фраза – «Почему я, такой утонченный, должен все это выслушивать?!» – даже в отсутствие Еремы висела над Мармеладной Соней, не позволяя ей всласть посплетничать. А так иногда хотелось…

Сказать, что у Волченко нет заимствований из Еремы, было бы не совсем правильно. У Волченко очень много заимствований из Еременко. Много скрытого, демонстративного, полемического цитирования. Окрепнув, она разорвала дистанцию и стала работать с магическим материалом споро и повелительно, как с послушной глиной.

 
За окном – Патриаршьи. От белого снега – темно.
Слишком гладок пейзаж, и с какой ни смотри высоты —
Питер Брейгель воскрес, но, похоже, ему все равно.
«Детвора на коньках», – у окна улыбаешься ты.
 
 
Если я от зверей отличаюсь – лишь тем, что жива,
хоть защиты проси у великой актрисы Бриджит.
А закроешь глаза – на тебя наступают слова:
«Вот и крыса зажглась и по черному небу визжит».
 
 
Начинается ад. Он похож по картинкам на рай,
только странен порядок, как будто друг друга жуют
эти кадры – за – кадром, и думаешь: «Не умирай,
если ангелы крыльями души невинные бьют».
 
 
Мы еще поглядим… я еще и не то досмотрю.
Если я от зверей отличаюсь – за мною пришли.
Хорошо мне одной! – говорила вам и говорю.
И оставьте меня на краю этой мерзлой земли.
 
 
Остается пейзаж, остается простое окно,
и простое решенье – взобраться на угол холста
и, зажмурив глаза, съехать вниз, где снимают кино
про Иисуса Христа.
 

Вот так вот.

Закрывая тему, скажу по-простому: влияние Еремы на творчество Вики огромно, и он по праву урвал себе полторы странички из моей оды. Ерема задал Вике масштаб. Не знаю, как это изъяснить человеческими словами. До Еремы она была поэтом на краю бездны – он поставил ее на вершину горы. Вроде схожие ощущения, но разница есть. Согласитесь, что некоторым вещам обучить нельзя, но приобщить можно. Ерема дал Вике ощущение высоты, а отваги и таланта ей было не занимать. Собственно, ничему другому ей и не надо было учиться.

В год явления Вики на Шебашах я жил в Вильнюсе, в Москве бывал от случая к случаю и многое упустил. Как раз тогда Александр Евсеевич Рекемчук, светлая ему память, основал первый издательский кооператив и предложил напечатать сборник моих рассказов. Непечатный по жизни, я дико воспрял, прискакал в Москву с рукописью и в результате надолго завис у Натали Исааковны. А там веселились напропалую. Таких круглых, таких растерянных глаз я не видел у хозяйки салона даже тогда, когда однажды втащил к ней двухметрового, мертвецки пьяного якута, сомлевшего в сугробе под булочной. Это потом, когда оно оттаяло, выяснилось, что якутам московская зима нипочем и лучше бы мы его не трогали. Но и двухметровый пьяный якут оказался детской забавой в сравнении с юным дарованием по имени Вика Волченко.

Она подмяла салон под себя вместе со всеми входящими и исходящими гениями. Все поэты и поэтессы ходили влюбленные в Вику Волченко. В ее красоте было что-то допотопное, лягушачье, как на портретах чистокровных маркграфов Священной Римской империи. Для поэтов самое то. Собрание гениев превратилось в театр одного актера. Бедной Натали Исааковне оставалось лишь негодующе клекотать – да и то вполголоса, соблюдая предельную осторожность.

Лично мне столь острого язычка, такой бритвенной остроты мозгов ни до, ни после Вики встречать не доводилось. На уровне словесных дуэлей я бы определил ее не просто высококлассным дуэлянтом, а специалистом уникального профиля – убийцей бретеров. Абсолютная память и абсолютный речевой слух, богатство и раскованность южнороссийской мовы, снайперская точность суждений и беспощадность к себе, разгоняющая себя до безбашенности, – в общем, арсеналу юной красотки мог позавидовать Шварценеггер. Оставалось лишь посочувствовать бедной Натали Исааковне: она разом обзавелась преданной, но беспутной нянькой, роскошнейшей из собеседниц и буйным enfant terrible, развеселой помесью скомороха и скорпиона, громко празднующей обретение себя на Москве.

Я тогда понятия не имел о том, как строго обошлась Кубань с самой дерзкой из своих поэтесс. О краснодарской Голгофе, о страшном опыте выживания в провинциальных психушках разговорчивая Викуля упоминала вскользь, без подробностей. К стыду своему, только теперь, прочитав ее блистательные рассказы, я понял, из какого ада она выскочила в Москву. Но то, что кубанские химики в белых халатах раскурочили девчонке все защитные механизмы, было понятно и без рассказов. Пить Вике нельзя было категорически. А не пить в салоне Натали Исааковны не получалось.

Не надо было быть пророком, чтобы сообразить: на Шебашах Вика долго не протянет. Я предложил ей поехать в Вильнюс, сделать перерыв в затянувшемся празднике. К моему удивлению, она немедленно согласилась. Инстинкт самосохранения работал уже не в биологическом, а в потустороннем режиме: стремился выжить не организм, но талант. Не женщина, а поэт. Божественный дар, от которого ее так и не вылечили на Кубани, готов был бежать хоть в Литву, хоть в Египет, ездить на ослах, ползать на коленках, прикидываться пропащим, лишь бы выжить и реализоваться. Вырвавшись из застенков, она навсегда осталась беженкой, беременной и гонимой своим призванием, – босой беглянкой, спасающей живот горними да торными тропами.

Не скажу, что в Вильнюсе мы жили очень уж чинно, но Литва по-любому дом отдыха после Москвы. Очень такая домашняя страна: выходишь с поезда на привокзальную площадь, напоминающую детсад во время тихого часа, – и душа без подсказки переобувается в тапочки. А еще Вике понравился виноград, заглядывающий в окна – он оплетал весь дом с первого по пятый этаж. Первым делом она подергала лозу, проверяя на прочность, – профессиональное любопытство беглянки. Я, как в американских фильмах, предупредил: «Даже не думай». Добротный третий этаж, не чета нынешним.

Честно пытаюсь вспомнить, на что мы жили в тот год, – и не могу. Такое ощущение, что проблемы денег в период позднего Горбачева не существовало. Можно было сдавать бутылки, оставшиеся от вчерашних гостей, и припеваючи жить до вечера. Похоже, что деньги нам приносили на дом: в те дивные времена ценилось не столько умение зарабатывать, сколько со вкусом тратить. По этой части мы с Викой составляли крепкий тандем: я находил водку в любое время дня и ночи, она обеспечивала фейерверки. Грубо говоря, я исполнял роль импресарио при звезде. Не скажу, что нас носили на руках постоянно – но иногда приходилось.

В притертую компанию местных русских поэтов Волченко вошла как нож в масло, сварганив себе шикарный бутерброд из Миши Дидусенко и Феликса Фихмана. Впрочем, иные поэты, завидев нас, шарахались на другую сторону проспекта: по прибалтийским меркам, оно конечно, Вика была русская с перебором. От нее настолько отчетливо несло дымом отчизны, что у каждого второго срабатывала сигнализация. Зато на гордых литовок из хороших диссидентских семей ее резкий ум и запредельная откровенность действовали гипнотически: девушки растормаживались, как в цирке, напрочь забывали о политике и даже пытались пикироваться с Викулей на своем прелестном ломаном русском. (С таким же успехом, доложу вам, можно бегать наперегонки с самолетом.)

По неосмотрительности я познакомил Вику с моей любимой девушкой Агнешкой. Они сдружились не разлей вода: пыхнут с утра и давай хохотать о вечном, потом почешут для разнообразия языки на мой счет и опять хохотать. А иногда выписывали из Москвы еще одно юное дарование – Ксюшу Соколову, нынешнее «золотое перо» российского глянца, а тогда, по молодости, не столько перо, сколько третий по счету нож в спину моему самолюбию. За полным превосходством женского пола приходилось корчить из себя писателя-бирюка, замученного нарзаном. Они таки закатали меня в эту роль по гроб жизни, языкатые девки.

Кстати – о политике. Вильнюс под конец восьмидесятых стал главным бастионом перестроечных сил. Здесь печаталась демпресса всего Союза, обкатывались новые форматы конгрессов, налаживались каналы поставок главного оружия демократии: компьютеров, принтеров, ксероксов, факсов, видеокамер, диктофонов и – непременно – степлеров. Последние в силу недоступных моему тогдашнему пониманию резонов сопутствовали любому западному набору оргтехники. Их тестировали на обоях, ягодицах секретарш, собственной одежде; во всех демредакциях можно было обнаружить придурка, не выпускающего из рук степлер. Самое удивительное, что именно этот сорт людей потом и выбился в люди, прибрав к рукам и газеты, и заводы с пароходами. Вот вам и «казус степлера».

Наука умеет много гитик.

Но я о политике. На все эти мёды с вареньями в Вильнюс слетались весьма колоритные персонажи – от задумчивых украинских националистов и насупленных активистов «Единства» до детей академика Сахарова и внуков академика Минца. Теперь поди собери их под одной крышей. А у нас в дни какого-нибудь Форума демократической прессы в одной комнате жила основательница либертарианской партии Евгения Дебрянская, в другой – Александр Огородников, тогдашний лидер христианских демократов. И ничего. Узкотелая, ладно скроенная Дебрянская ходила в черных брючках, черной кожаной курточке, делала губки бантиком и смахивала на монашенку из неприличного фильма – зато пижон Огородников, помимо роскошной бороды и шикарного костюма, заявил багажом обалденных статей девицу лет двадцати, рядом с которой Дебрянская могла сойти разве что за мать-настоятельницу. «Матерый козлина, – громко одобрила Вика, едва тандем проследовал в спальню. – За версту ладаном пахнет. А скажи, Гер: ха-рошую религию определил нам святой Владимир!» Я к тому времени уже со всем соглашался.

Артистизм резвился в Викуле напропалую. С Огородом она повела себя как святоша-прихожанка – из тех, что святее самого Папы, – и утречком, попивая чаек на кухне, непременно приветствовала Сашу какой-нибудь глубокомысленной укоризной.

– М-да… Демократия, видать, она и в церкви демократия…

– Да-с… В этом демохристианнейшем из миров, так сказать… А позвольте полюбопытствовать, уважаемый Александр, насколько далеко простирается ваша толерантность за пределы юных девиц? Как вы относитесь, например, к евреям?..

Матерый отсидент Огородников, которому в чем-чем, а в храбрости отказать никак было невозможно, очень скоро стал шарахаться от вредной старушонки как черт от ладана.

Зато с «монашенкой» Вика была сама невинность: эдакое юное дарование с яблочным деревенским румянцем. Карауля Огородникова, она между делом читала Дебрянской свои стихи. Успех был феноменальным: Женя ходила за Викой как приклеенная, обнимала ее и потрясенно шептала:

– Какая девочка!.. Какое чудо!.. Это надо публиковать… Это надо срочно публиковать!

Невинное создание (с тремя университетами кубанских наркодиспансеров) в умелых объятиях Дебрянской пунцовело от радости и смущения. Агнешка с Соколовой, наблюдавшие сцену обольщения лидера либертарианской партии, радовались как дети. А ведь в искушенности Дебрянской нельзя было отказать точно так же, как Огороду в храбрости.

Расхожее утверждение – «поэты, они как дети» – я бы откорректировал. Это смотря какие поэты. Вот так запросто играть в куклы профессиональными кукловодами не всякий сможет. Даже из очень больших и очень взрослых – не всякий.

В последний раз мы ездили в Литву черной зимой 92-го года. К тому времени я переехал в Москву, точнее, в Марьино, где мы большой веселой компанией снимали трехкомнатную квартиру: вначале за тысячу рублей в месяц, потом за две, потом – за пять. Рубль падал – но только по номиналу: эпоха, в которой деньги не имели значения, завершилась. За окнами днем и ночью пылал неистовый факел Капотни, черная копоть летела на белый снег, нас вернули в черно-белые времена.

Я ходил с большим черным пистолетом под мышкой, фурами гонял в Литву контрабандную медь и дружил с марьинскими мясниками, продававшими из-под прилавка мясо по тридцать рублей за килограмм. Днем и ночью меня преследовал запах серьезных денег – запах солярки. Вика вообще не выходила из дому, разве что за портвейном да к Исааковне. Варила борщи, мыла полы, ждала вечера, когда наши гномики вернутся из Литинститута, – натуральная Златовласка, слегка подсевшая на бормотуху. В ней что-то спеклось после смерти ее возлюбленного Нартая (об этом писать не хочу). Я не всегда ее понимал – но в ту зиму за рамками моего понимания оставалось практически все, лежащее обочь контрабандных трасс. Я был при деле.

В одну из февральских ходок мне пришлось взять Вику с собой – гномики разъехались на каникулы, а оставлять Златовласку в пустой квартире после недельного что ли запоя было неправильно. «Это не плечевая, – пояснил я водителю головной машины. – Это моя подруга, знаменитая поэтесса. Просто мы вчера немного того…» – «А я ничего, – ответил Толян. – Я так и подумал». Водилы меня уважали – в тот год я был их главным кормильцем. Мы запихнули Вику за кресла, на высокое спальное место, дали бутылку пива, задернули занавеску и велели не высовываться до Смоленска. Ага. Покончив с пивом, она затребовала дешевого польского вискаря, которым «подмазывали» посты. Потом стала читать стихи, дабы Толян не заснул. В бреющем ночном полете над Можайским шоссе мы слушали:

 
Пока Эвелина рубашки плела,
Беда в ее доме сменялась бедой,
Но снег за окном, разоренный дотла,
Из праха воспрял Вифлеемской звездой —
Всех ярче – не здесь, где равнина, что грач,
Черна, весела и, как ворон, страшна,
А там, где и камень могильный горяч,
И ночью ступает по морю луна,
Где по небу тихо плывут корабли,
Все беды свои оставляя вдали,
Где только одна Эвелина живет
И сказочных братьев, как девочка, ждет.
Они прилетят, приласкают, спасут
И душу ее над землей пронесут,
Которая сверху ничуть не черна
И даже в местах, где зияет война,
Зелеными бусами дрогнет свинец
(Поскольку ты веришь в счастливый конец).
…Задышат ресницы в замедленном сне,
И, может быть, вспомнит она обо мне,
И мальчик, который остался крылат,
Меня поцелует, как названый брат.
 

– Боевая у тебя подруга! – с чувством сказал водила. – Только скажи ей, чтоб не высовывалась, – скоро граница…

3

В первые годы после развала страны поэты, как брошенные детишки, жались друг к другу и к своим «книжечкам» – журналам, издательствам, гуманитарным фондам. Кого-то из этого расформированного детдома пригрел антикварный магазин «Акция» на Большой Никитской. На книжных развалах, вынесенных на тротуары, в жару и холод можно было пообщаться с живыми поэтами, распродающими по дешевке все, что осталось от уничтоженной в одночасье прослойки. Вика, Миша Дидусенко с Юрой Шапкиным, Леша Дрыгас, Барый, Ира Суглобова, Толя Устьянцев, Эвелина Ракитская, Толя Богатых – кто только не прозябал на этих серых развалах… Вот только живого общения не получалось. Мы были как рыбы, вытащенные на берег, – беззвучно раскрывали рты, даже пили без слов. Нас со страшной силой отбрасывало все дальше – от черно-белого кино к немому кинематографу. Карнавал кончился.

Вика познакомилась с некоммерческим издателем Андреем Белашкиным, вышла замуж, родила сына. Некоммерческая издательская деятельность, если кто не знает, – это своего рода «священная болезнь», не описанная в медицинских энциклопедиях. Андрей торговал книгами на лотках, в электричках, вокзалах, а на вырученные деньги издавал забытых поэтов. На что они с Викой жили, на что ухитряются существовать сегодня – это вы у Вики спросите. В наших отношениях стали появляться лакуны длиною в год. Зато – пережив карнавал, развалы и роды – поэт Виктория Волченко стала выплывать из безвестности.

Стихотворение про Эвелину, голыми руками ткущую рубашки из крапивы, – то самое, которое Вика читала в ночном полете над Можайским шоссе, – когда-то было посвящено замечательной поэтессе Эвелине Ракитской. Как и почему выпало посвящение, мне неведомо. Однако именно Эвелина значится редактором первой Викиной книжки, изданной Гуманитарным фондом содействия культуре. Был такой фонд, помню. Куда делся, тоже не знаю. Там я познакомился с неистовым Русланом Элининым, который однажды заглянул за горизонт и не вернулся.

Их было много на челне.

Первую свою книжку Вика невзлюбила. Там по какому-то недоразумению разодрали венок сонетов на колоски, получилось неправильно. Однако общий уровень стихотворений таков, что стыдиться не то, что нечего, а практически некого.

 
Слепа моя вера и неистребима,
как всякая глупость и всякая малость.
Печальные сказки, что в детстве любила,
и бабушкин запах – вот все, что осталось.
 
 
«Господь милосерден, а люди несчастны», —
Шепчу по ночам, с головой укрываясь.
Как все, до утра от земли отрываюсь,
как будто и я к этой жизни причастна.
 
 
Но, видно, сильна моя глупая вера,
Коль с толку сбивают и глупо талдычат
о Страшном суде, о силках Люцифера
и в скобки берут мою кровь, и кавычат.
 
 
И я открываю проклятые жилы,
и мне отворяются высшие своды,
и гады, что долго в крови моей жили,
ревя, сотрясают подземные воды.
 
 
И я обнимаю бескрайнее детство,
там звери и радуги, птицы и ветер,
где грешник невидим, а праведник светел,
и вера любая – с ладошку младенца.
 

Еще через четыре года в издательстве «Антей» вышла вторая книга стихов. Перечитывая ее, я наткнулся на стихотворение про те самые времена, когда поэты группировались при «Акции», и не смог отказать себе в удовольствии дополнить прозу поэзией.

 
Нет, Шапкин на цыпочках – это уж слишком, пожалуй.
Два звука подряд – «эн» и «эн» – это длинно и нудно.
Но пили мы с ним – видит Бог! – на высокой лужайке,
и выпили столько, что помню я все поминутно.
 
 
Сначала мы шли вдоль лотков и киоска Барыя,
нам выдали денег, хотя мы о том не просили,
и мы совершали покупки в попутном порыве,
потом нас забрали в милицию и – отпустили.
 
 
И было легчайшее чувство легчайшей утраты!
Хоть солнце и грело, мы поняли вдруг, что озябли.
И мы возвратились в киоск, но Барый тороватый,
закрывшись иконой, ответил нам: «Я здесь хозяин!»
 
 
И мы оказались в сердцах у другого порога —
торжественный Юрий Наумыч светился активно, —
я что-то спросила, и Шапкин шепнул: «Синагога!»,
чуть-чуть покачнувшись на цыпочках, как Буратино.
 
 
Тотчас прощена я была красотой виноватой
прозрачных людей в одинаковых шляпах печальных,
в костюмах опрятных и все-таки чуть мешковатых,
как будто хранились они в сундуке за печатью.
 
 
Сквозь сумрак зеленый мой друг от меня отдалялся,
штормовкой – залатанным парусом – руководимый.
А я ото сна пробуждалась и все удивлялась,
что поступь моя тяжела, а Земля – невредима.
 

Стихотворение не из программных, просто хорошее. В нем очень естественные для Волченко повествовательные интонации и мягкие «завитражные» краски – все-таки сон. Остается надеяться, что теперь, когда Вику пробило на прозу, она сама расскажет о тех временах. Лучше нее этого никто не сделает.

А совсем недавно «Пушкинский Фонд» издал третью книгу ее стихов. Геннадий Федорович Комаров, придирчивый питерский издатель, включил Викторию Волченко в свой личный список лучших современных поэтов. И в самом деле: книжка маленькая, а поэт из нее выглядывает большой. Называется «Без охраны». Там есть стихи, которые прожигают насквозь – ловишь себя на мысли, что хочется уклониться от их осмысления, как от струи расплавленного свинца. А ведь не из горна – из женского горла вышли.

Для поэтов цветаевского накала – а Волченко, по моим понятиям, поэт цветаевского накала – установка на правду слова становится категорическим императивом, определяющим отнюдь не только слова. В любом зазоре между правдой слова и правдой жизни им видится не лукавство, но – лукавый. Вика в этом отношении всегда была строга до неистовства. За нее всегда было боязно: у таких натур мало шансов на выживание. Ничего. Не сразу, но выжила.

До Комарова были публикации в «Знамени» и в последнем номере «Нового очевидца» – опубликовав три стихотворения Волченко, журнал спекся. Так думать надо, что публикуете, вот что я вам скажу. Зато Вике от русского клона «Нью-Йоркера» перепал самый большой в ее литературной карьере гонорар: хватило на новый диван, железную входную дверь и небольшой праздник жизни. (А говорили, что проект себя не оправдал, – это я про журнал. Еще как оправдал. Железная дверь с глазком от «Нового очевидца» – это круто.)

Сидим. Обмываем третью книжку. В квартире текут все краны. В конце концов Андрей – опытный ремонтник – просто-напросто перекрывает воду. Нет воды – нет проблем. «Разве это жизнь?» – жалуется Вика.

– Главное, чтоб крыша не текла, – многозначительно говорю я.

Вика смеется.

«За оглядку – оглаской? Согласна! Так и быть. Огласите меня», – писала она в первой книге стихов. Ну, вот. Огласили. Теперь можно расслабиться, выпить за тех, кто не вернулся, даже пожаловаться на жизнь. Виктории можно.

Вот так же, поди, возвращались с Куликова поля: посеченные, спешенные, об одном глазу. Калеки калеками.

– Зачем все это? – вопрошает она, склоняясь над домашним мирозданием, как над разбитым корытом.

– Вяжи свои рубашки из крапивы, женщина, – отвечаю я с кавказским акцентом. – Не задавай глупых вопросов…

– Так это же я написала! – разгоняется Вика.

– Тем более…

Уходя, целую ей на прощание руку и обнаруживаю, что рука действительно обожжена.

Наука умеет много гитик.

Это, если кто не знает, словесный код старинного карточного фокуса. В принципе поэты занимаются тем же – подбирают словесные коды. Только не к картам, а к жизни. Поэты уровня Волченко подобны гениальным хакерам. Без сна и еды, сутки напролет они подбирают словесные коды к действительности – не просто так, не богатства ради, а только затем, чтобы в умопомрачительном уравнении поправить один-единственный знак минус на плюс. И точно так же, как банки и корпорации преследуют хакеров, – действительность мстит поэтам. Хаос мстит детям гармонии. Мстит грубо и зримо, а иногда изощренно.

Но Вика колдует в своей убогой квартирке с вечнотекущими кранами, шьет голыми руками свои волшебные рубашки, возвращающие братьям и сестрам человеческий облик. И выпадает в Кабуле снег. И в гробу лежит не Есенин, а Блюмкин. И чья-то обожженная рука протянет раненому бойцу морошки.

Храни тебя Господь, Виктория Юрьевна.

2007


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации