Электронная библиотека » Евгений Шишкин » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 19:10


Автор книги: Евгений Шишкин


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XXVI

Морозная куржавина мохнато лепилась по верху стен и по потолку карцера. Земляной пол засыпан грязными, слипшимися в стылости опилками. Нар в карцере нет. Узенькое оконце в слое льда – единственная мутная пробоинка к свету. Лагерный карцер по убогой архитектурной задумке точно такой же, как морг, в который Фёдор с кривым Матвеем таскал «жмуриков» из санчасти. Сруб, углубленный в грунт, – наподобие землянки. Печек в камерах не положено. Печка только в коридоре – согревает охранника вместе с его отупелыми от однообразия мыслями, а провинившимся заключённым от неё проку – шиш да маленько.

Фёдор жмётся в углу, где поменьше инея и меньше сквозит от окошка. Сунув руки в рукавицах в карманы, напрягается всем телом, чтобы сдержать в себе ознобную дрожь, а потом разом расслабляется – и некоторое время холод не пробирает его насквозь… Иногда Фёдор встаёт, ходит, топчется по квадрату камеры: и в валенках ноги мёрзнут – старается их растеплить в движении, оживить кровь. Он всего-то несколько часов в карцере, а быть ему несколько суток. На трёхсотграммовой пайке хлеба да на воде. К тому ж вдарили морозы. Зима хоть и чалила к своему итогу, но конец февраля уготовила трескучий.

– Эй, ты! Переползай сюда, в мой угол! Заморозишь внутренности-то – копец! Здесь прижмёмся друг к дружке – теплей! – крикнул Фёдор сокамернику.

В другом углу карцера скорчась лежал человек в глубоко натянутой шапке, укрыв голову воротом фуфайки, отворотясь лицом к стене. Он уже давно лежал без движений. Спит, не спит? Но похоже, ещё не помер… Время от времени поглядывая на него, Фёдор смутно угадывал что-то известное, но не мог опознать: где, когда видел этого человека? Да и сколько уж он повстречал тут народу! Всех не упомнишь. Жил бы в Раменском, разве б стольких увидел? Там все наперечёт, да все в чём-то схожи. А тут всяких-всяконьких. И болванов, и мудрецов, и отъявленных негодяев.

– Эй, ты! Не слышишь, что ли? Переползай!

Однако и на повторный клич сокамерник не повёл ухом, не пошевелился.

«Хворый, видать. Ни до чего дела нет». Фёдор разглядывал в сумраке из своего угла скрюченную лежачую фигуру. Кто он, этот браток по несчастью? Может, какой-нибудь министерский чинуша, который плёл на бумагах скучную вязь и попался на ошибочной закорюке, или сболтнул «лишака»; может, баловень, повеса, отпрыск почтенного семейства, который пил с женщинами в ресторане шампанское вино, сдуру назанимал денег и влип за долги; а может, не узорчатой скатертью, а грязной портянкой стелилась его жизненная дорога, – может, он жалкий домушник, мелкий карманник, невезучий шулер или случайно схулиганивший простофиля, которого судьба согнула в бараний рог.

– Чего с тобой? Закоченел совсем, что ли?

Фёдор поднялся, подошёл к бедолаге, тронул его за плечо. После Фёдорова касания сокамерник резко вздрогнул, дёрнулся всем телом, и всего его проняло истеричной трясучкой. Фёдор удивлённо поморщился. Рванул его за плечо, чтобы заглянуть в лицо. И тут же остолбенел:

– Ляма?

– Чиво, чиво тибе надо?

– Ляма! – повторил Фёдор. – Вот и встретились, падла!

Больше всего Ляма боялся окрика и удара сзади. Ещё малолетком-детдомовцем он весь сжимался и дрожал, когда воспитатель выстраивал своих питомцев лицом к стене по пояс раздетыми и поучал хлёсткими ударами сырого полотенца. Никто не знал, кому и с какой силой вмажет воспитатель обжигающим при шлепке полотенцем, проходя вдоль обёрнутой к стене полураздетой шеренги. Этот страх навсегда вник не только в сознание Лямы, но и в само тело, в лопатки, в затылок. Он и теперь дрожал от этого животного страха, когда его тронули сзади за плечо, когда он услышал и узнал голос «фраера», с которого снял сапоги на пересылке.

– Я же тебя, погань… – у Фёдора более не нашлось слов. Он оскалился, замахнулся на Ляму, хотел было врезать кулаком в рожу. Но остановился. В последний момент разглядел лицо Лямы, – тёмные кровоподтёки, распухший рот, синяк под глазом. Пощадил физиономию, опустил руку. Пнул Ляму ногой в бок. Раз, другой. Ожесточаясь, пнул бы и третий, и пятый. Но Ляма заметался, завыл, вжался в угол.

– Не бей миня, не бей! Мине и так почки нарушили, – задыхаясь, завопил Ляма, неловко заслоняясь от ударов. Потом как-то враз весь обессилел, будто сдох – видать, и впрямь ему было худо. Повалился на опилки и замер. Чуть позже тело Лямы содрогнулось, и послышался плач.

Фёдор стоял в растерянности над заклятым недругом. После этапа лагерная разнарядка кинула их по разным местам, и до сей поры они ещё не встречались. Но месть на поборщика Фёдор держал незыблемо. Иной раз придумывал для него изуверские наказания: не позабылась ночь в конюшне, когда Ляма проминал ему кишки, когда плясал вонючей подошвой на лице. «Погоди, падла!» – сквозь зубы цедил Фёдор, вспоминая шкодливый голос Лямы, его стальную фиксу, нескладное длинное тулово и походку враскачку. Теперь вот он, Ляма. Перед ним. Хнычет жалостливо и сопливо, как побитый пацан. Задуши его – и баста! Кто будет разбирать, почему загнулся больной зек в карцере? Тут здоровый окочурится в два счёта. Но ненависть в Фёдоре испепелилась.

Он присел на корточки возле Лямы:

– Чего ревёшь? Чего с тобой сделалось? Как тебя сюда угораздило?

– Родителев у миня нету, – услышал Фёдор всхлипывающий голос Лямы.

– Ты об чём? – обескураженно спросил Фёдор. Казалось, он чего-то недослышал. – Кого у тебя нету?

– Родителев… Сирота я…

Трудно было понять, вразумлённо ли говорит Ляма, загнанный, как подранок, в угол коварной западни, или шепчет полубредово что-то не по пути. Голос его был всё же искренен и раскаянно горек. Словно бы все прожитые годы, заляпанные воровством, скитальчеством и тюрьмою, уместились в одно простое и неожиданное объяснение, которое стонотно и слёзно прошептал он опухшими губами: «Родителев у миня нету…»

Шёл Ляма из неведомого роду-племени. Отец-мать не дали ему ни имени, ни фамилии, ни отчества. Подкидыш. В своё время нашли его близ приютского крыльца плачущим лохмотным кульком. Из детдомовских пристанищ он сбегал, беспризорничал, с голоду выучился воровать. И вот вроде бы окреп на воровском поприще, да случись перебоинка. Хитромудрый опер (тутошний следователь) взял на пушку молодого блатняка, вынудил проговориться и по нечаянности заложить другана из воровской шайки. На зоне среди блатных о Ляме прошёл дурной слух. Чтоб не получить от главаря нож в спину, чего Ляма боялся смертным страхом, ему оставалось два пути: переметнуться в услужение лагерной администрации – на блатном говоре «ссучиться» – или спасаться побегом. Он выбрал второе. Но побег обдумал скверно, глупо попался, был до полусмерти бит и сбагрен в карцер.

– Не стони! И без того тошно, – сказал Фёдор без злобы и даже ободрил Ляму: – Выберешься отсюда, фраеров ещё погоняешь. Натура-то в тебе всё равно поганая…

Волоком, как мешок, Фёдор перетащил Ляму в свой угол, лег рядом с ним спина к спине, прижался для теплоты.

До чего ж чудна́ жизнь! Сколько раз он мечтал убить Ляму, раздавить, как клопа, а теперь ему его жалко. Даже куском бы хлеба поделился, если б был… Говорит, сирота; говорит, почки отбили; слезьми умывается. А ведь было время – королем держался… Посади дурака на трон – вот тебе и король! Все на цырлах перед ним ходить будут. Или взять настоящего короля – намылить ему хорошенько рожу, кинуть в холодный карцер, – вот и будет чмо… Недаром на допросах даже безвинного любую бумагу подписать заставят. Если захотят – заставят! Человек-то – он ломкий. Каждый – голод чувствует, боли боится, в каждом слезы есть… Видать, всё от условия зависит. Сам-то себе человек и не хозяин… А кто ж ему хозяин? Бог? Божья воля? Чего ж тогда говорят, что человеку после смерти перед Богом ответ держать? Он сам своей меркой человеку судьбу меряет. Пускай сам перед собой и отвечает! Он сам над всем хозяин – с него и весь спрос!.. Уже не впервой Фёдору казался весь мир каким-то обёрнутым и беспорядочным, словно бы отражение в зеркале, – в зеркале, по которому щёлкнули камнем, оставив на нём множество лучей-трещин, искажающих любую красивую и истинную черту на земле. До чего ж всё бестолково устроено! Может, сам-то по себе Бог и праведник, а устроитель-то из него хреновенький вышел. Может, потому люди Бога-то среди людей хотят найти. Вон большевики нашли себе богочеловеков. И флаг над сельсоветом против церкви повесили. Чтоб знал небесный Бог свое место! И побаивался, как бы совсем с земли не стерли… Эх, бесова душа! Фёдор потесней прижался к Ляме, который дремотно притих.

Ляма помер тем же вечером. Безгласно, без конвульсий. В камере висела холодная темень, чуть свету из окошка. Холодная темень и долгая тишина. Но Фёдор сразу поймал тот момент, когда Лямы не стало. У Фёдора появилось ощущение, что тишина стала ещё плотнее – совсем подземельная. Казалось, он какой-то восприимчивой мембраной улавливал удары сердца Лямы, и вдруг – их не стало. Вкруговую сдавила полная пустота.

Склонившись над Лямой, Фёдор убедился, что он мёртв, плотнее прикрыл холодеющие веки. Даже впотьмах он различал слезливое, испуганно-детское выражение лица несчастного блатаря. В приоткрытом рту тускло виднелась стальная фикса.

– Теперь ты, Ляма, свободен. Ни решёток для тебя, ни заборов… Прости меня, – вздохнул Фёдор и принялся стаскивать с покойного фуфайку, рукавицы – всё, чем мог утеплиться сам. Мертвый в тепле не нуждается.

Укутавшись, Фёдор долго лежал без сна, мысленно разговаривал с дедом Андреем. «Вот, дед, спознал я твоего же счастья. Как тебя жизнь на бандитство вывела – не знаю. Но теперь точно знаю: почему ты меня к своему дружку посылал… Пускай четыре года мои – законные. За нож. А ещё пять – клеёные ни за что ни про что. Не понял я тебя тогда. Мне твои слова дичью показались. А теперь дошло. Девять годов я здесь не просижу…» И хотя сейчас в этой заточительной клетке, возле умершего, прощённого недруга, мысли Фёдора путались, прежний дедов наказ виделся оправданным. Неспроста он, родной дедушка, своему внуку не враг, не злоумышленник, подсказывал путь к свободным уральским лесам. Это тогда, когда примчался из Раменского к деду Андрею, казалось немыслимым скрываться под чужим именем, находясь в вечном побеге. Да чего же тут дикого? Сдохнуть рядом с Лямой – разве лучше? Жизнь-то, как ни верти, одна. Не захочешь сдохнуть, так по любой дороге пойдёшь. Со злодейством-то в душе не родятся. Злодейство миром даётся. Нечего тогда перед этим миром и каяться… Да и вовсе отчёт за грехи держать не перед кем… А может, и ждёт кто-то на том свете? Нет, Бог пускай сам с себя спрашивает. Всякий человечий грех на себя примеряет. Это его рук дело… Фёдор резко тряхнул головой. С ума бы здесь не свихнуться. Карцер-то, видать, на то и придуман, чтоб человек не только оголодал, но и обестолковел. И от мысли, что здесь он может сойти с ума, Фёдору стало душно и жутко. Показалось, что Ляма пошевельнулся.

Ночью Фёдору приснился сон. Привиделась мать. Будто сидит она, всё ещё дородная от бремени будущего сына. Сидит на лавке под киотом, под зажженной лампадкой, а сам Фёдор стоит пред ней на коленях, прижавшись к её груди. Мягкой теплой ладонью мать гладит его по остриженной голове, да и одет он в тюремную телогрейку с номером на груди. Мать гладит его и тихо, с сердечной доверительностью рассказывает (она об этом и наяву рассказывала): «Рожала-то я тебя, Фединька, тяжело. Накануне-то в огородце уработалась. Вот на другой день в поле, во время покоса, и разрешилась. Хорошо, бабка Авдотья поблизости была. Она и помогла разродиться. А родился ты этаким тихим, неегозистым. Вскрикнул сперва и умолк. Уж и домой нас с тобой на подводе привезли, а ты всё помалкиваешь. “Пошто, – спрашиваю тебя, – молчишь-то? Младенцы всегда кричат”. А ты всё не ревёшь, не вскрикнешь. И потом от тебя крику почти не было. Всё молчишь и глядишь на меня, глядишь, глядишь почти не мигаючи… Боялась я, вдруг ты каким-то изуроченным да хворым уродился? Даже, грешным делом, подумала я, Фединька: неужель тебе увечным да несчастным жить? Так тогда бы сразу и прибрал Господь. И тебя, и меня от мук избавил… А ты выправился, выладился. Всем на загляденье. Я потом свою грешную думу ещё долго-долго замаливала. Да замолила ли?.. И как вспомню об том, так страданье мне. Всё кажется, не смирился со мной Господь. Ведь люди-то, знаешь, Фединька, за што на земле страдают?» – «За что, мама? За что? – нетерпеливо спрашивает он. – Скажи мне, ведь ты же знаешь. На то ты и мать». – Мать ему отвечает. Что-то говорит, поглаживая его по голове. Но он её дальнейших слов не слышит. Он силится их разобрать, во все глаза глядит на неё, по движению губ старается понять смысл. Но самых-то главных слов так и не слышит…

С вечера Фёдор охрану не потревожил, не дал знать, что сосед по камере «кончился». Охрана всё равно бы до утра не стала его вытаскивать. Но и утром Фёдор ловко сокрыл смерть Лямы и выхитрил для себя его пайку хлеба.

Двое суток в карцере лежал труп Лямы, двое суток Фёдору удавалось обдуривать охрану, получать хлеб на мёртвого и греться под его одеждой. Возможно, именно мёртвый Ляма и сберёг ему жизнь. Ведь нету никакого безмена, на котором можно взвесить важность обстоятельств: какое из них самое ценное. Подчас одной крупинки как раз и недостает, чтоб миновать опасный порог. Невелика крупинка, а появись к месту – на пуд потянет.

Отбыв срок, из камеры карцера Фёдор выполз на карачках. Добрался до печки в коридоре, маленько отогрелся под брань охранника, кой-как встал на ноги. Прямо из карцера побрёл в комендатуру. Подавать рапорт. «Прошу отправить меня на фронт. Не хочу подыхать в лагере, лучше подохну в боях за родину».

– Ты чего тут корябаешь, асмодей? – взбеленился на Фёдора офицер комендатуры, заглянув в лист. – Издеваешься? Опять карцера захотел?

– Виноват, гражданин начальник. Слова перепутал, бесова душа…

Фёдор скомкал испорченный лист.

До фронтовых окопов Фёдору Завьялову неблизко. Заключенных брали на войну пока выборочно и прихотливо. И ему ещё долго распиливать душу пилой лесоповала, стынуть до костей, слизывать с ладони хлебные крохи и чесаться от укусов невыводимой лагерной вши.

Часть вторая

I

Весной сорок третьего года напряжно пыхтели на российских железных путях паровозы. Круглосуточно, выдыхая в небо чёрно-сизый дым, волокли на западный рубеж войны в вагонах и на открытых платформах непересчётно вооружения и облачённого в гимнастёрки народу. Среди вагонов с живой силой, свозимой на фронт, попадались особенные. Люди в них ехали отдельного пошиба, покуда не в военной униформе, но равно одетые в ватники. Вот и сейчас на одной из путейских жил маленького полустанка в центре России, временно приостановя ход, стоял состав из той категории. В открытых дверях товарных теплушек, облокотясь или навалившись грудью на ограждающие выход доски, тесно стояли люди в сереньком. Они курили махру, жмурились на солнце в чисто-голубом майском небе, шумно балагурили. Беззаботные, податливые хохоту и шутке, они, казалось, катят на весёлую гулянку с щедрой выпивкой.

Вдоль вагонов прохаживался высокий худосочный солдат с винтовкой на узком плече, в широченных штанах, в пыльных ботинках и грязно-белых обмотках. Винтовка с примкнутым штыком иллюзорно удлиняла и без того долгую тонкую фигуру дозорного. На острие штыка время от времени ослепительно вспыхивало отражение солнца. Оживлённая толпа из вагонов язвительно, но незлобиво покрикивала солдату, раздразнивая на пререкания:

– Эй, каланча! Ты откуда родом будешь?

– Ишь вон! Не сознается. Тайна военная.

– А ты сколь на войне немцев убил, оглобель?

– Да где он их видал? Этот с запасных полков.

– Этаких карандашей только к нам приставляют.

– А глядит-то сурьёзно – героем!

– Штаны-то какие – как паруса…

– Ну чё молчишь, напильник? Портки-то не жмут?

Солдат сперва держался отрешённо, на провокации не клевал, но потом чему-то рассмеялся и крикнул ехидникам:

– Я не знаю, каково мне, а вам-то, братва, немца видать скоро. Штрафников в запасных полках не держат. Сразу на передовую. Так что штаны-то и вам поширше сгодятся. Чтоб, когда накладёте, незаметно…

Но солдату не дали договорить: вагонная братия завозмущалась, загомонила вдвое громче:

– Нам после тюряги и немец – брат!

– А ты, рашпиль, лох дремучий…

Гудок паровоза смял гвалт шума и хохота. Зашипел пар, стук буферов дольчато пробежал по составу, и теплушки покачнулись вперёд. Длинный, необидчивый солдат, положив пальцы в рот, громко свистнул, перекликнулся с другим караульным и запрыгнул на подножку открытого вагонного тамбура. Колёса заскрежетали на стрелке, звучно зачакали на стыках рельсов. Народ у широко открытых вагонных дверей слегка поматывало.

В гурьбе тех, кто жался к выходу одной из теплушек, был Фёдор Завьялов. Держась за доску-поперечину правой рукой, на которой синела незамысловатая татуировка – закат или восход солнца (одинаково можно трактовать этот растиражированный зековский сюжет), он щурился на молодо-зелёную, простористую луговину под ярким полуденным светом. Как все окружающие, которые балабонили и невзначай оттирали его от панорамного обзора, он тоже испытывал зыбкое упоение короткой, дофронтовой свободой. Радовался легкокрылым мечтам.

Человек о дурном мечтать не способен, это ему естеством, самой природой заказано. Если помышляет он о чём-то худом, предосудительном или страшном – так это уже не мечта, а корыстный расчёт или болезнь. Мечта человеку – самая светлая подруга по всей жизни! Смерть – верная угрюмая спутница, всегда в досягаемой близи. Мечта же ветрена, летуча, но добра и жизнерадостна. И всепрощаема за свою несбыточность. Потому что угодна человеку по край бытия…

– Идёт, значит, служивый по лесной тропке и настигает бабку с вязанкой хвороста. – Фёдор прислушался к анекдоту одного из соседей-потешников. – «Как мне, бабка, на большую дорогу выбраться?» – спрашивает. «Да нам по пути, мимо избушки моей», – отвечает бабка. «Тогда садись ко мне на плечо, я тебя вместе с вязанкой и донесу». Забралась бабка к служивому на плечо, и понёс он её. Выходят на полянку. Стоит избушка, на коньке сова сидит, на крыльце чёрный кот ходит. «Ты, бабка, случаем не колдунья?» – спрашивает служивый. «Она и есть. И за то, что ты помог мне, выполню три твоих желанья. Чего хошь?» – «Коня хочу доброго с дорогой сбруей, дом-пятистенок и жену-красавицу!» – «Так всё и будет, служивый. Как из лесу выйдешь, там у берёзы ждёт тебя конь. А в родной деревне приготовлен тебе дом с хоромами и жена-красавица…» – «Ну, спасибо, тебе, бабка. Век не забуду». – «Погоди, служивый. У меня до тебя тоже просьба имеется. Ублажи меня, старушку, перед смертушкой. Не откажи. Переспи со мной…»

– Эх-ма, да бабка-то не промах!

– Палец в рот не клади!

– Старая потаскунья!

Рассказчик усмехнулся и продолжал:

– Ну, а служивому что? Он, значит, за такие её подарки и рад стараться. Повалял как следует. Удоволил бабку по самую смертушку… А потом, значит, поскорей собрался да по указанному маршруту. Хочется – к коню, к дому, к жене-красотке. Побежал, торопится, а бабка ему в спину смотрит и головой качает: «Такой большой, а в сказки верит…»

Мужики дружно загоготали.

Железнодорожное полотно накренисто, по дуге, выводило состав из зелёных обочин лиственного – уже совсем не таёжного – леса на степной простор. Впереди, искристая от солнечных бликов, пласталась между береговых вётел синеватая река. Она магнитила к себе взгляд, и голоса у открытых дверей теплушек смолкали. Речной плёс, серединная быстрина, внешне не заметное, но почти осязаемое течение воды цепенило людей, давало время на передышку – побыть наедине с собой, помолчать-подумать с оглядкой в невозвратимое. Вода притягивала общий взгляд, несла какую-то и всеобщую думу: сомнение и надежду.

Как все равнинные русские реки, скромные и глубоко задумчивые, была она схожая с Вяткой, словно её сестренница, словно ветвь единой русской реки. Береговой ивняк. Светлые песчаные косы. Тёмная некрашеная лодка, носом вытащенная на мыс. Вдалеке видать паромную переправу. Белые бакены, как большие поплавки, метят судоходное русло.

Да неужели это всё может достаться какому-то немцу? Который тут не живал? Который у этой реки не рабатывал? Который русского слова произнести не может?

Состав отгрохотал по гулкому железнодорожному мосту, река осталась позади, а перед глазами открылось на холме небольшое село с церковкой из красного камня. Высоко поднимались над глиняными хатами с соломенной кровлей пирамидальные тополя. Сады утопали в бело-розовом цвету распустившихся бутонов вишенника и яблонь. Где-то далеко, за спиной, родное Раменское, должно быть, тоже принарядилось невестиным цветом.

Дальше состав полз мимо кладбища. Нарядное от светлой зелени, от майского белоцветья, выглядело оно островком спокойствия, равенства и порядка. В каждом кресте – напоминание и укор. К чему стремишься, за что страдаешь, дурачина-человечина? Жизнь так коротка! Вразуми себя и вразумление дай врагам своим…

Со стороны кладбища по тропке шёл мужик с лопатой на плече, в кепке, в тёмной косоворотке, в сапогах. Возможно, могильщик – ежели с лопатой… Фёдор подался чуть вперёд из открытых дверей теплушки. Мужик был очень похож на отца. Даже странное сомнение закралось на миг в Фёдора. Уж не отец ли идёт, неведомо как сюда попавший? Куда идёт, зачем идёт? Нет его больше. Нынче уж по нём годины. Его как раз в мае убило…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации