Текст книги "Добровольцем в штрафбат"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
XXIII
– Матерь родна! Да мы ж горим! Пожар! Эй, мужики, вставай! Коридор-то весь полыхает!
Ночной клич наделал переполоху. Больные панически хватали шмотьё, одеяла, суматошливо ломились в двери палаты. Шарахаясь от горящей стены коридора, вываливались на улицу. Потёмки санчасти и заоконная ночная темь всё сильней озарялись факелом пожара.
Фёдор разлепил веки и, не поняв ещё, что за шум и хлопотня вокруг, захлебнулся чадным воздухом. Горький дым висел в каморке, пробиваясь сквозь щели. Жаром тянуло со стороны коридора и с потолка. Багровый отсвет плескался в окошке. Фёдор скорчился, унимая кашель, на ощупь сунул ноги в валенки, похватал ватник и шапку, выскочил из каморки в палату. Он тут же столкнулся с кем-то, выругался. Несколько человек колготились в палате, что-то выкрикивали, пытались спасти жалкий скарб. Огонь столбом поднимался по косяку двери, полз на внутреннюю стену палаты. Кто-то одеялом тщетно пробовал сбить пламя – пахло палёным, дым делался более едуч. В полупотьмах, в углу, на полу за печью, какой-то человек в белой нательной рубахе взмахивал руками, кричал, но голос его был непонятен в общей неразберихе и гомоне. Огонь колебался, и казалось, вся палата с мечущимися людьми и тенями шатается, как корабль в шторм. Фёдор спихнул койку с дороги, сунулся в коридор. Здесь жгло глаза: огонь оплеснул уже всю стену. Что-то трещало в полыме в каптёрке, жаркий густой дым валил из кладовой. В потолочных щелях тоже брезжило красным. Прикрывая локтем лицо, Фёдор выбрался на улицу к шумливой, полураздетой и раздрызганной толпе.
Лагерная колотушка ударами в железину чеканила «тревогу». Из-под крыши валил дым, алой волной выбивался огонь. Снег на железной кровле таял, шипел, от него поднимались серые клубы. Огонь жарил с чердака, и красное зарево всё смелей рвалось наружу, охватывая верхние венцы сруба. Красные всполохи играли отражением в испуганных глазах людей, выбравшихся из санчасти. Зазвенело выбитое стекло в бельевой, кто-то заорал внутри и стал выкидывать из окна больничную утварь: одеяла, стопки простыней. Подбежали военные из охраны. Дежурный по лагерю офицер отдавал бестолковые распоряжения обескураженной толпе. Говорили громкими возбуждёнными голосами.
– Огонь по вышке пошёл. Там матрасы с соломой. Как порох…
– Печь проворонили. «Буржуйку» в коридоре.
– Искра через худое колено прошла. Полыхнуло.
– Спохватились поздно. Ночь уж, спали все.
– Куда дневальный-то глядел, сволочь?
– Кривой Матвей дежурил. Он растоплял.
– Раззявы! Чего стоите? Ведра тащите! Воды!
– Морозно… Из пожарной бочки воду слили. А вёдрами разве…
– Заткнись! Делай, чего приказано!
– Эк, как трещит!
– С жару стёкла лопаются.
– Дотла сгорит.
– Нечего рыпаться – не спасти.
Растерявшийся в суматохе, потрясённый внезапностью пожара, Фёдор только сейчас и опамятовался.
– Сергей Иванович! Сергей Иванович! – закричал он и кинулся назад в дом, нырнул в сизый, прорезанный языками огня туман коридора.
Доктор Сухинин ночевал в комнатке, смежной со своим кабинетом. Эту половину дома пожар пощадил, бушуя на другом конце. Но и сюда огонь подползал неумолимо. Фёдор ворвался во врачебный кабинет, всё ещё неся на устах крик «Сергей Иванович!», и сразу наткнулся на Сухинина. Доктор без панической спешки, даже не по моменту слишком аккуратно вынимал из шкафа коробки со шприцами и медицинскими железками, медикаменты и толстые книги, укладывал их на расстеленный на столе халат.
– В перевязочную! – кивнул он Фёдору. – Собирайте инструмент! Всё, что попадётся.
Его спокойствие Фёдора отрезвило. В перевязочной он первым делом выхлестнул табуреткой стекла в обеих рамах, раскинул на полу простынь, стал сгребать в неё коробки, склянки, кузовки, вату с бинтами. Дым из коридора сквозняком тянуло в разбитое окно, глаза слезились. С крыши срывалась капель: огонь шёл поверху, полз по сухим чердачным подпоркам, подрешетнику, жарко лизал потолок, кормился пылкой соломой злополучных матрасов. Фёдор перетащил куль с медицинским богатством во врачебный кабинет, собирался вернуться в перевязочную, чтобы повыкидывать в окно какое-нибудь оборудование и мебелишку, но на пороге его чуть не сбил с ног Матвей.
– Не моя вина, Сергей Иваныч! Я печку доглядывал. Прогорела. Я уж потом… Не моя… – Матвей громко дышал, одинокий глаз на его лице светился ужасом и раскаянием, губы на длинной челюсти прыгали.
– Из палаты все выбежали? Проверяли? – строго спросил Сухинин.
Матвей опешил:
– Да кто ж их считал?
– Так пересчитайте! По списку проверьте!
Матвей метнулся на улицу, протопал по горящему коридору, чего-то попутно выкрикивая.
Жар накатывал всё сильнее, дым стопорил дыхание.
– Дальше опасно. Уходим, Завьялов!
– Через окно, Сергей Иванович! Там уж не пройти. Опалит.
Пожар пробовали тушить. Кое-как наполнили водой бочку, подкатили на санях с ручной помпой, растянули рукав. Вялая струя из шланга оплескивала и на время сбивала пламя с брёвен, поднимала душный белый пар внутри дома, заливась в разбитые окна. Но огонь занимался вновь, выкатывался яркими языками в облаке дыма из-под крыши, красными играющими завесями полонил окна. Нарастал треск. Что-то внутри обваливалось, сыпались искры. Становилось всё светлее, жарче, и ещё бесполезнее казались усилия гасильщиков.
Санитар Матвей, перепачканный в саже, с опаленными бровями, в обгоревшей шапке набекрень, подскочил к Сухинину.
– Все вроде выбежали… Один Кузьма не вылез. Он неподъемный был… Не моя вина, Сергей Иваныч…
– Кузьма? – резко откликнулся на услышанные слова Фёдор. Он тут же вспомнил – осенило, – что человек в исподнем, который взмахивал в углу руками, и был «кулак» Кузьма. «Видать, сполз с кровати, а дальше-то не в можах… Да как же я забыл! Он ведь без подмоги-то…» – Фёдор на мгновение зажмурился. Потом зачерпнул ладонью снега, охватил холодом лицо: – Может, ещё жив Кузьма-то? Успею! Через окно…
– Стой! Назад! – Сухинин вовремя схватил Фёдора за рукав телогрейки. – Себя покалечишь, а Кузьму не спасёшь. Слишком поздно.
– Такая смерть нехороша. Даже умереть мужику без мученья не дали. Ироды!
Сухинин резко обернулся к нему.
– Я не про вас, Сергей Иванович. Про его раскулачников… – сказал Фёдор.
Санитар Матвей снова хлопотливо затерялся в толпе погорельцев, которые грудились на особинку, переминались кто в чём, иные в одном белье, кутаясь в одеяло.
– Правда, что Матвей просил подежурить вас в коридоре? – спросил Сухинин.
– Правда. Но кабы я знал, что он печку без присмотра оставит, к прачке умотает… Я ему говорил, а он мне: «Семейственность у него, отношенья…» – Фёдор передразнил Матвея, на его манер вытягивая нижнюю челюсть. – Всё из-за бабы евонной. Понесло его, старого. Сам себе судьбу-то накаркал.
– К сожалению, молодой человек, – уныло согласился Сухинин, – мужчины чаще всего глупеют из-за женщины.
Это были последние слова, которые Фёдор слышал от доктора Сухинина.
Вскоре к ним снова подбежал санитар Матвей, сообщил потупясь:
– Вы не гневитесь, Сергей Иваныч, тут вашей оплошности нету. В огне ещё один сжарился. Бориславский фамилия. Он тоже не ходяч был. Двое всего-то получилось…
«Вот и вышло им равенство и братство», – горько усмехнулся Фёдор, глядя на горящий дом.
Кубарем, чертыхаясь, на пожарище примчался начальник лагеря Скрипников. Размахивая короткими руками, тряся бортами расстёгнутой кургузой шинели, выругал по первое число дежурного офицера, по существу, не виновного, затем коршуном насел на врача:
– Всех под расстрел отдам! Вредители! Враги! – орал Скрипников с пеной у рта, выпучив глаза куда-то мимо Сухинина. – Повесить мало сволочей! Обурели, бездельники! Погодите…
Но вдруг смолк. С одного краю дома шумно, с треском, распирая стропила, провалилась крыша. Сонмище искр взметнулось в тёмное небо. Огонь сперва прижало покореженным кровельным железом, но скоро огненные шпили на брёвнах сруба слились в один могучий костер, поглотили весь верх дома. Пламя взметнулось высоко, ослепительно. Начальник лагеря Скрипников стоял как истукан и только раздувал ноздри. Огонь шамански вытанцовывал на стёклах очков Сухинина.
– Не моя вина, не моя вина, – как заведённый, шептал дрожащими губами санитар Матвей и стирал рукой сочившиеся из единственного глаза слёзы.
Фёдор исподлобья наблюдал, как на грязный снег вблизи дома падают и шипят угли, как тушильщики, не в силах переносить жар, отступили, и струя в шланге совсем издохла, как люди беспомощной молчаливой толпой глядят на гибельное зрелище. Он уже пробовал определить, чем кончится для него светопреставление этой ночи, и в какой-то миг острым камушком в груди шевельнулась ненависть к Ольге. Словно и эту беду она накликала…
От углей и головешек, упавших в снег, несло гарью.
Той же ночью врача Сухинина, санитара Матвея и дневального санчасти Фёдора Завьялова взяли под стражу и отвели в лагерную тюрьму. Поутру дознаватель вызывал их по отдельности на допрос. Врача Сухинина через день по чьему-то велению перебросили на другую зону, а следствие по делу о преступной халатности санитара и дневального санчасти уместилось в два кратких протокола допроса. Следствие было незамысловато и коротко, не хитёр и арифметически примитивен вышел и приговор…
XXIV
Настовый снег был нынче толст и крепок. Даже худая деревянная нога старца Андрея утопала в снегу неглубоко, и ходьба по лесу оказалась не столь затруднительна. Старик давненько рассчитывал на оттепель и последующий мороз, чтобы по насту выбраться из лесу до дороги на Раменское, – дождаться, повстречать кого-нибудь из сельчан и разузнать про дочь и внучку. Сам в Раменское он не собирался, не хотел идти в гости с пустыми руками, а поживы в зимнем лесу почти не попадалось. Если и удавалось что-то раздобыть с помощью охотничьего ружья да капканов, то лишь на то, чтоб не умереть с голоду самому и четвероногому другу.
Живя в сторожке, старик уже несколько месяцев не встречал людей и даже не знал, что делается в мире: кончилась ли война или немец уже подошёл к берегам Вятки…
Небо низко висело над землёй. День стоял тучливый, пасмурный, с ветром. Волны хвойного шума катились по лесу, скрипели стволы, облетали хилые высохшие ветки. Старец Андрей недовольно озирался. Погода, которую он выбрал себе для вылазки из лесу, оказалась сменчивой. Скоро посыпался снег, а на открытых местах вьюжило.
– Понесло нас не к часу, – сказал старец, обращаясь к своему кобелю.
Пёс, однако, походу радовался и повиливал хвостом. Должно быть, привыкший сопровождать старика на охоту и получавший от удачной охоты мзду, он надеялся, что впереди у него – добыча и добрые сытые перемены.
Когда они выбрались на дорогу, порывы ветра стали упруже и ощутимее. Наворачивалась метель. Ветер, завихряясь и меняя направление, со всех сторон хлестал мелкой льдистой крупой.
Кругом было пустынно и так же одиноко, как в глубине леса. Лишь санные следы да следы лошадиных копыт, ещё не окончательно укрытые снегом, говорили о том, что в мире существует ещё кто-то кроме старца и кобеля. Кто-то ещё уцелел…
– Вон как метёт, – сказал старик, поглядывая по сторонам, где небо и земля всё больше смешивались и терялись в едином одеянии пурги. Санный след на дороге заносило почти на глазах. «Да-а, непогодь, – призадумался он, опёршись на толстый посох. – В непогодь человеку с пути-то сбиться легко. Заплутаешь – намаешься. А когда на верную дорогу-то выйдешь – глядишь, а жизнь-то уж и прошла… Хорошо под ясно солнышко-то прожить. Да только на русского человека – всё больше непогодь. Старики германскую да красную революцию ещё не забыли. А молодым ныне опять воевать досталось». Старец Андрей ещё недолго повыждал и покачал головой. – Не видать никого, – обернулся на кобеля. – Давай-ка вертаться. Ну! Пошли.
Пробираясь по лесу, старец Андрей и без того притомился. Шагать обратно, во вьюжистую мглу, было куда труднее. Уже не какая-нибудь хворь, у которой есть симптомы и от которой придуманы лекарства для лечения, а сама изношенность сказывалась во всём когда-то прочном организме. Да ещё протез на ноге.
Старик уж повернул на обратный путь, ступил в позатянутые снегом лунки своих же следов, но сквозь метелицу услыхал дребезжащий голосок бубенца. Скоро на дороге показалась гнедая лошадь под попоной, убелённой снегом. Под дугой лошади трепыхался колоколец. Когда розвальни поравнялись, старик разглядел толсто укутанную в шаль бабу.
– Тпру! – крикнула она и натянула вожжи. Сани остановились.
В извозчице старец Андрей признал раменскую письмоносицу Дуню, бабу добрую, ходкую со всеми известиями…
– Садись давай, дедушка! Поехали до села! Пуржит. Некогда! – окликнула его Дуня.
– Нет, я после… – Старик подошёл ближе к саням. – Мне б только про Лизу узнать, про Таньку.
– Живые они. Как все – впроголодь, да живые, – сказала Дуня. – Лиза уж искать тебя собиралась. Все пеклась, жив ли ты, дедушка?.. Морозы-то крещенские стояли – не продохнуть. Говорила, как отеплеет, на лыжах к тебе пойдет… А Танька-то перед Рождеством сильно хворала. Надорвалась она, животом мучилась. В жару цельну неделю металась. Лиза с бабкой Авдотьей попеременкам возле неё сидели. Еле выходили… Брёвна ледяные бабы-то сгружали. Танька и сунулась Лизе-то помогать. Да ведь ребёнок… Сейчас ребёнкам-то хуже, чем большим. Одни глаза остались…
«Да-а, – в горьком раздумии помолчал старик. – Таньке-то бы теперь поберечься… Может, зря я к ним на зиму-то не перебрался», – мысленно укорил себя.
– Кланяйся от меня, – старик слегка приподнял свою шапку и чуть нагнулся в поклоне. – А война как? Не кончилась?
– Да где там! Немцев только под Москвой остановили, – ответила Дуня. – Зять твой, Егор Николаич, как раз в тех местах воюет.
– Худо вам, бабы, без мужиков-то? – сказал старец Андрей, стряхивая с бороды и усов наносимый метелью снег.
– Да и не говори, – вздохнула Дуня. – Навыдумывали эти войны лешачьи! Всё вы, мужичьё! Чё воевать-то? Сидели бы в тепле со своими бабами.
– Твоя правда: с любой войны – никакого прибытку. Да только войну-то не мужик выдумал, – сказал старец Андрей. – С мужика шкура слазит – царям потеха. Злодей-то не в избе сидит – в хоромах.
– Ехать мне, дедушка, надо. Всё ярей метёт! Собьюсь с пути-то – никого не докличешься, – поторапливалась Дуня. – Пшёл! – она стеганула вожжой лошадь.
Сани медленно тронулись. Снова зазвенел глухим, придавленным метелью звоном бубенец под дугой. Старец Андрей вдруг спохватился: «Про Лизу и Таньку узнал, а пошто же я про внука-то не выспросил?»
– Эй! Дуня! – приложив ко рту ладонь, выкрикнул старик. – Чё про Федьку-то слыхать? Эй! Пишет ли?
– Ладно! – услышал он странный, невпопад, ответ Дуни.
И сани, и звук колокольчика потерялись в метельном снегопаде.
XXV
Карьера санитара, которую сулил доктор Сухинин и на которую Фёдор с дальней надеждой рассчитывал, сгорела напрочь. Бригадир Манин снова встречал его в родном бараке, кривил узкоглазое лицо:
– Подлечился?.. Скоко вам с Матвеем добавили? Скоко, ты говоришь?.. По пять лет? Почти надвое твой срок помножили. Здесь школа-то проста, – он говорил не злорадствуя и не сожалея – обозлённо не по направлению Фёдора, а по направлению общих лагерных порядков. Глядя на плоское, землистого цвета лицо Манина, Фёдор крепко пожалел, что не воспользовался наводкой деда Андрея – не дал деру из Раменского на преступный простор.
– Волохов по тебе стосковался. Напарником опять пойдёшь… Начальство теперь строго норму спрашивает. Лесу требует, как топка прожорливая, – заключил бугор Манин. Он не помянул о войне, хотя между слов сослался на время, которое подсудобило теперешнее живодёрство на лесоповале.
Шла война. Фронту ненасытно требовалось вооружение, производству – бесперебойно лес, лагерному начальству – план. Жизнь на шестой части земной суши, в том числе и в Кайской подневольной глуши, отдалённой от громыханья фронтов, подчинялась и зависела от надобностей окопных военных. И хотя месяцы лихолетья уже каждому заключённому нанесли свой урон, не прямой, так побочный: уже вражьей пулей прострелен чей-то отец, пропал без вести или пленён чей-то брат, уже чья-то деревенька страдала в разбойничьей оккупации, уже сама Москва-столица щетинилась в полукольце огня, – о войне на зоне говорили нечасто, без охоты, будто бы судить о ней не брались и не смели. Здесь студил до костей свой мороз, изнурял свой голод, по-своему мела метлой костлявая старуха-смерть. Только Семён Волохов в разговорах с Фёдором прямолинейно оценивал военную ситуацию.
Волохов сидел рядом с Фёдором на нарах, смазывал вазелином, который Фёдор стырил во время пожара из лазаретного куля, помороженные красные пальцы рук. Говорил резко:
– До чего ж, парень, допустили! В своё время Николашка провалил кампанью, теперь большевики лопухнулись. Всё хвалились – СеСеэра! Где она, эта СеСеэра? Немчура уж под Москвой сидит. Гитлер – это тебе не сопливый кайзер, нахрапом катит. Если сдадут Москву, тут и крышка. Гитлер не Наполеон – зверистее. Камня на камне не оставит. – Однако спустя минуту Волохов столь же недовольным слогом стратегически взвешивал обстановку, не умаляя некоторых советских заслуг: – Хватило толку: Москву-то всё ж отстояли пока. Понятно, морозы помогли. Против наших морозов всяк воин слаб… – и с удивлением прибавлял: – Дядька-то Усатый, получается, храбёр на поверку. Из Москвы не сбежал. Николашка бы давно спрятался. Или бы царицу свою с хлебом-солью пустил немца встречать. А Дядька Усатый сидит! Народец в кулаке держит и себе спуску не даёт. Как волчий вожак…
Фёдор правил оселком лезвие новенькой финки, к которой приладил цветную наборную рукоять; намеревался сбыть нож ворам за шамовку. С Волоховым ни потатчиком, ни поперечником в разговор не вступал, но указал ему мимоходом:
– Гляжу я на тебя, Семён, слушаю… Много ты, видать, знаешь. А нету в тебе…
– Чего нету? – насторожился Волохов, остро уставил чёрные глаза на напарника.
Фёдор помедлил с разъяснением; вспомнил, как складно выражался врач Сергей Иванович, как по-культурному протирал круглые очки и тихонько трескал суставами тонких пальцев.
– Ты, Семён, вроде учён. В студентах, говоришь, хаживал. В барскую игру бильярд играл. В унтер-офицеры выслужился. А послушать тебя – ты мужик мужиком. Матюг на матюге загибаешь. Никакой красивости в твоих речах нету.
– Чего-о? – встрепенулся от нежданной претензии Волохов. Толстые брови на лице поднялись вверх.
– Не в обиду сказал, – извинительно поправился Фёдор. – Доктора Сухинина вспомнил. Он уж больно гладко говорил. Его и обоспорить иной раз хочется, да не станешь. Умных слов не наберёшь, чтобы спорить-то. Про писателей мне рассказывал.
– Эх, парень!.. Красивости, вишь, захотел, – как кипящий котёл, забурлил Волохов. – Мужиковство ему не понравилось… Да мужик-то против всякого культурного прыща в сотню раз честней! У мужика хоть и дури в башке много, зато дерьма в душе нет! Мужик прост. Он за землю, за хлеб воевать пойдет. За своё постоит. Но чтоб в чужие мозги заморскую философью вталкивать, Бога клеймить – тут краснобаи постарались. Заставь этих белоручек, писак этих, землю пахать – не смогут. Дай топор в руки – избу не срубят. Зато смуту навести – первые. Ентелигенция! Взбаламутили страну, а расхлёбывает мужик! – всё пуще расходился Волохов. – Я твоего Сухинина судить не берусь. Не знаю, что он за птица. Но других очкариков повидал – во, – Волохов черканул ладонью по горлу. – Я ещё в революцию, парень, их досыта наслушался. В Питере обучался. На митинги шастал. Газетёнки почитывал. У того же «барского» бильярда трепачей видал. Нигилисты, демократы, кадеты, эсеры, либералы, писаки разные. Да все эти отпрыски барские, барчуки, мелочь мещанская – знай трещали о России, да толком не служили ей. Из собственных штанов выпрыгивали, лишь бы прославиться да покрасоваться!.. Про народ кричали, а от него же нос воротили. На самом-то деле, знаешь, о чём думали?
– О чём? – подыграл Фёдор.
– Об ужинах в ресторациях, о бабёшках, о театрах, о Парижах. Да репутация чтоб погромче. Чтоб им в ладоши хлопали. Для них в этом настоящая-то цель жизни была!.. Их и в германскую в окопах не найти. И в Гражданскую шашками не рубились. Подвывали только – то белым, то красным. Морды-то, понятно, у них приличествующие. Очки, бородёнки, шляпы, воротнички белые. Сопли в надушенные платки высмаркивали. А внутри-то – гниль! Чистая гниль, я тебе скажу, парень! Тут уж верный знак: ежели ентелигенция затрубит про народ – жди беды. Накличут смуту. Тогда уж точно – спасай Россию!.. Дядька-то Усатый изверг, да прям. По заслугам их прищучил – сучье семя!
– Кто знает, может, твоя правда, Семён. Только ты её со своего краю видишь, – уклончиво согласился Фёдор, но доктора Сухинина на разоблачительство Волохова не отдал. Высказался: – Сергей Иванович вряд ли из штанов выскакивал, чтобы прославиться. Его сердце другой червь изъел. Он по любовной части страдалец.
– Во-во! У них и в любви-то всё сикось-накось было. Развратничали да друг с другом бабами менялись. Жалкий-то человек и в любви жалок! А всё умничанье ентелигенции этой – чтоб свою гниль замазать… Да катились бы они к едрёной матери! Сами друг друга предадут и изгрызут, как последние суки. – Волохов махнул рукой. Некоторое время он сидел сгорбленный и понурый, а уж после заговорил вполне миролюбиво: – Обида меня, парень, берёт. Сколько людей в жерновах смолотили, а покою нет. Опять Бог испытанье послал. – Он придвинулся к Фёдору поближе. – Из тюрем на фронт призывают. Слух идёт: статья и срок без разницы. Лишь бы не политический, «контриков» брать не будут. Я проситься стану, рапорт подам.
– Это правильно, – поддакнул Фёдор, вертя в руках отточенную финку.
В бригаду Фёдор вернулся обтёршимся, учёным. Теперь он мог урвать по знакомству в столовой лишнюю миску баланды. Мог закосить под больного и выпросить на денёк освобождение от работы у новоприсланного лекпома. Имел прибыток за своё рукомесло у блатарей. Но никакой страховки и гарантии от близкой подлости, за которой стояли стукачи, надзиратели, тот же воровской стан.
Фёдор всё ещё держал в руках финку, когда в барак ввалился – с морозу красномордый – начальник режима в сопровождении двух вертухаев. Начальственный обход.
Начальство лагеря, как всякое начальство в русском жизнеустройстве, то послабляло вожжи, позволяя надувательство и разгильдяйство, то неожиданно стервенело и наводило образцовый, беспыльный порядок. Взбалмошный Скрипников, в очередной раз вернувшись из тюремного управления, где получил взбучку, спустил собаку на начальника режима за плохую будто бы лагерную дисциплину, а тот, в свою очередь, – на низшую иерархическую ступень: отыгрывался на надзирателях и совместно с ними – на зеках.
Фёдор сунул финку в тайник – в матрас, но сделал это запоздало и суетливо. Один из надзирателей заметил его подозрительную копошню, кивнул начальнику режима. Шмона не избежать.
– Твои нары?
– Мои, гражданин начальник.
– Ну-ка, вытрясите его матрас!
Вместе с клочьями лежалой соломы полетели на пол: финка, сапожный нож, шило, заготовки к наборным рукояткам, опасная бритва.
– Твоё?
– Моё, гражданин начальник, – признался Фёдор. Прикинуться тюхой, фугануть, отпереться – всё равно б не прошло. Не выпутаться. Пожалуй, только бы крепче разозлил проверяющего.
– Знаешь, что не положено?
– Да, гражданин начальник.
– …
– Нет, гражданин начальник.
– …
– Слушаюсь, гражданин начальник!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.