Текст книги "Добровольцем в штрафбат"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Напротив – Фёдору виделся сон без всякой горести. Восторженный, светлый. Слеза на его щеке была случайна, от дымовитого костра.
Будто шагает он ясным солнечным днём по зелёной берёзовой роще. Стволы у берёз ровные, белые, без задорин. Листья на тонких плакучих ветках – один к одному, свежие, глаз ласкают. Над головой небо с большими клубящимися облаками, в которых так и тянет искупаться. Птицы в роще поют, как в раю. И куда бы Фёдор ни повернул, всюду берёзы перед ним расступаются, дают травянистую мягкую дорогу. Впереди на поляне видит он: дети резвятся. Пятеро мальчуганов. Визжат, смеются, гонятся за пёстрой бабочкой. Рубашонки у малышей белые, одинаковые, штаны короткие на одной помочи. Все как один русоголовые, глаза весёлые, ясно-карие. «Пятеро? – думает Фёдор. – Так не Захаровы ли сыны? У земели-то их как раз столько». Сладкое предчувствие встречи с Захаром охватывает Фёдора. Но «земели-то» нигде не видать. Ребятишек пасёт юная девушка в светлой кофточке. Длинная, с лентой заплетённая коса лежит на плече, на голове венок из цветов. Подходит к ней Фёдор ближе. «Здравствуешь, красавица!» – говорит он наставнице. «Добрый день, Фёдор Егорыч!» – улыбается она ему; на щеках у неё приветливый румянец. Фёдор глядит на неё и диву дается: всё известно в ней, каждая чёрточка прежде видена, но единого образа-то не складывается. Голос у неё медсестры Гали, а глаза Ольгины и улыбка её, но по стати совсем не Ольга – очень хрупкая и по манерам иная. «Чьи дитяти-то у тебя?» – спрашивает Фёдор. Она смеется, и не понять, правду говорит или шутит: «Твои, Фёдор Егорыч. Разве не узнал?» Фёдор растерялся, каждого из малышей оглядывает, к своему обличью примеряет. Не может поверить, но спросить, когда такое случилось? – побаивается. Как бы не опозориться: стыдно про своих ребятёнков не знать. Глядит он на пацанят, и трепет радости его забирает. Может быть, и вправду все невзгоды давным-давно кончились и детишки его и есть? От Ольги. Фёдора пронизывает счастье, да такое высокое, всеохватное, которое возможно только во сне. Снова он глядит на добрую девушку, хочет про Ольгу спросить. Но опять же побаивается: вдруг это Ольга перед ним и стоит! Верхняя пуговка на кофточке у девушки расстегнута, и Фёдор замечает на груди у нее, на гасничке, знакомый нательный крестик. Этот крестик ему Танька напутно в руку после суда положила. Этот крестик ему жизнь спас. Фёдор глядит в глаза девушки, собирается про крестик разузнать.
Не успел. Пробудили.
IV
Ротный почтарь передал Фёдору письмо в кузов бортовой машины. По весёлой привычке добавил: «Будешь должен». «Буду», – согласился Фёдор.
– От мамани письмо-то? – поинтересовался Вася Ломов, сидевший рядом.
– Рука её. От мамани, – машинально отозвался Фёдор, жадным взглядом охватывая исписанный лист.
– Чего пишет-то? Поди, тоже весна началась? Снега тают?
На свой дружеский вопрос ответа Вася Ломов не дождался. Фёдор молча сложил прочитанное письмо, сунул за пазуху, поднял ворот шинели и зарылся в него лицом. Вася Ломов испытывал неуютность и какую-то вину, догадываясь, что с письмом к Фёдору пришли худые вести. «Раньше, бывало, вслух кое-чего зачитает, а теперя вон как», – подумывал он, глядя то на скорчившегося Фёдора, то на низкое серое небо, которое плыло встречь машине.
Полуторка неслась по шоссе, обгоняя пеших солдат и артиллерийские орудия на конной тяге. Вперёд, всё глубже в чужую землю. Ветер сбоку бил в лицо сидящим вдоль бортов солдатам.
На окраине небольшого городка машина настигла танковый полк, загромоздивший дорогу, свернула на пустынную улицу и остановилась. Ротный командир Шумилов выбрался из кабины и, видно, заранее имея на то предписание, отдал приказ: «Прочесать квартал!»
– Федь, вылазь. Ротный велит. По домам пройтись, – Вася Ломов осторожно потряс Фёдора за плечо.
Фёдор, пряча глаза и по-прежнему заслонясь поднятым шинельным воротником, неловко, как старик, полез через борт полуторки.
Взяв автомат наизготовку, Вася Ломов пнул сапогом низкую калитку двухэтажного помещичьего дома. Калитка слетела с одной петли, косо обвисла. В окнах дома никто не промелькнул. Нигде не дрогнули занавески. Лишь по-за домом, на подворье, глухо залаяла собака. Но вскоре смолкла.
– Still! Halt's maul![3]3
Тихо! Заткнись! (нем.)
[Закрыть] – усмирял её мужской голос.
Вася Ломов подошёл к парадной двери. Фёдор заторможенно брёл за ним. Парадная оказалась не заперта. Они вошли в просторную переднюю, остановились у напольного ковра: не хотелось портить грязными сапогами невинный цветистый узор.
– Есть кто? – крикнул Вася Ломов.
Из глубины многокомнатного дома никто не отозвался. Лишь с подворья опять послышались басовитый собачий лай и торопливый немецкий говор, пресекающий это тявканье. Осматривать комнаты дома не стали, по коридору направились к чёрному ходу, ведущему на двор.
Посреди песчаного двора, по периметру ограниченного булыжником, стоял высокий седовласый хозяин, с тонким носом и близко посаженными к переносью светлыми глазами. На нём был бордовый, из толстой материи халат с атласными лацканами. Хозяин покрикивал на мордатого белого дога, который был привязан поводком к столбу летней веранды. Дог рычал и злобно пучил большие красные глаза. Вася Ломов хотел сразу пристрелить противную псину, но хозяин делал успокоительные жесты: мол, не беспокойтесь, не укусит, и по-русски-немецки уверял: «Всё есть хорошо! Alles ist gut!» Тут же, по песчаной площадке, расхаживал увальнем чёрный толстозадый индюк, откормленный, будто для выставки; вертел маленькой, гордо задранной головой с красной висюлькой под носом.
– Господа зольдаты, я есть к вам добро… В мой дом никого нет. Я говорил честно. – По-русски хозяин изъяснялся сносно: на здешних помещиков гнули спины славянские пленные батрачки, они и занесли язык. – Вы можете брать здесь всё, штё угодно. Прошу не трогать только меня, только мой индюк, только мой собака… Хитлер капут! – выкрикнул он, будто пароль, необходимый при встрече с русскими.
Вася Ломов недовольно щупал хозяина взглядом. Ему не нравился его тонкий нос и шёлковые лацканы толстого халата. Но он не знал, чем покончить досмотр. Больше всего его раздражал белый дог. «Грохнуть этого телёнка да айда», – подумал он. Однако хозяин, цыкнув на дога, опять заискивающе настаивал на трёх пунктах:
– Господа зольдаты, всё можно брать. Штё угодно. Только прошу – мой индюк, мой собака, мой жизнь…
Это повторенное условие в какой-то момент вытолкнуло Фёдора из понурого самоустранения. Он стоял позади Васи Ломова как тень, но теперь твёрдо шагнул вперёд, сжав в руках взведённый автомат. Хозяин ещё рассыпался и предлагал: «…Можно брать у меня много еды, мясо… только – мой индюк, мой собака, мой жизнь…»
Фёдор сперва застрелил индюка. Легкую индюшачью тушку снесло пулями в сторону, вспорхнули выбитые чёрные перья. Дог рванулся вперёд, захлёбываясь в лае. Но автоматная очередь тут же ударила ему в пасть, в грудь, и дог свалился в красных кровяных дырах на белой шерсти, оскалив клыки и слюнявые десна.
Немец стоял в ужасе. Руки у него тряслись. Тонкие выбелевшие губы нервно дергались.
– Хитле-ер кап-пут, – заикаясь залепетал он. И вдруг, приходя в исступление, завопил: – Хитлер капут! Капут!
Фёдор не спеша подошёл к нему, приставил автоматное дуло, из которого чуть сочился пороховой дым, к шёлковому лацкану халата.
– Раньше-то чего, сука, молчал? – сквозь зубы, неколебимо глядя в глаза немцу, сказал он. – Чего тебе, падле, без нас-то не жилось? А?
Став вмиг и растрёпанным, и взлохмаченным, немец в истерике силился постичь истребляющий взляд этого русского варвара с желваками на скулах. Немец понимал, что «Хитлер капут!» не срабатывает, этим не откупиться и не спастись.
– Дом! Mein Haus! Пусть ваш! Все ваш! Все! Штё угодно! – он затряс руками, указывая на стены.
– Мы не бродяги! У нас свой дом есть! – И Фёдор надавил на курок.
Вася Ломов исподлобья оглядел двор в наступившей тишине. Из широкой пасти дога, пенясь, вытекала на песок кровь. На теле хозяина, опрокинутого автоматной очередью навзничь, всё заметнее обрисовывались бурые влажные пятна. Индюшачий пух поднимал и сдувал в сторону низовой ветер.
– Зря ты его так неваккуратно, – наконец сказал он, озадаченно сдвинув на затылок шапку. – Шумилов наказал: «цивильных» не стрелять. Кабы до особого отделу бы не дошло…
Фёдор ничего не ответил, положил автомат на плечо, как палку. Насупился, пошёл со двора. Вася Ломов всё просмотрел ещё раз. «Будет вам, пожировали», – нравоучительно заметил он и отправился в дом убитого помещика.
На стене в гостиной, возле картин в бронзовом багете, он увидел старинное ружье и пару мушкетов. Повертев мушкеты в руках, он швырнул их на пол, а ружьё взял под мышку. Он вернулся на двор, положил под руку мёртвого хозяина ружьё и обрезал ножом собачий поводок: «Чтоб непонятнее было…» В сознании появился требовательный Шумилов. Вася Ломов мысленно отчитался перед ним: «Мы вошли, а он с ружьём на нас. Палить хотел. Собачину натравливал. Пришлось шмякнуть. По уставу, товарищ лейтенант…»
Когда он вышел из калитки дома, Фёдора нигде не было видать. «Кабы он чего не натворил под горячую руку», – обеспокоился Вася Ломов, пошёл расспрашивать солдат, которые шерстили соседние дома: «Завьялова не видали?» – «Не видали». Выйдя на перекресток, он пронаблюдал, как по улице вели изломанным строем пленных немцев, без головных уборов, в грязных шинелях. Молодой конвойный с окающим волжским говором, покрикивал на пленных. Возле Васи Ломова он остановился:
– Не гляди, что овечками идут. Дружка вчерась моего задушили. Побег устроили. Не знаешь, чего от них ждать. Сейчас сдаётся, через час рванул… Ну, бывай, браток!
Конвойный побежал догонять пленных. Догнал, пнул под зад замыкавшему колонну немцу, чего-то закричал.
– Не ваккуратно, – задумчиво сказал Вася Ломов, озираясь по сторонам.
Он нашёл Фёдора много позже, в кузове всё той же полковой полуторки. Фёдор валялся вдрызг пьяный, и уже ничего на этот день для него не существовало. Вася Ломов прикрыл его плащ-палаткой, приписал ему «лихоманку от дурного немецкого климату» и не допустил до него командирского ока.
Вскоре рота Шумилова получила приказ штаба двигаться дальше. Следом поджимала артиллерийская часть и подразделения танкового корпуса. Всё смешалось на дороге. Одни догоняли, другие обгоняли. Телесистая деваха-ефрейторша, выставленная регулировщиком на центральном перекрёстке, знай, махала красным флажком, кому-то лыбилась, на кого-то кричала…
Мирных немцев Фёдор больше не трогал. Лишь однажды ещё поимел касательство, но безобидное – без капли крови. Блондинка-фрау в кружевном переднике, точно зазывная кукла-манекенка в витрине, стояла за огромным окном гаштета, держала высокую кружку пива с венчиком пены и жестами приглашала: «Das Bier fom Fas! Trinken Sie bitte!»[4]4
Пиво! Пейте, пожалуйста! (нем.)
[Закрыть] Она улыбалась задабривающей улыбкой, которую клеили на свои лица многие торговые бюргеры в городах, оккупированных советскими войсками. Фёдор посмотрел на «пивную» куклу, и в нём вихрем взнялась ненависть. Он сдёрнул с плеча автомат и с размаху саданул прикладом по витражу: «Залейся своим пивом, лярва!» На этом всплеск бешенства погас. Впоследствии он брезговал услугой льстивых торговых немцев, и даже чистота их заведений его отвращала. Продажную распутную бабу в какие шелка ни обряди, всё равно шлюха, и даже из её только что мытых рук еду брать противно. Фёдор подчас гнушался немецкой жратвой, сладостями и вражьим шнапсом.
После сообщения из материного письма о смерти Таньки какая-то глубокая, непреходящая смурь поглотила его. Он теперь не многословил. Никто в кругу солдат уже не слыхал, как он с простоватой вятской иронией выпытывает у собеседника что-нибудь смехотворное, чтобы позабавить себя и других. Он даже выпивал молча. Он, казалось, очень устал и состарился на войне. Только неизбежные бои взвинчивали в нём мстительный азарт, и он забывал обо всём на свете, не жалея пуль.
Впереди оставался последний гитлеровский оплот – Берлин.
V
Спустя многие годы после Берлинской операции военный историк Шумилов, полемизируя в одной из статей с оппонентами, напишет следующее:
«Штурмовать Берлин было не только необходимо, но и неизбежно.
Кабинетные аналитики могут рассуждать, что Берлин в то время стоило бы держать в изнурительной осаде, что столица рейха пала бы сама по себе, – тем самым десятки тысяч советских солдат не полегли бы на подступах к Тиргартен. Эти досужие тактики отбросили в своих теориях сотни тогдашних обстоятельств, выдвинув на первый план либо личностные качества Сталина и руководителей Ставки, либо объясняя всё с точки зрения гуманистических принципов, вполне справедливых для мирного периода и абсолютно непригодных в разгар жесточайших военных баталий.
Упущенным оказался даже тот факт, что изуверская фигура Гитлера почти до последнего часа Берлинской битвы оставалась действующей, оболванивающей и гнусно предающей немецкую нацию. Предъявляя самые высокие требования к Советскому руководству, философствующие умники пасуют перед руководством Германии. Призывая к «разумности» Сталина, они даже не пытаются призвать к разумности и досрочной капитуляции коричневых идолов. С них нет никакого спроса. Зато величайшему спросу подвергнут Сталин и даже Жуков. Первый якобы в очередной раз проявил свою беспощадность к народу, а второй – свою скоропалительность и честолюбие.
Забытым оказалось даже самое важное: война началась не под Берлином, не с Берлинской операции, которую теперь дотошно разглядывают под лупой, выискивая промашки Сталина и военачальников, а много раньше. Она началась под Брестом, Киевом и Минском. Она продолжилась под Москвой, Сталинградом и Курском… под Ленинградом, Одессой, под Будапештом и Веной… Берлин лишь последовательное звено в длинной четырёхлетней кровопролитной цепи. Никакой “здравый” расчёт, никакой “осадный” характер наступления на Берлин не мог не только подойти по ходу этой длинной цепи, но и показался бы изменой, поражением, “примирением” с фашизмом.
Зверя нельзя одолеть по человеческим правилам. Весь философствующий ум мгновенно пропадает, когда на хозяина этого ума набрасывается волк и цапает его за ляжку… Железная воля Сталина и талант Жукова были востребованы самой сутью войны. Сперва укротить зверя любой ценой, а потом удавить его окончательно. Странно было бы укрощать зверя по звериным, кровавым правилам, а добивать в белых перчатках. Такое можно вообразить, даже теоретически обосновать, но никогда не исполнить.
Всякая война имеет свой массовый инстинкт, который не поддаётся отстранённой от войны, запоздалой логике разума. Не стратегический расчёт – не допустить союзников первыми в Берлин, не идеологическая борьба коммунистов с буржуазным Западом, не какие-то другие далеко идущие замыслы и перспективы, а массовый инстинкт, в первую очередь – массовый инстинкт победы! – не в отдельно взятом сражении, а в долгой, жестокой войне руководил всеми, включая Сталина, Жукова, советские войска и всю страну при осуществлении Берлинской операции. Тот же массовый инстинкт – только с обратным знаком – руководил явно обречёнными, закольцованными в пространстве последнего бастиона немецкими войсками, включая Гитлера и всю гитлеровскую верхушку.
Советские воины вдохновенно и самоотверженно рвались в бой, к священной цели. Немецкая оборона честно держалась до последнего губительного часа».
Такие убеждения печатно оглашал историк Шумилов, далеко позади оставив своё военное лейтенантство и негодуя по поводу пересмотра некоторыми умами не только итогов последнего боевого этапа Советской Армии, но и всей войны в целом.
В апреле же сорок пятого года, когда будет дан ход Берлинской операции, командир штурмового отряда гвардии лейтенант Шумилов, методично ведущий пространный дневник, запишет на его страницах:
«После мощной артподготовки мы вместе с танковым взводом ворвались в окраинную улицу Берлина. Бой был ожесточённый. Фрицы яростно сопротивлялись. В каждом доме нас встречали фаустники и пулемётчики. Гитлеровцы могли появиться там, где мы их не ждали. Они вели огонь с вышек, из подвалов, даже из канализационных люков. На улице были противотанковые завалы и баррикады. Некоторые дома горели. Стрельба и грохот не утихали ни на минуту. В небе то и дело пикировали самолёты.
Рядом со мной за танком бежали двое солдат, Завьялов и Ломов. Это были опытные бойцы. Я всегда мог на них положиться. Вдруг недалеко от нас разорвался снаряд. Это фрицы выкатили на перекрёсток пушку и повели огонь по нашим танкам. Мы стали двигаться вдоль стены большого серого дома. Но впереди разорвалась граната. Её сбросили, как мне показалось, со второго этажа. Я приказал рядовым Завьялову и Ломову проверить второй этаж этого дома. Входные двери в доме были забиты и забаррикадированы. Окна первого этажа находились довольно высоко. Тогда Ломов, крепкий высокий парень, подсадил Завьялова. Тот уцепился за раму, в которой не было стекла, и стал подтягиваться. В этот момент из канализационного люка неожиданно ударил пулемёт. Завьялов упал. У него были перебиты обе руки. Фриц тут же скрылся в люке. Я бросил на крышку люка гранату. Ломов оттащил Завьялова под арку и побежал позвать санинструктора, который был на другой стороне улицы. Как раз в это время в перекрытие арки ударил снаряд. Это опять била немецкая пушка. Бетонная плита повалилась вниз. Из неё, как нервы, торчала арматура. Всё утонуло в пыли. Когда мы подбежали с Ломовым и санинструктором к Завьялову, тот был ещё жив.
Непосредственный штурм города Берлина только начинался…»
Дальше запись в дневнике Шумилова подробно рассказывала о последующих событиях первых часов штурма Берлина, но о рядовом Завьялове уже не упоминалось…
VI
В начале мая живительно настоялось весеннее тепло. На ветках деревьев почти однодневно, будто по уговору, разломилась пополам скорлупа вздутых почек. Народилась листва. Село Раменское и окрестности нежно-зелено засветлели. Повсюду воспрянула угретая солнечными лучами земля. Озимый клин пашни вспыхнул ворсом проклюнувшейся ржи, а недавнее бесцветье и блеклость придорожья сменились свежей травяной тканью. По ней жёлтыми огоньками рассыпалась мать-и-мачеха.
В ясный полдень под синим сводом неба отмахали крыльями журавли. Они стремились на северную родину, к отчим гнездовьям. Раменские люди до рези в глазах, приложив козырьком ко лбу ладони, следили, как колеблющаяся нить журавлей идёт дорогою возвращения. Казалось, вся природа, безотносительная к малым и вселенским человеческим потрясениям, и та шла выстраданным путём к мирному радостному житью.
Елизавета Андреевна с крыльца своего дома тоже глядела на редкое зрелище журавлиного полёта. Крылатое чувство уносило её от земли – и чувство это было светлой материнской надеждой. На свою надежду она уповала безмерно, всечасно, но при этом, как заклятой напасти, боялась появления у калитки письмоносицы Дуни. Доброхотная по натуре письмоносица могла принести беду Елизавете Андревне с последней вестью о сыне. Даже от самого Фёдора не надо ей никаких писем – перетерпит его молчание, – лишь бы не было ходу к её дому почтальонше Дуне, у которой мог оказаться конверт с казённой бумагой.
Порой Елизавете Андреевне хотелось сбежать из Раменского, тайно укрыться ото всех в отцовой сторожке (сторожка так и пустовала после смерти старца Андрея), пересидеть раскалённое ожиданием время, когда очевиден близкий конец войне, но ещё непредсказуемы её потери. Это желание спрятаться от людей, а перво-наперво – от разносчицы писем Дуни, завладевало иногда настолько, что Елизавета Андреевна даже прикидывала, чего взять в «путный» узелок.
Однако всему сущему есть свое начало и свой исход, своя горечь и своя радость. Наконец-то грянула Победа! Грянула не вдруг, не по случаю, а по горько оплаченной назрелой неотвратимости. Пробил час заслуги.
– Лиза! Дома ли ты? – крикнула в раскрытое окошко завьяловского дома всё та же известительница Дуня. – Войне конец! Победу объявили!.. Давай наряжайся – и к сельсовету. Сначала митинг будет, после гулянка всем селом.
Елизавета Андреевна замерла у окошка, даже ни о чём не переспросила, не откликнулась на Дунино сообщение. В ушах – только праздничный звон: «Войне конец! Победу объявили!» Ликующей дрожью проняло каждую клеточку. Елизавета Андреевна от прихлынувшей радости не знала, за что схватиться, чего сделать. Хотела было броситься на улицу, к людям: с кем-то из односельчан обняться, расплакаться на плече у бабки Авдотьи, тут же повидаться с Ольгой. Но потом вспомнила и вторую часть сказанного почтальоншей: «наряжайся… гулянка всем селом…» Она скинула с себя фартук, платок. Умылась, утёрлась свежим полотенцем, прошлась гребнем по волосам и полезла в большой сундук.
Там, в вещевом сундуке, помимо разного «хломошенья», на самом низу, хранилось выходное платье Елизаветы Андреевны. За всю войну ни разу не надёванное, оно ждало нынешней минуты. Перебирая в сундуке верхние вещи, Елизавета Андреевна затревожилась: не побито ли платье молью? Шитое из зелёной шерстяной ткани, оно могло стать добычей незаметной твари. Платье, к радости, оказалось целехонько. Материя по-прежнему прочна, глядится ново, на строчном шитье воротника нигде не лопнула нитка. Только смято платье от долгого лежания. «Надо горячих угольев в утюг – и отпарить, – Елизавета Андреевна суетливо оглянулась на печку, невзначай заметила у подтопка свои резиновые сапоги и засуетилась ещё более: – Да у меня ведь обувка есть – к выходу. Пошто я сразу-то не догадалась?
В том же сундуке, по другой угол, стояли её мало ношенные, из тонкой кожи туфли, пошитые ей в подарок Егором Николаевичем. Елизавета Андреевна добиралась до них и с улыбкой вспоминала именинный день, когда муж, «сюрпризом» изготовив эти туфли, сам надел их поутру на её ноги. Она вытащила их, повернулась к свету, чтобы оглядеть, и в этот момент из лодочки одной из туфель выскользнул шёлковый комочек, упал на пол. Она испуганно вздрогнула – только сейчас-то и вспомнила про затаённый клад. Оставив туфли, Елизавета Андреевна развязала узел платка, с опаской взяла наследное колечко. Она поднесла колечко к солнечному лучу и, как в прежний раз, изумилась. Внутри брильянта что-то воспламенялось и разливалось через множество отточенных граней белым сиянием.
«По обычаю должна ты это колечко Таньке на свадьбу поднести», – помнила она сказ отца. Поэтому и схоронила колечко в сундуке. «Колечко Таньке по праву!» – сказала она однажды и уже не подумывала о городском скупщике. Вот оно и забылось в туфле-то, а теперь, нежданное, светится, обжигает белым огнём. Нету Таньки-то! Не дожила! Елизавета Андреевна зажала кольцо в кулаке, чтобы не видеть.
Томительный наркоз страха, под которым она была последние месяцы, опять взял своё. Весть о Победе разнеслась мигом, а поимённые известия из далёкой Германии, наверно, ещё только пошли. Рано гулять праздник. Его только Фёдор мог объявить, а не письмоносица Дуня.
В доме Завьяловых грохнула тяжёлая крышка сундука. На митинг к Раменскому сельсовету Елизавета Андреевна подошла одной из последних. Хоть и улыбчива, хоть и с поздравлениями, но в повседневном платье, в резиновых сапогах. И всё как-то пуглива.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.