Текст книги "Добровольцем в штрафбат"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
XIV
Фёдор долго отплёвывался, отхаркивал тошнотную слизь. Ему ещё долго будет казаться, что привкус слюны у него солоноватый от чужой крови. От крови немецкого рыжего солдата, который покойником лежал рядом, уткнувшись лицом в палую листву. Тяжело дыша, утирая ладонью губы, Фёдор подполз к ближней берёзе, привалился спиной к стволу. Неимоверная усталость раздавила его сейчас. Он не слышал и не замечал боя вокруг, и если бы выскочил на него другой немец, вряд ли бы смог сопротивляться.
…Этот рыжий немец, раскрасневшийся, потный, уже без каски и уже с окровавленным штыком набросился столь неистово и стремительно, что Фёдор, находясь за несколько шагов, не успел поворотить на него автомат. Но успел заслониться локтем, перекрыть дорогу штыку. Немец сбил Фёдора с ног и сам свалился на него, кряхтя и оскалившись. Теперь они боролись на земле. Рыжий немец рычал и, сосредоточась всей силою на штыке, давил Фёдора. Выкручивая обеими руками немцу запястье, отводя нависшее жало, Фёдор барахтался под немцем, увёртывался и сталкивал с себя его тяжесть. Рыжий слишком увлёкся своим штыком, надеясь дожать его до цели. Но обезумевший Фёдор, в ком человеческое уступало место животному, вдруг рванулся головой вперёд и вцепился зубами в потную веснушчатую шею немца. Рыжий взвыл от боли, враз ослаб и выронил штык. А потом уже захрипел, когда ему в спину вошло его собственное лезвие, зажатое рукой с татуировкой.
Фёдор выкарабкался из-под немца, которого пришлось прежде обнять, чтобы убить, и, шумно отплёвывая горькую слюну, на коленях пополз к берёзе. Рыжий лежал носом в землю, вокруг штыка в спине буро мокрело зеленоватое сукно шинели. На шее в мелких веснушках осталось красное ожерелье – отпечаток зубов; кое-где из прокусов стекала жёлтая сукровица.
– Чего сидишь? Раненый? – к Фёдору выскочил Захар.
– Не-е… С этим вон возился. Пришлось зубами. Как пацану в драке…
– Не ты первый. Я тоже как-то раз фрицу руку кусал. Пошли, Федька! Подымайся!
В отдалении, на другом конце Селезнёвки, наступательно гремела канонада батальонных сорокапяток. В роще, где-то поблизости, взбалмошно заорал «Ура!» замполит Яков Ильич.
Фёдор оглянулся на своего фрица с воткнутым в спину штыком, с укусом на шее, с рыжими волосами, всё ещё взлохмаченными на затылке. Сквозь брезгливость и правоту возмездия в нём колыхнулась жалость к этому немецкому парню. «Ты сам меня зверем-то сделал. Зачем пришёл? Я тебя не звал… Тьфу!» – И он поспешил к Захару.
Немецкую мотопехоту, блокировавшую Селезнёвку, обложили спереди и сзади, истрепали и выжали. Не столько военной мощью, сколько моралью широкого наступления по всей линии фронта ломали сопротивление и немецкий воинственный дух. После курского поражения фрицы понимали: надо им вострить носки на запад. Неизвестно, где прочертится новый или крайний оборонительный рубеж, но уж точно не по меридиану Селезнёвки, а значительно ближе к родной Германии.
Четверо немцев – офицер и трое солдат, – окружённые в одном из домов, предпочли на замену верной смерти плен. Они выходили на крыльцо, бросали оружие, тянули вверх руки.
– Вот они, «языки-то», – усмехнулся Фёдор и тронул локтем Васю Ломова.
Но, к Фёдорову удивлению, Вася Ломов не выразил согласия. Обычно после боя он любил порассуждать, кто «ваккуратно» или «неваккуратно» вершил дело, а нынче стоял нахмуренным молчуном. Немцы грудились у стены дома с выбитыми окошками и, как шайка изловленных жуликов, боялись и ненавидели своих поимщиков. Вася Ломов пристально глядел на них, словно хотел опознать того, который сильнее всего ему напаскудил… Фёдор не стал больше вмешиваться в его счёты с немцами, отошёл. Мало ли от чего Вася Ломов такой окострыженный! Может, ему время нужно, сон или стакан водки, чтобы перемолоть груз каких-то гадливых впечатлений. Фёдор и сам ещё время от времени коробился при воспоминании о рыжем фрице.
Пленных немцев после короткого допроса Якова Ильича заперли в бревенчатый сарай. Вася Ломов добровольно выступил вперёд и напросился окарауливать их. Когда поблизости никого из сослуживцев не осталось, он дважды обошёл сарай, дотошно обследуя его углы и фундамент. Затем доукомплектовал диск автомата и тщательно его проверил – чтобы патроны не заклинило. Он ещё некоторое время задумчиво постоял возле дверей сарая, переживая какое-то чувство, и наконец сдвинул щеколду.
Свет в открытую дверь оплеснул сидевших на соломе немцев. Вася Ломов вошёл внутрь.
– Встать! – гаркнул он. – Штеен, подлюги! Штеен! – И сквозь зубы сволоча каждого немца в отдельности и всех скопом, он длинными очередями прогнал весь автоматный диск.
На переполох в сарае, где стрельба с криками, сбежались солдаты. Примчался и сам замполит. Вася Ломов стоял у дверей, которые для чего-то опять запер на щеколду.
– Ты чего? – вскинулся на него Яков Ильич. – Под суд захотел?
– Чего я? – угрюмо ответил Вася Ломов. – Подкоп делали. Вона под брёвнами как подрыли. Пришлось оружье применять. Я – по уставу, товарищ майор.
Яков Ильич покачал головой:
– Понятненько, по уставу ты… Офицера надо было оставить.
Вася Ломов неловко пожал плечами и уже в спину уходящему замполиту с ухмылкой возразил: «Как бы не так – оставить. С него-то, с выродка, я с первого начал. Это им за девушку. Мне простительно».
Через несколько часов по Селезнёвке колонной шли верткие самоходки. Из-под лязгающих гусениц – пыль столбом. С запылёнными лицами, в запылённых шлемах над люками торчали весёлые самоходчики. Они выкрикивали что-то насмехательски-безобидное, дружески фронтовое пешим стрелкам, расступавшимся перед ними на дороге. Батальон майора Гришина тоже покидал деревню. Выжившие селезнёвские старики глядели им вслед.
XV
Вечерней порою по зимнику шла к Раменскому, спотыкаясь о снежные кочки, хмельная Ольга. Нынче её целовал, щекотно раздражая надгубье усами, говорливый и пьяный старлей. Ольга навещала в городе свою невестку и племянника, и нежданно-негаданно попала на гулянку. Невестка занимала с первенцем комнату в коммунальной квартире, а к соседям за стенкой заехал по пути из госпиталя родственник – балагуристый, черноусый старший лейтенант. Так Ольга с невесткою по соседскому приглашению оказалась в компании едущего на фронт и жадного до женской ласки военного.
«Приставущий – спасу нету. За столом, кроме меня, три бабы сидели, да они все солдатки, у каждой ребёнки есть. Только я одна свободнёшенька… Он как с цепи сорвался. Языком молол хлеще мельницы. И красавицей меня звал, и шутки шутил. А потом в коридор меня вызвал. Я и не поняла сперва-то… Он, чертяка, как схватил меня, в угол втиснул, целоваться полез. Все щёки мне усами-то ободрал. Такой настырный, еле с ним справилась… Слышишь ли, Фёдор? Тебе рассказываю. Всё без утайки. Как на духу».
Ольга шумно выдохнула, оглянулась назад, за Вятку, на город, который остался уже далеко и не виден. Но увидела минувшее застолье под оранжевым с кистями абажуром, где центрально сидел, от самогонки краснощёк и трескуч, старлей с чёрными усами, от которых у Ольги по сей час горело лицо, будто намяли шваброй… Ольга рассмеялась. Не глядя под ноги, шагнула вперёд, оступилась в жёлоб, оставленный санным полозом, и качнулась в сторону. Она могла бы устоять, но нарочно – с дурашливым «охом» – повалилась обочь дороги в высокий сугроб. Верхний легко-пушистый слой на сугробе вспорхнул от Ольгиного падения, а затем обсыпал ей лицо. Снежинки попали на веки, на ресницы, быстро растаяли и наполнили глаза, точно слезами, холодной мокротой. Яркий рогатый месяц во взгляде Ольги под влажной поволокой растянулся по небу синими лучами.
По обе стороны от дороги огромными равнинными полукружьями лежало заснеженное поле. Его замыкал горизонтным кругом тёмный лес. Из потёмок леса будто бы и надвигалась ночь. Сумерки над полем плотнели и суживали обзор. Зато небо выяснивалось, отделялось от туманно-потёмочной земли. Звёзды Большой Медведицы в кривом четырёхугольнике с хвостом светили чётко, опорно, подтягивая к себе из глубин космоса другие созвездия. Тонкий серебряный месяц, словно непослушный пасынок мрачной круглой луны, рогатисто упирался в бок мачехи и хотел от него оторваться… Тишина, пронизанная морозцем, быстро поедала скрип Ольгиных шагов по зимней дороге. Но теперь Ольга лежала в сугробе, и тишине доставалось только её дыхание и удары её томительного сердца.
Ни встречных, ни попутно идущих Ольге не случилось. Одиночкой она брела через скованную льдом и заметённую снегом Вятку, одна держала путь на Раменское.
– Засветло домой не доберёшься. Оставайся. Не потеряют, – предлагала ночлег невестка. – Муженька у тебя пока нет… Если хочешь, комнату тебе освободим, вместе с гостем устроитесь. Ему на станцию тоже в утро, – с безобидной игривостью прибавила невестка.
Ольга оскорбилась, в ответ с вызовом бухнула:
– Да ты сама к нему в постель залезть хочешь!
Невестка враз выбледнела, масляные глаза сделались трезво-сухи:
– Чего городишь? Твой брат – муж мне! Вон дитё наше по полу кубик катает. Я жена законная! Мне есть для кого беречься. А вот ты кого ждёшь? Для кого пасёшься? Чего недотрогой жить?
– Замолчи! Как хочу, так и живу!.. Пошла я. Нагостевалась.
Чужие уши этого разговора, понятно, не слышали, и старлей-приставун не мог взять в толк, почему Ольга так рьяно засобиралась домой:
– На сегодня хватит. Повеселилась… В провожальщиках не нуждаюсь.
Однако покидать со скандальным прощанием гостеприимное застолье не хотелось. Надев валенки и пальто, Ольга вернулась к столу, чтобы сгладить развязку:
– Если кого-то обидела или не в толк сказала – простите. За угощенье спасибо большое.
Отходчивая невестка тут же подскочила к Ольге, обняла за плечи, сама повинилась за свою «языкастость». В знак полного примирения и «на посошок», по настоянию всё той же невестки, Ольга хлопнула полную стопку первача. С этих горючих ста граммов и развезло в дороге.
Такой хмельной Ольга ещё не бывала. Горячий туман обволок голову, насытил тело устойчивым теплом – руки и без рукавиц от мороза не мёрзли. Незнакомая сама себе, она будто и не шла, а плыла. Усталости не чувствовала и почти всю дорогу говорила сама с собой вслух. Иногда на неё накатывала беспричинная весёлость, она запрокидывала голову и смеялась, не зная чему; иногда – суровела, совала руки в карманы пальто, сжав их в кулаки, и упрямо шла по прямой линии; но вскоре опять расслабленно разводила руками и говорила в потёмки. Сейчас, лежа в придорожном сугробе, она глядела в небо с трезвой сосредоточенностью, мысли клеились одна к одной невесёлые. Озорник-старлей только растравил – невзначай усугубил её одинокость.
«Что, Фёдор? Завоевался? На меня полчасику времени нет? Невестка-то, поди, правду сказала. Она брату моему – жена законная. Ребёнком с ним связанная. А я для тебя – кто? Дура-девка, которая ждёт, чего – сама не знает… Прежде чем письмо-то тебе отправить, к матери твоей ходила. Соизволенья просила. Себя переламывала. Да вот несколько месяцев прошло, а ты не ответил. Знать, не нужна. Была б нужна, тут же бы написал… Остаться бы надо с усачом-то, всё бы и разрешилось в час. Он симпатишный, весёлый. Стихи мне нараспев читал. “Полюби меня хоть на час – я навеки тебя не забуду…” Он-то бы забыл, только и у меня к тебе доступу уж не было бы… Слабая я. Из-за тебя – слабая. Этакий ты зараза, Фёдор! Вон Дарья твоя сильная. Сколь мужиков перебрала, а чище её нет. Скажи про неё кто худо, Максим в драку на того полезет… А ты меня за какого-то Викентия простить не можешь. Ни в чём не заступишься. Каменное у тебя сердце».
Ольга стала медленно выбираться из снега. Встала на дороге, и опять её покачнуло. Она рассмеялась: «Погляди-ка, Фёдор, какая кулёма я нынче. Наготово одурела с самогонки. В сугробину залезла». Охлопав себя рукавицей, стряхнув снег с шали, Ольга повернулась лицом к дальнему лесу, который едва угадывался под синевой сумрака. «О-ох! Поле бы это снежное переползла – только бы тебя на минутку увидеть! Поглядеть бы только… Или волю дай мне! Или счастье!» И Ольга вдруг громко крикнула, ломая хрупкую тишину:
– Фёдо-о-ор!
Потом испуганно зажала рот ладонью, опустила голову и побрела прежней шатучей походкой, не услышавшая ответа.
До Раменского оставалось меньше полуверсты. С угора уже различимы огоньки в окошках. Хмельной шторм в Ольге отбушевал, буйные волны настроения сменились ровной печалью и привычной задумчивостью.
Ольга обернулась назад: то ли шорох, то ли чьи-то преследующие шаги за спиной. Обернулась – громко ойкнула, вздрогнула, обмерла. На дороге, в нескольких шагах от нее, стоял волк. Его серое хвостатое тулово с большой мордой тоже замерло. Напуганный вскриком волк, наверное, выжидал. Ольга замахала руками, закричала ещё громче:
– Уходи! Уходи, бестия! – В отчаянии она схватила снежный ком, бросила в волчью сторону. – Откуда тебя леший принёс? Пошёл прочь!
Однако прочь побежала сама. Волк некоторое время постоял неподвижно, как бы в раздумье, потом потрусил за ней. Не наглел, близко не подступал, но и далеко не отпускал Ольгу.
– У-у, проклятый! Уходи! Сгинь!
Волк заклинаниям Ольги не внял и преследование продолжил. Других волков она, слава богу, не насмотрела – стало быть, не стаей, а сам по себе вышел на хищный промысел. Но, по-видимому, волк попался из трусливых или был болен: если бы намеревался напасть, подобрался бы ближе. Ольга бежала, выкрикивая на ходу заклятия, и волк бежал, как привязанный. Она невольно замедляла шаги, чтобы перевести дух, и он реже мельтешил лапами, оставаясь всё время на почтительном расстоянии. Но никуда не сворачивал, шёл по её следам.
Пьяный градус из головы Ольги вышибло, а встреча со зверем показалась неслучайной. «За болтовню это. В наказанье мне, – обветренными губами раскаянно шептала Ольга. – Чего-то я не так сделала. Прости меня, Фёдор… Да уходи ты, дьявол! Вот привязался!»
Село было совсем рядом. С краю самый доступный к спасению дом Дарьи. Но если бы волк в шаге был, Ольга бы всё равно туда не свернула. Тут же, через улицу, вдовья избёнка бабки Авдотьи. У её калитки Ольга остановилась. Воздуху не хватало, от усталости перед глазами – яркие круги, внутри – похмельно мутит, всё тело в испарине, во рту – сушь. Ольга оборотилась на дорогу. Волк поотстал, тёмно зыбилось на снегу его очертание. И тут она услышала – сперва тихий, жалобный, а потом пронзительный – вой волка. В тишине, в чутких к любому звуку потёмках, голос волка казался трубным, оглушающим. Мурашки пробежали по телу.
В окнах у бабки Авдотьи желтел свет. Ольга толкнулась в дверь, в сени. Но прежде чем спрятаться там, ещё раз взглянула на дорогу, ещё раз прислушалась к вою. Зазывные звуки волчьего воя разносились далеко, скребли душу.
– Отколь ты, девка, экая? Чё с тобой сделалось?
– Волк меня напугал. – Взопревшая Ольга села на лавку, стащила с головы шаль, устало вытянула ноги. – Встретил меня на угоре и до самого села по пятам шёл. Теперь воет, проклятый… Напои меня, бабуль. Упыхалась вся.
Старуха поднесла Ольге кружку воды. Став напротив, внимательно осматривала нечаянную гостью. Растрёпанная, руки трясутся, глаза лихорадочные, воду отхлёбывает жадно: струйки мимо губ льются на подбородок.
– Ты, девка, вроде не в себе. Не почудился зверь-то? Не припомню, чтоб столь близко у села волки завывали. По лесу шастать шастают, а чтоб у домов…
– Не свихнулась я, бабуль. Выйди на крыльцо да сама послушай.
Старуха с проверкою не пошла, но оставила за собой сомнение, а то, что редкая в её доме гостья – под хмельком, отметила сразу.
– Разболокись, охлынешь. Спиной-то к печке сядь, крыльца чтоб не студить с бегу-то. На празднике, што ль, побывала?
Низкую избу бабки Авдотьи освещала керосиновая лампа. Вдоль печки на матице, на гвоздиках, висели пучками высушенные травы, оттого по всему дому распространялся приятный сенной дух. На тёмном комоде, где стояло небольшое зеркало книжечкой и потускнелая, но веселящая глаз дымковская игрушка (молодуха в горошковом сарафане и кокошнике), лежала обязательная для этого дома вещь – колода карт. Старуха слыла не только знатной знахаркой и повивальной бабкой, но умела ворожить на картах. Сельские бабы в нынешнюю пору частенько захаживали к ней, если долго не являлось весточки от родных с фронта. Как бы ни ложился пасьянс, дурственных прогнозов бабка Авдотья никому не давала, сердечно обходилась с каждой страдалицей, ищущей разрешения обстоятельств в пиковой да червонной масти.
Ольга зацепилась взглядом за разбухшую от работы картежную колоду, указала на неё пальцем.
– Погадай мне, бабуль!
Прежде бабка Авдотья лишь однажды касалась предсказаниями судьбы Ольги. Встретив её как-то раз с Фёдором, заглянула в её ладонь и напророчила Ольге долгую жизненную тропу, которую увидела в складке руки. С тех пор Ольга её ворожбы избегала. Получив однажды доброе предречение, она суеверно побаивалась, что следующее может оказаться недобрым. Но к сегодняшним впечатлениям, где усатый старлей-искуситель и дрязги с невесткой, где одурманивающая самогонка и волк на дороге, решилась принять ещё одно, гадальное, – уж до кучи.
Бабка Авдотья, приметно взглянув на Ольгу и убедившись, что в просьбе нет шутливости, отнеслась к делу степенно. Чистой ромушкой обтёрла столешницу, прибавила огня в керосиновой лампе, ополоснула под рукомойником руки.
– На короля, што ль, бубнового? А?
– На короля, – пряча глаза, взволнованно ответила Ольга. Кто скрывается под картинкой с бубновым ромбом, бабка Авдотья знала доподлинно.
Карты из неторопливых старухиных рук мозаикой расцветили стол. Ольга, закусив губу, зорко следила за раскладом, и каждая обёрнутая лицом последующая карта пробуждала в ней смутные ворожейные познания и тревогу.
– Ну, чего, бабуль? Чего вышло? – нетерпеливо спросила Ольга.
Врать бабке Авдотье не пришлось. Пёстрый узор шился необычно, однако заказчице пасьянса беспросветьем не грозил. Старуха без увиливаний объясняла провидческий смысл картины:
– Соперницы на любовном пути у тебя, девка, нету. Эта карточка разлуку значит. Дак так оно и есть. Эта – помеха по смыслу-то. Но помеха неживая. Помехой, знамо, война стоит… Убиенья от пули твоему королю тоже не выпадает.
– А вон это чего? С дамой лежит?
– Это, девка, дорога. Дорога длинная.
– А трефовая с винёвой, парные? С краю, бабуль. Они к чему?
Бабка Авдотья и сама только сейчас пристально обратилась к загадочному соседству двух карт, которые не совсем ладились с благоприятным ходом гадания. Старуха приподняла брови, смуглый лоб углублённо просекли морщины. Вышла некоторая заминка.
– Чужие вроде карты друг дружке, – раздумчиво прошептала бабка Авдотья – больше для себя, чем для Ольги. – Ожиданье в них какое-то особенное. Вроде как двойное. – Но прочитав страх в глазах Ольги, старуха тут же замяла подозрительную разладицу: – Они второго краю. Попутные. Им значенья мало отведено. Главное, девка, по центру-то у тебя всё хорошо выпало. Вишь, как тут лежат… – И она вдругорядь принялась толковать суть главного сюжета в гадальной раскладке.
От старухи Ольга вышла передохнувшая, внешне успокоенная, но с каким-то неразрешённым сомнением. Если на раскалённую сковороду упадет капля воды, то пойдёт шипеть, кружиться, гудеть шмелем, пока не изойдёт в пар. Так и восприятие Ольги было раскалено, а любая думка – точно холодная капля на горячий металл. Нынче таких капель у Ольги – целый дождь. В голове – сумбурно от мыслей, тесно толкутся воспоминания. И не понять сразу: чего важное, чего второстепенное, чего пустое; от чего завтра стыдно будет, от чего радостно, а чего схлынет в сонном часе…
Выйдя за калитку, Ольга взяла на сугробе горсть снега, приложила к лицу. Снежный холод придавал покою.
– Проводить, што ль, тебя, девка? – насылалась бабка Авдотья.
– Дойду. В поле волк не напал, у домов не посмеет.
Ольга тихонько побрела по улице. Оглянулась на всякий случай назад. Никого не видать. Пустынно. Тишь. Месяц в небе рогато висит-светит, вокруг него роятся звёзды. Снег тускло поблёскивает, чуть скрипит под валенками. В тишине крепчает ночной мороз.
Она шла не боясь и забыв про волка. И тут словно молнией, словно острой иглицей пронзило с головы до пят. Сердце захолонуло, дыхание кончилось. Вой… Опять вой. Тот же волчий вой. Близко. И уже не позади, на околице, а впереди, в селе. У завьяловского дома.
XVI
Кобель обошёл распластавшегося в сенях хозяина. Ткнувшись носом в холодную руку, фыркнул и потянулся мордой к его лицу. Он обнюхал большую бороду и внимательно вгляделся, прислушался. Изменений никаких не произошло. Старец уже давно лежал с сомкнутыми веками, без движений, на щепе, неожиданно бросив и топор и чурку, из которой что-то вытесывал. Опустив морду к голове старца, кобель лизнул его в лоб. Лоб хозяина стал ещё холоднее, чем прежде, – теперь уже в нём совсем не осталось тепла, – такой же холодный и безжизненный, как любой предмет в сенях, как та чурка, из которой хозяин что-то усердно делал.
В сени сторожки наползал сумрак. Входная дверь была приоткрыта, свет в этом прогале потерял дневную яркость, и остриё брошенного хозяином топора уже не отблескивало, а тускло посвечивало. Кобель постоял в неподвижности, глядя из дверей на темнеющий лес, и, не зная что предпринять, опять лёг под бок старца. Тепла, которое кобель обычно испытывал от тела хозяина, не чувствовалось. Оставалась только надежда: может быть, хозяина настиг какой-то своенравный сон во время работы, и он всё же очнется, глубоко вздохнёт и отеплеет…
Кобель был голоден. Он уже не один раз подходил к порожней миске, тыкался в неё и отходил, понимая, что никто, кроме хозяина, её не наполнит. Но тот спал странным, беспробудно-бездыханным сном. Голод был мучителен, но ещё мучительнее становилось ощущение потерянности и полного одиночества: кобель всю жизнь провёл рядом с хозяином, не отступая от него почти ни на шаг. Перебарывая в себе страх и брезгливость, в надежде, что сможет помочь хозяину пробудиться, он опять склонился над его лицом и стал быстро лизать его холодный лоб. Но вдруг резко отшатнулся, заскулил и выскочил из сеней.
Теперь ему стало казаться, что вместо хозяина в сенях лежит другой человек, не тот, с которым жил долгие годы, – иной, и быть может, даже не человек, а холодный оборотень. Сбежав с крыльца на снег, кобель решил оглядеть и обнюхать местность поблизости: вдруг что-то напуталось, и старец, живой старец, каким-то загадочным образом покинувший сторожку и оставивший в замену неживого двойника, находится где-то в лесу? Кобель ждал, что откуда-то поблизости его окликнут привычным «Эй!» или «Ну!», и тогда он со всех ног кинется на зов; будет счастливо взлаивать, встанет на задние лапы, а передние – положит на грудь хозяину и дотянется до его бороды и тёплого дыхания. Старец потреплет его ласковой рукой, и опять станет спокойно, и придет ощущение надежной защиты и давнее чувство спасительного тепла. Это чувство в кобеле сохранилось как инстинкт, с того времени, когда он впервые попал, ещё кутенком, за пазуху к старцу…
– Топить несёшь? – спросил дед Андрей встреченного на тропке к реке мужичонку с корзиной.
На дне корзины трое щенят, тыкаясь друг в друга, тихо поскуливали и напрасно искали материнское брюхо с сосками.
– Сука ощенилась. Куды ж их? Хоть и жалко, а стаю держать не будешь, – ответил мужичонка.
– Дай одного, – сказал дед Андрей.
– Да хошь всех бери. На мне грехов меньше.
– Всех не осилю. Одного. Кобеля.
– Есть и кобелёк. Держи, – мужичонка взял за загривок одного из щенков.
Дед Андрей приподнял его на своей большой ладони, увидал маленькие, чуть прорезавшиеся чёрные глаза кутенка, улыбнулся.
– Охранник из него хорош выйдет, – нахваливал мужичонка. – Матерь-то у него волковатая.
– Мне не столь для охраны, сколь для потехи, – ответил дед Андрей.
– Да у него порода-то не дичистая, и для потехи пойдёт, – сказал мужичонка и пошагал дальше к реке.
Дед Андрей положил щенка за пазуху:
– Сейчас тебе, парень, молока раздобудем. Стадо у водопою пасётся. Там и раздобудем. Пастуха уговорим. Тебе и надо-то с горсть…
Этот ласковый говор старца, его тепло, а после – тёплое молоко, добытое им, и осталось для кобеля самым сильным и всегда ведомым за хозяином чувством. И чем старше становился кобель, тем сильнее он привязывался к хозяину.
Вокруг сторожки нигде не нашлось новых пахучих следов, нигде поблизости не промелькнула фигура хромого, неторопливого старца. Кобель опять остановился у крыльца. Никого вокруг не было. Сумерки усилились. С ними, казалось, усилилась и тишина. Но если во внешней тишине, в тишине вне сторожки, кобель своим – пусть и притупившимся к старости, но ещё острым – собачьим слухом мог что-то распознать: треск ветки, падение снега, тронутого дуновением ветра, – то главная, мёртвая тишина исходила не из лесных зимних сумерек, а из сторожки.
Одолевая в себе страх, кобель опять вернулся в сени. Надеясь, что его обманули все прежние ощущения, он опять лизнул старца в лоб, пытаясь почувствовать хоть чуточку живого тепла. Тепла не было. Старец ещё сильнее окоченел. От отчаяния кобель хотел громко-громко залаять: быть может, хоть голосом он растревожит и призовёт к себе хозяина. Но лая не получилось. Кобель хрипло заскрипел горлом, и весь его намеченный лай сперва превратился в жалкий, слабосильный скулёж, а потом вылился воем.
Задрав морду и уже не в силах оглашать округу лаем, он выл жалобно и самозабвенно. В этом вое, в этих протяжных звуках было даже что-то печально-песенное… И кобель весь подчинялся этим звукам и своей поглощающей жалости.
Кобель замечал, что люди иногда вместо обычной расчленённой речи, начинают выражаться непривычно-тягучими словами и становятся в такие минуты оцепенело-грустными, страдающими, а в голосе у них разливается какая-то мутящая всё вокруг тоска. Прежде всего он замечал это в своём хозяине. Иногда старец, сидя на лежанке, прислонясь спиной к стене и запрокинув голову, начинал долгую протяжную речь о чём-то непонятном и очень унывном. Старец пел редко, но в эти минуты кобель не смел пошевелиться, не смел ластиться к нему, не смел даже вильнуть хвостом. Он неподвижно смотрел на старца, в его удалённые от всего глаза и не знал, чем помочь и остановить его тоску.
Возле дома нашего
На краю села-а-а
Белая черёмуха
Буйно расцвела-а-а.
Белая, душистая,
У твоих воро-о-от,
Прямо к той черёмухе
Улица ведё-ё-ёт.
Хозяин пел всегда одну и ту же песню: других он, видимо, не знал; но эта песня была будто бы соткана из всех остальных грустных песен. Все тревожные звуки, которые кобелю доводилось слышать из тягучих людских причитаний, присутствовали в ней.
Не пройдёшь по улице,
Улице родно-о-ой,
Вот сижу и думаю
О тебе одно-о-ой.
Я на завтра думаю
Совершить побе-е-ег,
Может, счастье выпадет
Раз за много ле-е-ет.
Если счастье выпадет,
То вернусь домо-о-ой
И пройду по улице,
Улице родно-о-ой.
Как только хозяин заканчивал петь и после короткой передышки начинал шевелиться, кобель тут же бросался к его ногам, лез к нему передними лапами на колени, тянулся к бороде и хотел утешить своей ласковостью.
Вой кобеля оборвался неожиданно. В своем вое, где было и утраченное тепло руки хозяина, и забота о кормёжке, и давняя защита его пазухи, кобель будто бы на что-то натолкнулся и резко смолк. Он вспомнил, что не однажды ходил с хозяином в село, где их встречала женщина, которую хозяин называл «Лиза», а ещё там была девочка, которая кликала кобеля «Серый». Они наверняка помогут разбудить хозяина, ведь они его давно знают.
Кобель тихо потрусил из сторожки. Когда он выбрался на санный путь, ведущий к селу, в небе уже ярко светил месяц и горели звёзды. Впереди замаячила фигура какой-то женщины…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.