Текст книги "Добровольцем в штрафбат"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
II
Похоронку принесла в дом Завьяловых почтальонша Дуня. Отдала её Елизавете Андреевне бессловесно, обтёрла кончиком головного плата губы и поскорее подалась из избы, чтоб не видеть чужого страдания.
«Смертную» бумагу Елизавета Андреевна подспудно ждала с первого дня разлуки с Егором Николаевичем. Мучаясь неотвязным предчувствием и кляня себя за это, ждала обречённо, – ждала сквозь преграду сокровенной надежды, сквозь заслон ежечасной мольбы. То ли само прощание с Егором Николаевичем сулило ей вдовью участь, то ли чуткое женское сердце знало наперёд о таком исходе. Ещё не прочитав текст в листе, Елизавета Андреевна в движениях почтальонши Дуни прочитала смысл. И бумага была уже не известием, а подтверждением. Имя, фамилия и пять букв, слитых в короткое зловещее слово «погиб».
– Егор! – вскрикнула она, будто позвала мужа. Но на самом деле окликнула вселенскую пустоту.
Танька подскочила к матери, заглянула в похоронный лист, отпрянула, недоверчиво уставившись на материны плечи, которые затряслись в плаче. И вдруг завизжала:
– Не… Не-е-е! – Выбежала опрометью из избы.
Лишь к вечеру Елизавета Андреевна, призвав к себе в помощницы бабку Авдотью, с повсеместным опросом попадавшихся людей, разыскала Таньку у ручья. Она сидела на поваленной лесине, обхватив ручонками колени, глядела на воду чистыми, незаплаканными глазами. Онемелая, будто зверёк. Елизавета Андреевна и бабка Авдотья насилу уговорили её вернуться в дом. Танька всё время молчала, а когда к ней притрагивались, то испуганно шарахалась и косилась диковатыми глазами.
А на другой день случись горькая интрига – как едучая соль на живую кровоточащую рану. Следом за похоронкой пришло письмо от живого Егора Николаевича. Почтальонша Дуня вручила его Таньке. В нём он скупенько писал о своей военной службе, всем кланялся, передавал приветы. Ополоумевшая Танька бегала по избе, размахивала испещрённым отцовским листком, выкрикивала матери:
– Похоронка-то враная! Враная! Жив тятя! Он просто на войне потерялся где-то, а его за мёртвого приняли. А он жив! Жив! Видишь вот! Пишет!
Танька взвизгивала, пускалась в сумасшедший скач, до смерти перепугав Елизавету Андреевну. Но когда безумствующая радость выплеснулась, Танька бросилась на грудь к матери, сорвалась на громкий, захлипчивый рёв. Наконец-то признала, что с отцовой «треуголкой» приключилось в дороге что-то замедлительное, а для похоронки путь оказался прямее…
В письме к Фёдору в лагерь Елизавета Андреевна всё описывала подробно и мужественно. Попутно сообщала – опять же ровно, без слёзной жалобы в строчках, – что перемогаются они с Танькой «кой-как», что «настоящего хлеба» давно не пекли. Но в конце письма Елизавета Андреевна будто бы не удержалась, сломала тон, и строчки, казалось, заплакали в голос: «Убили, Фединька, отца-то. Убили. Ты хоть себя сбереги. Сбереги, слышишь ли? Вернись домой!»
Год назад, в лагере, известие о гибели отца не пробудило в Фёдоре глубокой сыновней скорби. Отец всё ещё оставался каким-то далёким, пусть и родным, но не приросшим к сердцу человеком. Не было к нему малейшей обиды и крохотного упрёка, но и оглушительного горя потери тогда не почувствовалось. Но теперь, когда сам ехал на фронт, об отце Фёдор вспоминал часто. Ему даже казалось порой, что перенимает отцовы дорожные чувства. О чем он думал, куда глядел, когда так же постукивали вагонные колёса?
Неизменно дивился Фёдор отцовскому трудолюбию. Бывало, пробудившись поутру, откроет глаза – глянь, а батя как с вечеру сидел за сапожничеством, так и сидит; видать, и спать не ложился – шил кому-то на заказ обувку. Так бы, пожалуй, и шил дальше. Да тут вдруг война. Он ведь её не просил. А ему взяли подсунули… И нет человека. Зачем тогда стоило торопиться – ночами обувки шить? Может, на земле ни бугорка, ни тычки с пометой по нему не оставлено? Может, и по нему, по Фёдору, не останется ничего?
Скоро Фёдор будет копать сам для себя могилу.
Слишком молчалива и неразгаданна судьба! Так же молчалива и неразгаданна, как течение реки, как широкое поле и бескрайняя степь, как дорога, вечно уходящая к горизонту. И чего в этом неразгаданного? Почему задумчив и самопоглощён русский человек, когда глядит на реку, в поле, в степь, на сельскую дорогу до горизонта? Кто, когда найдёт этому истинную причину и оправдание?
III
Паровоз запыхтел вхолостую – состав остановился. Дверь, открываясь, шумно поползла вдоль вагона.
– Выходи! Все выходи! – раздался чей-то голос снаружи, и луч фонарика обежал внутренности теплушки.
Ясная звёздная ночь покрывала место, куда «штрафников» привезли к высадке.
Новоприбывших без проволочек отвели в батальонную казарму. Казарма – не лагерный барак: здесь не нары, а койки с ватными матрасами, с подушками и суконными одеялами. На завтра, как сводят в баню и обмундируют в военное, обещано и постельное бельё. У бывших зеков радостно щебетнулось сердце. И впрямь почти воля!
– Отбой! Всем отбой! – сказал сопровождающий офицер, проверив людей по списку.
Строй рассыпался. Словно дети, все кинулись занимать койки. Тут уж блатарь не урядник – всем равноправие. Фёдор лёг с краю, на нижний ярус, под окно, занавешенное чёрной материей светомаскировки. Он несколько раз с приятностью качнулся на кроватной сетке, подложил ладонь под щёку и вскоре, как счастливый, наигравшийся в лапту ребёнок, провалился в сон.
По негаданной прихотливости сновидений выпало Фёдору очутиться на свадьбе в отчем доме. На столе солёные рыжики, блины с маслом, свежие огурцы в пупырышках, яичница на большой сковороде. В застолье гости, самые близкие, в редкой нарядке, надеваемой по торжественному поводу. Фёдор сам среди них в красной рубахе. Батя тут же на лавке. Мать у печи хлопотует. Все веселятся, выпивают из гранёных стопок, смеются, хором затягивают песню.
В невестах, на главном торце стола, в лилейном платье, с ободочком на голове из бумажных цветов – Танька. Отрадно Фёдору за нее: видать, поправилась сестрёнка, мать-то писала, что и в первую, и во вторую военную зиму Танька болела сильно, чуть не при смерти была… Но непонятно только: мала ещё она, чтоб замуж выходить, да и наречённого её не видно. «Где женишок-то твой?» – допытывается Фёдор у сестры. «Придёт счас. За подарками для меня ушёл…» Шумно пируют званые гости, опять песня льётся. Даже голос Ольги, которой и за столом не видно, в общем хоре будто бы слышится.
…Тем часом из соседнего крыла здания, где находилась ротная канцелярия, в казарму приволоклись двое пьяных. Капитан Подрельский, высокий, тучный, словно бык, еле переставлял ноги, икал, встряхивая взлохмаченную голову. Старшина Косарь, тоже немалой комплекции, красный от водки, с жирными от недавней закуски губами, глядел по сторонам осовело-строго. Внутренний, казарменный наряд: сержант Бурков, часто моргавший, круглолицый коротышка, и совсем молоденький рядовой Лёшка Кротов, с молочно-розовыми губами и канареечными усишками, – оба квёлые от недосыпу, – поднялись с табуреток. Неохотно выпрямились перед старшими по чину. Подрельский плюхнулся на освободившуюся табуретку, Косарь, широко расставив ноги для равновесия, заговорил, тыча пальцем в рядового:
– Слухай сюда. Берешь ведро, швабру… Шоб канцелярья товарища капитана блестела! Вопросы есть? Вопросов нэма.
– Товарищ старшина, – заканючил Лёшка Кротов, – я уж и так всю казарму измыл. Для канцелярии с пополненья возьмите.
– Да, да, товарищ старшина, – солидарно поддакнул Бурков, заискивающе моргая на Косаря. – Новеньких подымите. Чего им? Мы в наряде свою службу несём.
Косарь посмотрел на капитана, который кривобоко и нетвёрдо сидел на табуретке, и, сам стараясь не шататься, пошёл к койкам спящего пополнения, нагнетая на себя начальственный вид.
– Встать! Подъём! – Косарь толкнул в плечо Фёдора, отнимая цветной сладкий сон.
Жмурясь от света дежурной лампы, Фёдор приподнялся на локте, увидел сперва штаны, ремень, а потом – толстый корпус мужика в погонах, и ещё не разглядев лица, покоробился от жгучего перегара из его приказной глотки.
– В канцелярью! Встать!
Фёдор зевнул, почесал в затылке, поостерёг себя размышлением: «Здесь не зона. Это, стало быть, не надзиратель. Обратно в лагерь не ушлют. Присяг я никаких не принимал. Обязательств у меня перед этой красной харей нету». И урезал будильщика расхожим троебуквенным словом:
– Пошёл-ка ты, гражданин начальник…
– Шо? – остолбенел Косарь и заговорил с ярким хохлацким акцентом: – Шо ты гутаришь, хад? Шо? – Он схватил Фёдора, пьяно рыча стащил с койки.
Оказавшись на полу, Фёдор тоже не на шутку взъярился.
– Отвали прочь! – Вскочил и обоими кулаками враз толкнул Косаря в грудь.
Старшина покатился назад, заперебирал пятками, не сдержался, рухнул на пол. С грохотом сбил головой пустое ведро у стены. Сержант Бурков и рядовой Лёшка Кротов стояли, вытаращив глаза и разинув рты. Капитан Подрельский неловко, не попадая пальцами на застёжку, стал отмыкать кобуру.
Косарь мычал, переворачиваясь со спины на бок, а встав раком, выкрикнул:
– Взять хада!
Подчинённые наконец-то перестали быть истуканами, бросились к Фёдору, закрутили назад руки. Он не сопротивлялся, только побрыкивался, чтобы не терять в их глазах отваги. Косарь поднялся, водил налитыми пьяной гневной краснотой глазами, медленно сжимал кулаки. Но подраться Фёдору со старшиной, к счастью, не случилось. Подрельский вытащил-таки из кобуры пистолет. Съедая буквы в словах и запинаясь за икоту, выдавил:
– Расстрелям мезавца! Могилу сам выроет…
Земля попалась песчаная, лёгкая для копки. Место казни определили за казармой, на краю редкого лиственного леса, что граничил с расположением части. Расчёт пьяного капитана и старшины был прост, и туп и умён одновременно. Загони человека в могильную яму, наставь ствол в лоб – дрогнет поджилками, тогда и глумись над ним вдоволь. Позже Фёдор узнает, как однажды такую штуку вытворили с одним из строптивцев. Разыграли «неправдешный» расстрел, и хотя строптивец на колени не пал, зато вылез из выкопанной для себя ямы с седыми прядями на молодой голове.
Лёшка Кротов, взятый из казармы в сторожевые, стоял в нескольких шагах от Фёдора, глазами и дулом винтовки следил за его рытьём. Подрельский с пистолетом в руке сидел на земле и всё ещё икал. Возле него отирался старшина, отводя душу в ругани.
– Да шобы меня хто-то… Да какой-то щусёнок, который ишо фронту не спробовал…
Но всё это уже произносилось с повторами, утрачивающими остроту. Лёшка Кротов переминался, поёживался от прохлады и наконец льстиво отпросился у старшины сбегать за шинелью, но, похоже, свинтил от греха подальше. Чтобы не свидетельствовать, если случись чего всерьёз.
Фёдор копал не спеша. Помалкивал. Убить-то, наверное, побоятся. Хотя кто знает… Прихлопнут и «спишут» как предателя. Или как героя. Не выполнил приказ – значит предатель. Выступил против пьяного самоуправства – герой. И так, и так поверни – всё правда. Выходит, всё правда, что есть на этом свете! Чего человеку удобственно, то для него и правда.
Он приостановился в работе, осмотрелся. Ночь перешла в предутрие. Посветлело. Звёзды поблёкли, некоторые и вовсе стаяли. В лесу, совсем близко, пел соловей. Без передыха, надолго затягивал сладкозвучную трель. Майский, самый голосистый, истово влюблённый…
– Шо встал? – крикнул на Фёдора старшина. – Рой!
Фёдор усмехнулся. Страха в нём не было. Главное – ответу им не давать. Но ежели руки распускать начнут, он не стерпит. Не стерпит, бесова душа! Руки-то им лопатой укоротит. Тогда, и верно, застрелить могут. Выйдет, что и могила-то по назначению придется. Пожалуй, ещё на штык глубже взять… «Эх, соловей-то как поёт! Как старается, милый! Не отходную ли мне завел, касатик? Пой, пой, соловушка! Не жалей голосу».
Машина на повороте выхватила горящими фарами людей у леса и поехала прямо на них. Старшина засуетился, стал застёгивать ворот гимнастерки, отрезвело зашептал капитану:
– Начальник штаба едет. Подполковник Исаев! Сюда свернул. Шоб его…
«Эмка» остановилась. Из кабины выбрался человек с ручным фонариком, отрывисто крикнул:
– Что происходит? – Вонзил луч в лицо капитана.
– Тарищ пополковник… – спьяну, корявенько зарапортовал поднимающийся с земли Подрельский.
Но Фёдор перебил его:
– Могилу себе копаю, товарищ начальник! Будут расстреливать! – Луч фонарика переметнулся на Фёдора. – Среди ночи подняли и по пьянке куражатся. Вот такие у вас командиры Красной Армии…
– Шо? Да ты шо брешешь, хад? – загорячился старшина.
– Молчать! – обсёк подполковник. – Старшина Косарь, за пьянку – трое суток ареста! Кругом! Шагом арш!
Старшина буркнул «Есть!», покорно повесил голову и поплелся к казарме. Дошла очередь до капитана:
– Опять надрался, Подрельский? Мало тебе неприятностей? Ты же боевой офицер, а не… – подполковник умолк, не снизошёл до брани в присутствии Фёдора. – Марш спать! После с тобой разберусь.
Недовольные, шатучие фигуры Косаря и Подрельского удалялись. Подполковник Исаев подошёл ближе к могиле, осветил фонариком её светло-песчаное, преждевременное лоно, покачал головой. Он достал портсигар с папиросами и присел на корточки. Фёдор не курил, но отказаться от табачного угощения не посмел. Подполковник крутнул колёсико зажигалки. Фёдор тряско поднёс папиросу к огню, неумело потянул в себя первый дым. Благо не раскашлялся – не обмишурился перед спасителем.
– Откуда ты, солдат? – по-доброму спросил подполковник.
Ещё никогда Фёдор не слыхал от человека в военном такого душевно-честного тона. Хотел тут же объяснить ему, что родом он из Раменского, которое невдали от Вятки-реки, но нечаянно брякнул другое:
– Из кайских лесов я. С Севера. Из тюрьмы прибыл.
Подполковник ничуть не удивился, понятливо кивнул головой и более ни о чём не любопытствовал. Они приязненно помолчали.
– Спать иди, солдат. На передовой все об одном мечтают: выспаться. – Исаев сделал глубокую затяжку. От огня папиросы зыбкий багрянец лёг на его усталое, в ранних морщинах лицо.
Машина круто развернулась, плеснув на ближние стволы деревьев огня фар. Подполковник Исаев обернулся назад, на солдата (даже ещё и не на солдата – на парня, с какой-то уголовной страницей), который, ни разу не вступив в бой, уже стоял в могиле. Что это, символ? Вздорная репетиция? Опережающий знак?.. Штрафной батальон – на несколько часов боя. В лучшем случае – на несколько суток. Первый эшелон в наступлении. Первая траншея в обороне. Назад – ни шагу. Смертники…
– Давай в штаб, – приказал Исаев шофёру и опять полез в карман за портсигаром.
Ночь уже истекала. Недолга, колебима ранним светом майская ночь! Небо поднялось над землёй, вобрав в свою глубину звёздную россыпь. Лишь яркие одиночки ещё держали точечную синь на светло-фиолетовом фоне. Соловей смолк, а иные птахи ещё не пробудились, и тишина была первозданна, сбережённая будто со времен ненаселённого мира. Казалось, даже слышно, как оседает роса и трава под нею чуть шевелится… От леса, который уже начинал просвечивать и стряхивать мглу, тянуло прохладой. Над казармами и строениями части высились рядком худые тополя, будто огромные, обёрнутые вверх прутьями метёлки. Их тёмные очертания меняли цвет – прорисовывались зелёной листвой. Всё больше матовой желтизны копилось на востоке.
Фёдор сидел на краю собственноручно приготовленной для себя могилы. Голова у него дурманно кружилась от выкуренной папиросы. Он улыбался. Чувство радостной безмятежности и лёгкости поглотило его в эту минуту с непознанной силой. Никто его не сторожит. Не слишком голодно ему и не страшно. И вон оно, утро-то, всё такое свободное! Он даже человеческое слово от военного начальника услышал! Видать, под каждым мундиром человечье-то всё же сидит! Всем бы нагишом ходить, как в общей бане. Глядишь, сердце-то бы у каждого доступней было… Он рассмеялся и вздохнул полной грудью. Соловушка-то как славно пел! Ну и касатик!
Внимая утру, Фёдор сидел на краю могилы, – хмельной от соловьиной песни, от воли, от доброго слова и молчания подполковника, от курьёзной, благополучно развязанной стычки со старшиной и капитаном, от выкуренного табаку. Он часто задирал голову, и перед ним раскидывался необъятный мир. Наверное, в этом мире на этот час не было блаженнее человека. Каждому – хоть на долю минуты высокое счастье!
С угощенческой папиросы Исаева Фёдор начнет курить постоянно. Словно организм только и жаждал горькой услады. И не объяснить, с чего вдруг пробилось такое влечение, как нельзя выверить и другие человеческие страсти.
Когда он возвращался в казарму, небо совсем высветлело. Утро стало цветастее: листья на высоких тополях – отчётливы и нарядно-зелены. Фёдор негромко напевал песню, давно знакомую и услышанную нынче в «свадебном» сне. Крупная роса на траве, точно какой-то низовой дождь, обливала его сапоги.
В казарме, в неудобном сидячем изгибе, приспособив голову на тумбочку, спал сержант Бурков. Фёдор небрежно растолкал его и, когда тот очумело вскочил, передал ему, как боевое оружие, лопату.
– Вот тебе, воин! Я твоих обоих командиров убил. И закопал там, у лесу. Срочно беги к начальнику штаба Исаеву и доклади обстановку. Лопату никому не отдавай! Это вещественное доказательство и твоя главная улика.
Коротышка-сержант испуганно и часто заморгал мутными глазами и поскорее стёр с подбородка сонные слюни.
IV
Ещё до великого схлёста на Курской дуге земля страдала от тяжести орудийного металла. Только с немецкой стороны на один километр фронта натрамбовали до полусотни танков и самоходок, сотни артиллерийских пушек и миномётных стволов. Две тысячи бомбардирующих и истребительных самолётов целили свои носы в ту же сторону, в курское небо. Немецкая Ставка в Растенбурге, Гитлер, «свастиковый» германский генералитет пестовали грандиозную наступательную операцию «Цитадель». С юга, со стороны Белгорода, и с севера, со стороны Орла, стальные челюсти, выточенные из немецких танковых армий, должны были сомкнуться и раздавить Курский выступ, – положить начало успехам в летней кампании сорок третьего года. Скомканное, замороженное наступление под Москвой, пораженческий итог и разгром Паулюса на Волге… – третий сбой военной машины стоил хребта Третьему пресловутому рейху.
Москва тоже не благодушествовала. Властный Верховный Сталин, взыскательно-неустанный Жуков нашпиговывали фронты Курского выступа равновесным и преимущественным по сравнению с противником числом стволов и людским составом в оборонительные ряды. Дотошный военный историк спустя годы подсчитает, что одних траншей и окопов на фасе оборонительных районов было отрыто на пять с лишним тысяч километров, а стало быть, если сложить в один рукав, – от Москвы до Байкала. Шёл третий год войны, и воевать с немцем уже научились. На самом горьком, адовом опыте.
Грозовым предчувствием жила курская лесостепь. Туда, на Центральный фронт Рокоссовского, на передовую, в поддержку противотанковым подразделениям, и перебросили штрафной батальон, в списках которого значился рядовой Фёдор Завьялов.
Грузный, с двойным подбородком, с толстыми в тёмной поросли руками, в сапогах последнего размера, командир батальона капитан Подрельский выступал перед строем:
– В бою назад не смотреть! При любой попытке драпать – сам, вот этой рукой, – комбат поднял вверх огромный кулак, – пристрелю! Кровью отмыть вину перед родиной! – высокопарно выкрикивал он.
Вид комбата, когда он закрывал свой квадратный рот, становился воинственно-трезв и богатырски внушителен. Но стоило ему заговорить, казалось, что комбат опять «крепко выпимши», и из геркулесовой его груди вырывается бессмысленный лозунговый ор. Всякий раз, взглядывая на него, Фёдору вспоминалось, как Подрельский сидел скособочась на табуретке и икал. Незавидную службу в штрафбате капитану отвели как раз за пьянку, хотя даже с похмелья в военном деле он соображал и пользовался репутацией бесстрашного командира.
Строй батальона полнили не только бывшие заключённые, но и те, кто лагерной бурды не пробовал, а отведал уже немецкого свинца: разжалованный лейтенант с отличной выправкой, который вышел из окружения один, а «взвод положил»; разухабистый моряк с чёрными блестящими глазами, который ушёл с базы в самоволку и опоздал в боевой рейс; сержант Бурков, танкист-механик, который по нечаянности раздавил гусеницей своего; с канареечными усишками, ни разу ещё не бритыми, Лёшка Кротов, очутившийся в штрафниках за попытку изнасилования гражданской бабы. В том же строю занимал старшинское место Косарь, человек по трезвости дельный, обучивший Фёдора стрелять из винтовки. «Я же тэбэ бачу, а ты никак не поймешь. Шо, мишени не зыришь? Шо, под мушку зенки ставить не могешь? Это тэбэ не лопата. Шо, опять могилу копать хош?» Косарь прошёл Сталинград, был ранен и награждён, но угодил под трибунал за мародёрство: увёз из колхозного амбара несколько мешков муки для своей роты.
Некоторые, кто был наслышан о штрафбатах, выжить и не мечтали. Весь интерес к жизни для них состоял в бессознательном любопытстве, где и как их убьют, и в желании напоследок чего-нибудь откаблучить и подороже запродать себя смерти. Но подавляющее большинство надеялись удачно «раниться» и выжить, а придружившийся с Фёдором «насильник» Лёшка Кротов мечтал совершить подвиг и залатать провинность.
– Товарищ капитан! Водки мало положено! Только облизнуться! – выкрикнул с задней шеренги какой-то весёлый наглец. – Фрицам-то, говорят, больше наливают!
– На водке победу не построишь! – опять же высокопарно откликнулся комбат, не определяя в строю крикуна.
– А без водки нам не победить!
– Сколь им, столь бы и нам. Тогда б на равных!
Строй колебнулся в смехе, потерял равнение.
– Отставить разговоры! Вон там, не со мной будете разговаривать! – Капитан Подрельский большой рукой махнул в сторону солнца, словно хотел посадить его за горизонт.
Солнце на тот час, уже обойдя дневной круг, скатывалось к земле на западе. Оттуда и должен был катить главный гитлеровский вал.
На некоторое время на дуге, замыкающей Белгород и предместья Орла, в районе скопления войск, установилось относительное затишье. В сводках Совинформбюро отмечались лишь бои местного значения и оговаривались несущественные изменения на фронтах. Все ожидали судьбоносного боя – словно бы на кон между двух игроков поставлена не бумажная деньга, не злато, а сама жизнь, и сосредоточиться на этом кону велено всем существованием. В состоянии ожидания была для войск Курского выступа и радость передышки. Невзирая на бремя солдатской пахоты (рытьё, постройка, подвозка), люди не гибли, не голодали и не мерзли. Но в этом состоянии были и муторность неопределённости, и желание ускорить ход часов. Как будто карты уже сданы и хочется поскорее взять их в руки, чтобы оспаривать решающий кон.
Тревожно шелестел листвой ветер в высоких тополях. Обманчиво-спокойно светило солнце. Глаза, напрягаясь до слёзной поволоки, что-то мучительно нащупывали на стороне противника – за нейтральной полосой, за минными полями, за линией созревающего нарыва…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.