Текст книги "Брак по расчету. Златокудрая Эльза (сборник)"
Автор книги: Евгения Марлитт
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Глава 23
Гофмаршал оставался весь день в своей комнате, обедал один и ни разу не позвал к себе даже Лео. Прислуга замка была поражена, потому что молодой барон обедал с Лео и его новым наставником на половине баронессы… Он послал в город за доктором и сам пошел с ним в индийский домик к умирающей, и в его присутствии, со всею осторожностью и стараясь поменьше шуметь, прикрыли потолок поврежденного бурей домика, чтобы жгучие лучи солнца не падали на больную. Различные животные, населявшие «Кашмирскую долину», были заперты в их зимних помещениях, и молодой барон собственноручно перекрыл воду, с шумом струившуюся в фонтане: даже малейший шум не должен был тревожить больную.
Этого было достаточно, чтобы изменилось настроение прислуги. Умирающая женщина, которую столько лет обзывали бесполезной нахлебницей, вдруг сделалась несчастной страдалицей. Когда же барон Майнау, серьезный и довольный собой, возвратился из индийского сада, лакеи стали ходить на цыпочках по коридорам, а в конюшнях и сараях умолкли песни и смех, как будто умирающая лежала в самом замке…
Ганна тоже ходила с красными от слез глазами. Она пережила сегодня два необыкновенных события. Первое: она видела в замочную скважину, как господин барон поцеловал ее госпожу; второе: она была первый раз в жизни в индийском домике. Ее послали с чашкой бульона для Лен, не отходившей от умирающей. После этого Ганна плакала не переставая, говоря, что живет среди варваров и невежд, потому что никто, кроме суровой, грубоватой Лен, не заботился о больной, которая, что образованному человеку ясно с первого взгляда, не кто иная, как чужестранная принцесса.
Такое же потрясающее впечатление произвел индийский домик на Майнау. Лицо, которое он в детстве, сгорая от любопытства, жаждал увидеть украдкой, а потом с отвращением избегал, думая, что оно должно носить печать ужасного падения, а его черты обезображены безумием, – это лицо видел он теперь пред собой на белых подушках, бледное, спокойное, сохранившее свою дивную красоту. Это была не неверная возлюбленная дяди Гизберта, не мать Габриеля, а непорочное умирающее дитя, лепесток белой розы, отделенный дуновением ветерка от родной чашечки и сброшенный на землю на погибель… Проницательный, неподкупный ум второй жены пролил яркий свет на непроглядную тьму прошедшего, но еще более яркий свет исходил от этого кроткого личика. Теперь Майнау знал, что в его безупречном благородном Шенверте также совершались преступления, только он не находил нужным замечать и тщательно расследовать их, хотя много странного подмечал тогда его неокрепший ум. Он чувствовал себя безмерно виноватым, так как по своему легкомыслию слепо доверился дяде, считая его неподкупным и честным человеком. Майнау не предпринимал скучных расследований, поскольку это помешало бы ему наслаждаться жизнью… Теперь же он потерял доверие к дяде, однако должен был, к своему стыду, сознаться, что, случись все это несколькими месяцами раньше, он и не подумал бы вмешаться в эту неприятную историю… Но теперь, подвигнутый женщиной с сильным характером, он понял, что уже не изменить того, что допустил своим равнодушием и эгоизмом. Потухающие глаза умирающей под опущенными веками не видели, как он привлек к своему сердцу несчастного ребенка, в немом отчаянии ловившего последнее дыхание матери; она не слыхала, как бедного «незаконнорожденного» нежно называли «милый сын»; она понимала это так же мало, как и сам мальчик, который не хотел быть ничьим сыном, кроме как ее, этой умирающей, сердце которой согревало его, отвергнутого холодным, беспощадным светом… Пока Майнау мог упрекнуть гофмаршала только в том, что и он слепо верил своему брату. Конечно, в подлоге документа, которого более не существовало, гофмаршал не принимал участия – уж слишком спокойно ссылался он на него сегодня. Священник преследовал свои цели, как и в истории с письмом, которую он сумел по-своему преподнести гофмаршалу, не открывая ему, однако, истины. Этим успокаивал себя Майнау, хотя твердо знал, что честное имя Майнау пострадает, если продолжить расследование событий прошлого.
Поздно вечером отправилась и Лиана в индийский домик. К Майнау прибыл посланец из Волькерсгаузена по спешному делу, и он надолго засел с ним в кабинете. Лео прекрасно чувствовал себя в обществе нового наставника – он очень скоро привязался к нему… Непривычная, могильная тишина поразила молодую женщину, когда она оказалась за проволочной оградой, будто темная сила, парившая над бамбуковым домом, поглотила все живые существа в воздухе и на земле. Удивительным было то, что любимцы дяди Гизберта умирали все вместе. Его чудная муза, эта великолепная «Кашмирская долина», пышно расцветавшая под северным небом, имела теперь жалкий вид. «Чем скорее исчезнет эта забава, тем лучше», – сказал гофмаршал… Молодой женщине пришлось идти то по дорожкам, заваленным отломанными сучьями, то по осыпавшимся лепесткам роз, а там, где на больших лужайках красовались штамбовые розы, стояли только их стволы, верхушки же были сломаны, подобно тому, как своевольная рука ребенка срывает чашечки цветов, оставляя голые стебельки. Везде, куда ни взглянешь, опустошение, только индийский храм после дождя блистал еще ярче, а синее безоблачное небо ясно отражалось в спокойной поверхности пруда, будто его волны, гонимые вчера ураганом, не заливали мраморные ступени, доставая до средины стен храма. На его затопленных берегах расцвели за ночь сотни белых лилий, северных «водяных роз», покачивающихся на широких листьях, между тем как индийские цветы уныло склоняли свои увядающие головки.
Что произошло бы в душе убийцы из Шенвертского замка, если бы он мог бросить хоть один взгляд на эту кровать? О, он всячески старался избежать этого! Лиана видела, что окна его комнаты, выходившие на индийский сад, были наглухо закрыты. Красота баядерки в последние минуты ее жизни была даже ослепительнее, чем в то время, когда возбудила в сухой душе придворного всепоглощающую страсть. Лен снова облачила это легчайшее тело, эту «снежинку», в кисейное облако, потому что «она всегда это любила». На незаметно дышавшей груди лежало ожерелье из монет, а левая рука ее сжимала висевший на цепочке амулет. Синеватые полупрозрачные веки слегка приподнялись, и стали видны ее потухающие глаза. Но блаженная улыбка, замершая на ее полуоткрытых устах, будет унесена ею под красный обелиск.
– Не думайте, баронесса, что я плачу об этой несчастной душе, – сказала Лен глухим голосом, когда Лиана ласково взглянула на нее. – Я любила ее, – продолжала Лен, – так искренне любила, как будто она была моим ребенком, и именно потому я и крещусь, говоря: «Слава Богу, страдания ее закончились!» Это и было причиной того, что сегодня утром я готова была заплакать и, наверное, задохнулась бы от радости, если бы не вскрикнула. Потом я пришла в этот домик, где видела столько горя и страдания, и наплакалась вдоволь – тут я могла плакать! Не для чего больше продолжать комедию, можно сбросить с себя маску и не смотреть почтительно мошеннику и негодяю в глаза, которые с превеликим удовольствием выцарапала бы. Не гневайтесь на меня, баронесса, но я должна наконец высказаться. Я иногда задаюсь вопросом: наяву ли все это происходит? А потом мною овладевают сомнение и страх: что, как тот, с бритой головой, опять перевернет все по-своему, несмотря на желание барона? Надо поторопиться и опередить его. Да что тут говорить, баронесса! Вы, воистину, добрый ангел, которого Бог послал нам. Его долготерпению пришел конец, и наш молодой барон прозрел. Когда он сегодня утром вошел в столовую и взглянул на вас, я тотчас поняла, что пробил час… Короче говоря, Габриель обязан вам своим счастьем, вашему уму и вашему доброму сердцу, так кому как не вам следует довести это дело до конца? Молодой барон тут ничего не сделает – не прогневайтесь, баронесса. Он слишком долго был суров к Габриелю, чтобы наши сердца – то есть мое и его – так скоро расположились к нему. Сегодня утром я попыталась поговорить с ним, но ничего не вышло: доктор был рядом, и я стояла, как немая… Габриель, выдь-ка на минуту! Свежий воздух необходим тебе, как хлеб, а мне надо кое-что сказать доброй баронессе.
Мальчик, на плечо которого Лиана покровительственно положила руку, встал, вышел в сад и сел там на скамейку под розовым кустом, откуда мог сквозь разбитые стекла видеть тростниковую постель.
– Значит, молодой барон больше не хочет признавать действительной записку, которую будто бы писал покойный барон? Что тому причина, я не знаю. Я только могу благодарить за это Бога, – продолжала ключница. – Хуже всего то, что завяжется беспощадная война, прости Господи, с попом и что мы ее проиграем – это верно, как то, что солнце сияет на небе. Вы видели сегодня гофмаршала: он засмеялся молодому барону в лицо… Но и я кое-что знаю. – Она понизила голос до шепота. – Вот тут, баронесса, тоже есть записка, написанная покойным бароном, в которой каждая буква действительно писана им – это происходило на моих глазах. – Старушка указала на левую руку умирающей: – Она держит ее в руке, вернее серебряный медальон в виде книжки, и в нем лежит записка… Бедное, несчастное создание! Неужели у этих чудовищ не разрывается сердце? Они твердят, что она изменила своему возлюбленному, а она тринадцать лет лежит и бережет заботливее, чем собственное дитя, маленькую записочку, невзирая на боль в пальцах, которыми она судорожно сжимает свое сокровище из страха, что его отнимут у нее. А ведь это единственное, что у нее осталось от него, и потому она думает, что каждый, кто приближается к ней, хочет непременно отнять его.
Молодая женщина вспомнила момент, когда священник протянул руку к медальону, вспомнила, как охватил ужас больную женщину, как тут же вмешалась Лен, как она стала между священником и больной. Нервная дрожь пробежала по ее телу при мысли, что в этих бледных, похолодевших детских пальчиках находится доказательство, ожидающее своего часа. Священник, сам того не зная, чуть не завладел им, но лукавый не шепнул ему в тот момент на ухо: «Уничтожь его!»
– Видите, баронесса, только когда случилась беда, эта несчастная увидела меня в первый раз, и то мельком, и не обратила на меня внимания, – продолжала ключница. – Я всегда была некрасивой грубой женщиной, а потому и не могла рассчитывать на большее. Когда покойный барон привез ее в Шенверт, то никому не позволил приближаться к индийскому домику. Барон вел себя как сумасшедший и требовал того же от прислуги. Она не должна была ни смотреть на нас, ни говорить с нами. Бывало, она, как малое дитя, бегает по коридорам замка и не дается в руки своему драгоценному, а когда он бросится за ней бежать, она вдруг повернется и вмиг повиснет у него на шее. Верите ли, баронесса, бывало, так бы и заключила в свои грубые объятия это воздушное существо в красной кофточке и белой кисейной юбочке, да и задушила бы ее от избытка чувств. Посмотрите-ка на нее! Такая прелесть не скоро еще родится на свет!
Ее голос вдруг оборвался; она встала и нежно, с гордостью матери поправила синевато-черные косы, лежавшие с обеих сторон на едва вздымавшейся груди.
– Да, не раз взвешивал он на руке эти волосы и целовал их, – вздохнула она и остановилась у кровати. – Он, может быть, как и я, думал, что они тяжелее самой этой маленькой девочки. Только они всегда были украшены жемчугом, рубинами и золотыми монетами. Все это я должна была отдать господину гофмаршалу… У нее была ученая камеристка, которую барон вывез из Парижа или уж не знаю откуда, и она прислуживала ей. Она была добра с ней, как ангел, но желтокожая ведьма худо отплатила ей!.. Раз утром барон упал замертво, и его часа два не могли привести в чувство, а когда он пришел в себя, у него началось помешательство, по-ихнему меланхолия, признаки которой уже замечали за ним. С этой минуты гофмаршал и капеллан, теперешний придворный священник, сделались хозяевами в замке. Я уже говорила вам, что все в замке были заодно с этими двумя негодяями. Не хочу вас еще больше расстраивать, баронесса, но что сотворила эта камеристка! Она выдумала постыдную сказку, будто бедная женщина влюбилась в красивого берейтора Иосифа, и рассказала об этом больному барону. За это она, уезжая домой, увезла с собой не одну тысячу талеров… Вот я и пришла в индийский домик потихоньку, чтобы мой муж этого не знал. Вижу, сидит тут она на корточках на этой самой кровати, голодная, одичавшая. Она так боялась гофмаршала, что предпочитала голодать и спать на несвежей постели, только бы не отодвигать задвижек… Я до сих пор не понимаю, как он не заметил, что я ее поддерживала. Может быть, я вовсе не так глупа, как он всегда говорит… Шесть месяцев сидела она, как пленница, в этом домике. Она томилась по человеку, который не хотел больше о ней и слышать; а жалоб ее и слез я до конца своих дней не забуду… Потом родился Габриель, и с той минуты приставили сюда «суровую и грубую Лен»… Иногда бывала я и у больного барона, когда мой муж страдал припадками головокружения. Тогда я должна была прислуживать барону и знаю, что это было ему приятно… Сколько раз ее имя было у меня на языке, сколько раз хотелось сказать ему, что у него есть сын и что все, что ему наговорили, – бессовестная ложь! Но я должна была молчать, потому что если бы он и поверил мне, то в минуту слабости рассказал бы все капеллану, и тогда меня тотчас же выгнали бы, а у двух несчастных в индийском домике не осталось бы никого в целом свете, кто был бы добр к ним.
Лиана горячо пожала ей руку. Эта женщина обладала такой бездной любви и так самоотверженно заботилась о двух несчастных, как ни одна мать не станет заботиться о собственной плоти и крови…
Старушка покраснела и испуганно опустила глаза, когда прекрасная ручка Лианы сжала ее огрубевшую руку.
– Когда стало ясно, что барон вот-вот умрет, – продолжала Лен, еще больше волнуясь, – господин гофмаршал и капеллан не оставляли его ни на минуту. Они по очереди стерегли его, опасаясь, что все может пойти не так, как они спланировали. И все-таки случилось так, что гофмаршал, где-то простудившись, заболел, а капеллан должен был ехать в город причащать католического принца Адольфа – это была Божья воля. Все должно было так случиться, потому что, как только бритая голова выехала из ворот, у моего мужа так сильно стала кружиться голова, что он не мог встать с дивана. И вот меня призвали в красную комнату! Когда я подавала лекарство больному барону, он велел раздвинуть тяжелые шторы на окнах. Солнце осветило его кровать, и точно завеса упала с его глаз: он взглянул на меня так выразительно и вдруг погладил мою руку, точно благодарил за услугу. Молнией блеснула у меня в голове мысль: «Надо рискнуть!» И я выбежала из комнаты. Минут через десять пробралась я с бедной женщиной на руках через заросли можжевельника к маленькой двери правого флигеля, за которой начиналась винтовая лестница. Никто не видел нас, никто и не подозревал, что произошло то, за что гофмаршал переколотил бы всю прислугу, если бы узнал. Я отворила дверь в красную комнату, и сердце замерло у меня от страха: она вырвалась и побежала вперед с криком, которого я никогда не забуду. Бедняжка! От ее гордого и прекрасного возлюбленного осталась одна только тень. Она бросилась рядом с ним на кровать… Ах! Возле его желтого худого лица она казалась еще свежее и прекраснее, напоминая нежный лепесток яблоневого цветка на фоне зеленого шелкового одеяла. Сначала он строго смотрел на нее, пока она, как прежде, не обвила руки вокруг его шеи и не прижалась своим личиком к его лицу. Тогда он стал гладить ее волосы, а она начала говорить с ним на своем языке, так что я ни слова не поняла. Она говорила скоро-скоро, словно торопилась высказать ему все, что томило ее сердце. По мере того как она говорила, его глаза делались все больше и горели все ярче – кровь бросилась ему в лицо… Тут и я рассказала ему все, что было у меня на душе… Господи Боже мой! Как я испугалась: я думала, что он сейчас же умрет. Он хотел что-то сказать и не мог. Тогда он написал на бумажке: «Можете ли вы найти законных свидетелей?» Я покачала головой: это было невозможно, да, я думаю, что он и сам это понимал. Тогда он опять начал писать и, как мне показалось, очень долго. Пот выступил у него на лбу; в его глазах я видела страх и поняла его: это был страх за прекрасное любимое существо. А эта женщина не переставая гладила его и была так счастлива тем, что могла опять находиться около него… Наконец он закончил писать, и я должна была зажечь свечку и принести сургуч. Он поставил две большие печати на записке своим дорогим перстнем, который потом подарил гофмаршалу, и все это сделал он сам. Но так как силы его были слабы, мне пришлось крепко прижать его руку, чтобы герб вышел яснее на сургуче. Потом он посмотрел на печать через стекло, и, должно быть, вышло очень хорошо, потому что он одобрительно качнул головой. Он показал мне записку, и я должна была прочитать вслух, кому она адресована. Я прочла по слогам: «Барону Раулю фон Майнау». Он передал было мне записку на сохранение, но она вскочила, вырвала ее у меня из рук и начала целовать; потом выбросила из маленькой серебряной книжечки на пол все, что в ней было, и положила в нее записку… Нечто вроде улыбки мелькнуло на его лице, и он сделал мне знак, точно хотел сказать, что записка пока надежно спрятана. Потом опять начал ласкать и целовать ее последний раз в своей жизни; он это знал, но она не догадывалась об этом… Она не хотела уходить от него, когда он подал мне знак унести ее обратно в домик. Она расплакалась, как ребенок, но, будучи кроткой и послушной, как только он серьезно посмотрел на нее и поднял палец, она вышла… Если бы она всегда была так послушна! Но, повидавшись с ним, она стала еще сильнее тосковать по нему; она даже не смотрела на маленького Габриеля, так сильно томила ее разлука. Вот тут-то и случилось несчастье. Она ускользнула от меня и побежала в замок, и там, в коридоре, перед комнатой больного, поймал ее гофмаршал… Что потом случилось – этого никто не знает и не узнает никогда. Хотела ли она кричать и поэтому он вцепился ей в горло, или от бешеной ревности хотел задушить ее – мне неизвестно. Но что он душил ее, я знаю от нее самой, потому что понимала ее взгляд так же ясно, как будто она высказывала мне это словами. Сначала ее рассудок был совершенно здоров, пока придворный священник не начал ей проповедовать. Наконец однажды она так ужасно закричала, как только может кричать человек, подвергнувшийся пытке… Господи, как он пустился тогда бежать! Больше он уж и не являлся, но этого было достаточно – бедный мозг ее был поражен окончательно… Теперь я все сказала вам, баронесса; прошу вас, возьмите эту цепочку с серебряной книжкой.
– Не сейчас же! – с ужасом воскликнула Лиана.
Она подошла к кровати и наклонилась над умирающей, приоткрытые глаза которой уже стали застывать, хотя грудь ее все еще едва заметно поднималась и опускалась.
– Я никогда себе не простила бы, если бы ее глаза еще раз открылись в ту минуту, когда я дотронусь до ее талисмана, и она унесла бы это последнее впечатление с собой в могилу, – сказала молодая женщина, отступая. – Когда все кончится, придите за мной, хотя бы это случилось посреди ночи. Вы правы, я должна забрать из ее руки документ. Но пока она жива, не следует трогать эту бедную ручку… Лен, мне жаль, что приходится вас упрекнуть: вы должны были еще тогда, несмотря ни на что, отдать записку тому, кому она была предназначена.
– Баронесса!.. – воскликнула ключница. – Вы говорите это теперь, когда все так счастливо устроилось, но тогда!.. Я была совершенно одна, все были против меня. С такими сильными противниками, как гофмаршал и священник, мне одной не справиться. Человек и искуснее меня не знал бы, что делать. А молодой барон! Да разве он тогда взялся бы расследовать это дело? Господи Боже мой! Ведь это не башмак, который можно поставить под стекло, а потом это стекло снять!..
Густая краска разлилась по лицу молодой женщины, и испуганная ключница замолчала.
– Ах, что я болтаю! – сказала она немного погодя. – Теперь, конечно, все изменилось. Вы сегодня сами слышали, баронесса, что он пинал этого ребенка, как собаку, которую хотят убрать со своей дороги… Я скажу вам, что тогда вышло бы: барон взял бы у меня записку, показал бы ее обоим господам, те громко рассмеялись бы и заявили, что им лучше знать, как все было, потому что дни и ночи проводили у кровати больного. Меня же обвинили бы в обмане – это так же верно, как то, что дважды два – четыре, – и выгнали бы за ворота… Нет, нет, тогда надо было наблюдать и выжидать… К тому же я не знала, что в той записке, я ведь стояла далеко, когда покойный писал; а когда он подал мне бумагу, то велел прочесть лишь кому она предназначалась… Недавно, когда она крепко заснула после большой дозы морфия, я взяла у нее книжку и хотела заглянуть в нее, но не могла открыть – она точно запаяна со всех сторон: не видно ни замка, ни пружины. Я думаю, что ее придется сломать.
– Тем лучше, – сказала Лиана.
Она подошла к двери и позвала Габриеля. Было уже поздно, слишком поздно, чтобы рассказать обо всем Майнау, прежде чем они поедут во дворец, – он сказал ей, что на этот раз он должен непременно принять приглашение. Да ей и самой пора было одеваться. Ее возмущала мысль, что она должна наряжаться, стоять перед зеркалом в эти ужасные минуты, когда в индийском домике умирает несчастная женщина… Она торопливо ушла оттуда, чтобы успеть еще отыскать Майнау и хоть в двух словах сообщить ему самое главное, но она не нашла его, а один из лакеев доложил ей, что барон вследствие известий, полученных из Волькерсгаузена, вышел неизвестно куда, может быть, к садовнику. Расстроенная, пошла она в свои комнаты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.