Электронная библиотека » Флегонт Арсеньев » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 5 декабря 2019, 12:00


Автор книги: Флегонт Арсеньев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В самый разгар весны, около конца апреля, утки начнут вить гнезда и класться. Известно, что утка кладется украдкой от самца. Аксаков с необыкновенною наблюдательностью описывает те хитрые уловки, которые проделывает крякуша с селезнем при скрадывании гнезда. Как только станут крякуши делать отлучки от своих сладострастных повелителей, начинается весьма добычливая охота на селезней с круговою уткою. Круговая утка, кликуша, есть особенной породы выдрессированная домашняя утка, вероятно прирученная из диких крякв. Она величиною несколько больше обыкновенной кряковой утки; цвет ее перьев желтоватее, голова толще, и всем корпусом она как-то осанистее дикой. Утки кликуши были разведены сначала в Тульской губернии. Оттуда завезены они в Ростов, уездный город Ярославской губернии, где охотники и до сих пор бьют с круговыми утками осенью нырков и чернетей на Ростовском озере. Из Ростова они попали на Шексну. Для охоты с круговою уткою устраивается деревянный, окрашенный черною краскою кружек, вершка три в диаметре. Он насаживается на ножку длиною в три четверти аршина, с острым железным наконечником. Необходимая принадлежность к такому кружку – силок, сплетенный, или ссученный, из конских волос; на одном конце силка прикреплена кожаная петелька, ногавка, а на другом – берестяное кольцо. Кожаную ногавку надевают на лапку кликуши повыше сгиба и задергивают, в берестяное же кольцо просовывают ножку кружка и затем втыкают его в воду, углубляя настолько, чтоб утка, когда сядет на кружок, казалась бы совершенно в естественном положении, как бы плавающею на воде. Само собою разумеется, что предварительно на том месте, на котором охотник рассчитывает стрелять селезней, строится шалаш из хвои на манер того, какой делают на тетеревей, когда охотятся с чучелами. Место для шалаша выбирается около заливной воды, близ затопленного леса, в котором большею частью и держатся весною селезни. Едва охотник успеет посадить на круг утку и забраться в шалаш, как она начинает кричать, сперва редко, с расстановками, а потом, заслышав отклик селезня, часто, подсадом. Способность кричать на кругу без умолку кроется в породе круговых уток. Как бы старательно не вынашивать обыкновенную дворовую утку для круга, нельзя в ней развить в приманивании селезней тех талантов, какими обладает ростовская кликуша. Из них выдаются необыкновенные экземпляры; нам самим не раз случалось видеть уток, которые в течение целого весеннего дня кричали на кругу без устали и, заслышав селезня, начинали бить таким ярым подсадом, что тот как сумасшедший, без оглядки, летел и садился к кликуше. Охота с круговою уткою, когда она хорошо кричит, занимательна. В местах, где селезни не напуганы, можно легко убить штук пятнадцать-двадцать в утреннюю и вечернюю зорю. Случается так, что едва успеет крякнуть утка, как вдруг спустятся к ней несколько штук селезней, и охотнику из шалаша легко положить тогда за один выстрел две-три штуки. Бывает и так, что опытный, уже стрелянный из шалаша селезень, сделавши несколько кругов, зорко высмотревши опасность, прямо с воздуха кубарем спустится на утку и, совершив свое дело, с такою же быстротою снимется с нее и улетит. Впрочем, хороший стрелок сумеет и из шалаша ловко срезать на подъем такого хитрого сластолюбца.

Едва начнет убывать вода, около 26 апреля или в первых числах мая, длинными вереницами потянутся гуси по направлению к Белоозеру. Первые стаи летят не останавливаясь, но как только покажутся из-под воды на полях островки с прошлогоднею жнивою, взъерошенною разливом, гуси сейчас же делают их остановочными пунктами, бесчисленными стадами спускаясь для отдыха и ночлега. Нередко стадо кочует по таким островкам дня три и четыре, перелетая с одного на другой и выбирая места открытые, чтобы издалека замечать всякую опасность.

Но лишь только от убыли воды островки начинают соединяться и образовывать большую сплошную сушу, стада гусей редеют, мало останавливаются для отдыха, делаются чрезвычайно осторожны и наконец вместе со слиянием воды совсем оставляют шекснинские окрестности. В добычу охотникам пролетных гусей достается немного. Голые места, которые они преимущественно избирают своим становищем, и чрезвычайная осторожность гусей делают эту охоту утомительною и малодобычливою, но зато достаточное количество истребляется их крестьянами посредством простых заячьих капканов. По жниве, около самой воды, на тех островах, где преимущественно любят приставать гуси, расставляют капканы, искусно прикрывая землю и жнивою. Гуси, бродя и щелуча мутную воду, попадают в них лапой, а иногда и головой, – особый род честного промысла.

Всякой другой дичи: журавлям, куликам разных пород, бекасам, уткам всевозможных видов, куропаткам, вальдшнепам, тоже, конечно, спуску не дается. Всего же больше страдают здесь несчастные курохтаны. Эти миловидные птички показываются в пришекснинских окрестностях огромнейшими стадами на убыли воды, по заплескам, но не на жнивах, не на местах, где прошедшего года был хлеб, а на луговых островках любят они бегать по зеленой травке, около самой воды. В лодке допускают они близко, и при этом всегда сгруживаются, так что за один выстрел из широкого ружья легко положить их штук десять. Замечательно, что курохтаны здесь недолго держатся и со слитием воды скрываются до следующей весны – неизвестно куда.

Охота в весеннее время в пришекснинских местностях чрезвычайно увлекательна: большие разливы воды, ночевки под открытым небом в теплые весенние ночи, говор пролетной дичи, ее изобилие и разнообразие в состоянии разжечь хоть какого хладнокровного охотника. Вот почему так много здесь стрелков. Преследование же их положительно невозможно: разъезжая в легких лодочках по разливу, пришекснинские браконьеры всегда в состоянии ловко улизнуть от сыщиков, если б даже завести для этого особенную стражу.

В Зырянском крае

I. Переселенцы
1.

Мы на первом перегоне от Яренска к Усть-Сысольску. Уже за полдень. Время холодное, морозное, но тихое. Треск сучка, постукивание дятла в дуплистое дерево, взвизгивание жолны – звучно отдаются в воздухе. Солнце светит, но оно непохоже на яркое, лучезарное, ослепляющее солнце – это какая-то медная лепешка катится по краю неба горизонтальными лучами, лениво и тускло освещает уснувшие под снеговым покровом окрестности. Лес такой печальный: густые ветви елей и пихт, опушенные мелкими иголками инея, повисли к низу, макушки сосен как-то растопырились, разрядились, мелкая поросль пригнулась к земле под тяжестью снеговых хлопьев. Холодно и пусто.

Вот послышались глухие понукания и хлопанье гусевого кнута. Вскоре показался из-под горы дорожный возок, довольно солидных размеров, обшитый циновками. Его с трудом вытягивали четыре тощих клячи. Ямщик, молодой неуклюжий парень, в шапке-ушанке, в оленьих рукавицах длиною по локоть и белых катанках, сидел на козлах с таким спокойствием, с такою флегматическою ленью, как будто на печке грелся. Возок поднялся в гору. Ямщик прикрикнул на лошадей, они засеменили мелкой рысью и наконец пустились вскачь. Впереди глубокий ухаб; возок врезался в него со всего размаха, угостивши седоков чувствительным толчком.

Из левых дверец возка высунулась голова в папахе.

– Ты что, Абрам, куда? – спросил кто-то из возка.

– А вот посмотреть места. Ведь в зырь, батюшка, едем, так-таки в самую зырь, – отвечал тот, кого назвали Абрамом. – Чай, совсем особливый народ эти зыряне? Эй, ямщик, слышь ты, парень, видал зырян?

– Що надо? – спросил ямщик, обернувшись к спрашивающему и приостановив для чего-то лошадей.

– Да ты поезжай, поезжай! Олух царя небесного; можно и ехамши разговаривать-то. Зырян, мол, видал ли?

– Зырян-то? Для че зырян не видать. Вот приедем на станцу – и будут зыряне.

– Что, чай, занятный народ, а?

– Що?

– Народ-то занятный аль нет?

– Ничего народ, – как следно быть, такой же. У меня жена из зырян.

– Хороша?

– Ничего баба.

– Экой пень! Да ты говори толком.

– Чего толком?

– Ничего, ну тя к черту!

И голова в папахе, ругнув ямщика мухомором, скрылась в возке.

Позвольте, господа, познакомить вас с седоками рогожного рыдвана.

В зырянскую сторону, в Усть-Сысольск, в этот глухой отдаленный городок, где нет проезжающих, а есть только приезжающие, тянулся в этом возке со святой Руси на службу ваш покорнейший слуга. Переселение это я совершал по воле различных враждебных обстоятельств, преследующих меня в жизни с удивительным упорством. Правда, имея от природы очень живучую натуру, я легко справлялся с неудачами, хотя они и били меня жестоко с младенчества, с семейного положения, включительно с воспитанием, лицейской жизнью и, наконец, служебным поприщем. Горе меня потом как-то не пробирало до сердца; я приучился изнашивать его до тла и никогда не вспоминать о нем. Вот и теперь, в самую лучшую пору моей молодости, выпал мне жребий ехать на житье в глушь, в затолошь, в леса. И в какое время выпал этот жребий? Когда в русском царстве потянуло свежим ветерком, когда все молодое и помолодевшее, все – жаждущее света и жизни, открыто выступив вперед на бой со старьем и рухлядью, обсуживало с энергиею юношеского пыла вопрос за вопросом и напряженно прислушивалось, как разрешится великое дело освобождения крестьян, бывшее тогда еще в самом начале, в проектах. В такое интересное, полное живой деятельности время, тяжеленько мне было оторваться от мест, где всему этому предназначено и очно совершиться, и тащиться в трущобу, на стоячую воду. Но задавшись решимостью никогда не унывать, не падать духом, я ехал не скучая. Я утешал себя мыслью, что в зырянском крае встречу много любопытного в жизни и нравах чуждого мне народа, интересные рассказы о промышленных подвигах которого сильно подстрекали мое любопытство, как охотника. Я был охотник, самый страстный охотник с ранних лет, с детства. Припоминая кое-что прочитанное о зырянском крае, я надеялся найти в нем широкое поприще для охотничьей деятельности. Я так же, как и многие, представлял себе эту сказочную страну покрытою непроходимо-громадными лесами, в которых на просторе водится рябчик и глухарь, плодится в лесной чаще росомаха и невозмутимо покойно живет косматый медведь. А в болотах, на озерах, на реках – каша, должно быть, становища лебедей, гусей, уток различных пород… дичи, сколько дичи! – есть развернуться где на воле.

Мои стремления, мысли и надежды вполне разделял спутник мой Абрам, такой же пылкий охотник, exaвший со мною на чужую дальную сторону из добры-воли – в качестве прислуги. На личности Абрама мы остановимся подольше.

Представьте себе маленького, худенького, тщедушного человечка, с черными как смоль волосами, с совершенно великорусским овалом лица, освещенного всегда ласковой, несколько хитрой, но более добродушной улыбкой. Абраму было далеко за 30 лет, но он удивительно хорошо сохранился, так что ему не давали и тридцати. Жизнь его шла обыкновенным порядком большей части крепостных людей: до семнадцати лет был в крестьянстве, на тяжелой работе, потом взят во двор. Он сызмала привык к ружью и охоте, на которую таскал его с собой старший его брат, тоже охотник, но уже не того пошиба: то был охотник – из-за добычи, промышленник больше, шкурятник – значит. Абрам одарен был сильною восприимчивостью, любовью к природе, которая отражалась в нем необыкновенно натурально и цельно. Поэтому из него вышел охотник не шкурятник, но наблюдатель, ценящий впечатления, любитель наслаждений охоты, а не выгод от нее. Еще в детстве бывали с ним такие случаи, по которым можно было угадать в нем будущего замечательного сподвижника на егерьском поприще: когда он был лет одиннадцати, ему поручено было от семьи нянчиться с сестренкой, девочкой полутора года, болезненной и хилой. Он исполнял очень усердно свою обязанность, не разлучался с ребенком ни на одну минуту, и когда девочка задавала ревку, утешал ее, чем только мог. На беду, в силу своих склонностей ко всевозможным охотам, Абрам был большой любитель удить рыбу. Девчонка сидит около воды, роется в песке, играет камешками, а он поддевает себе уклейку на мушку. Случилось так, что ребенку не сиделось, надо было взять его на руки, а между тем рыба клевала необыкновенно хорошо. Что тут делать? Нельзя же в одно и то же время и Дуняшку держать и рыбу удить. Абрам ухитрился привязать девочку платком к груди, устроивши ей очень удобное сиденье. Девочка успокоилась, и уженье уклейки продолжалось успешно. Но вот одна плутоватая рыбешка как-то особенно затейливо клюнула и потянула поплавок в реку, беспрестанно его окуная. Надо было травить, т. е. дать свободу лесе. Абрам забрел по колена в воду, – рыба все продолжает тянуть поплавок в реку. Он наклонился, вытянул руки вперед, и девчонка в эту самую секунду, потеряв равновесие, бултыхнулась в воду. С стоическим хладнокровием, не спуская глаз с поплавка, подхватил ее Абрам левою рукою, стряхнул как мочалку и, держа на воздухе, не обращая никакого внимания на плач Дуняши, продолжал травить рыбешку и дождался таки наконец, что плутоватая уклейка погрузила поплавок и попалась на удочку.

Как большая часть охотников из простонародья, Абрам был суеверен до крайней степени; приметы, словца, заговоры, встречи, окуриванья богородской травой, разные хитины, как он выражался, были у него постоянно в употреблении, когда он отправлялся в поле. Неудачи на охоте, частые промахи, отсутствие дичи в тех местах, где предполагалось отыскать ее много, он относил к проделкам старого охотника, человека по природе очень тихого, но крайне уродливого: рябого, с огромным бельмом на левом глазу, всегда нечесаного, со всклокоченною серо-рыжеватою бородою. Старика этого звали Мироном Ивановичем. Он жил одиноко, бобылем, на задворках села, около которого находилась наша усадьба. Угрюмый, неповоротливый, с развалистою тяжелою походкою, Мирон Иванович слыл на околотке знахарем, в качестве которого приглашался на свадьбы от порчи, лечил народ травами, гадал на воде об украденных полотнах и лошадях. Собственно, этот-то промысел Мирона Ивановича и внушал Абраму то суеверное негодование, которое он не скрывал, когда приходилось ему возвращаться с охоты попом, т. е. с пустыми тороками.

– Что, как поле? – спрашивал я Абрама, возвращавшегося с пустым ягдташем и недовольною физиономией.

– Да что, батюшка, безглазик подшутил, кривондас Мирошка, – пуделял все.

– Ты опять на него, Абрам; понапрасну старика обижаешь.

– Нет, уж это его штучка: меня же угораздило сегодня мимо его кельи идти, а он в эту пору рожу свою кривую в окошко выставил, видел меня; а уж это такая старая собака – на сене лежит, сама не ест, другим не дает. Его штучки.

Года за три до отъезда в Усть-Сысольск случилась с ним раз такая оказия: сделал он шалаш в поле, на тетеревином перелете. Осень стояла в тот год превосходная: тихие, ясные дни, красивые утренники с туманом; тетеревей вылетало бездна. Абрам каждое утро носил пары по две, по три. Я в тот год всю осень страдал сильным расстройством груди, и потому не ходил на охоту, но Абрам, возвращаясь с поля с добычею, всякий раз прямо являлся ко мне и рассказывал со всеми подробностями свои охотничьи подвиги.

В одно утро Абрам, возвратившись с охоты, не зашел ко мне. Я послал за ним. Явился; физиономия озабоченная, печальная.

– Что ты, Абрам, не зашел ко мне? – спросил я его.

– Да так, батюшка, некогда было.

– Не убил ничего.

– Нет, убил трех штук: черныша, да пару тетерок.

– Чем же ты встревожен? Видно, пуделял[18]18
  Пуделя́ть – стрелять мимо, делать промахи в стрельбе. «Начал частенько Мазай пуделять». Некрасов.


[Закрыть]
?

– Нет, не пуделял; да я так, ничего не встревожен.

– Нет, встревожен, уж я вижу. Расскажи, что случилось?

– Право, ничего не случилось, это так со мной.

Так в этот раз и не допытал я его. На другое утро снова не зашел ко мне Абрам, снова послал я за ним: ретивый охотник предстал еще с более печальною физиономией, совсем сентябрем смотрел, хотя в это утро охота была очень добычлива.

Я начал расспрашивать Абрама понастойчивее. Меня сильно заинтересовала эта никогда не бывавшая, совершенно неестественная в нем озабоченность, тогда как и стрелялось удачно, и дичи принесено было домой много. На все мои расспросы Абрам только отнекивался и вздыхал.

– Не опять ли Мирон пошутил?

– Ну его к лешему! Погань помойная, старый отопок окаянный!..

– Эк ты его честишь; видно, подозрение есть, непременно что-нибудь случилось!

– Ничего не случилось… все пустое, после скажу…

Но и после не сказал Абрам, а между тем тревожное состояние его увеличивалось более и более, он сделался задумчив, с лица спал, похудел.

Так прошло около недели. В одно утро, возвратившись с охоты, вдруг является он ко мне в необыкновенном волнении.

– Батюшка, голубчик! Поздравьте-ко меня с богатым полем!

– Что такое случилось, что, рассказывай скорее, – спросил я Абрама, заинтересованный его торжествующей физиономией.

– А вот слушайте, все расскажу по порядку. Помните, вы меня спрашивали, что я встревожен-то, печален-то был. Ведь я, батюшка, чуть с ума не сошел, вот ведь какая оказия-то, ведь чуть было греха на душу не принял: сбирался Мирона Ивановича бить, думал, все это он, кривой пес, кому больше; слушайте-ко, что расскажу-то…

– Ну, слушаю, слушаю, – рассказывай.

– Шалаш-то под тетеревей сделан у меня на углу в поле. Знаете, такое высокое местечко выдалось около накляпой сосны, ну, так вот тут. Тут самый свал, главный самолет тетеревей. Да и удобно: две березы такие кужлявые стоят, ель высокая, у меня промеж них, в опушке-то, в мелком вересняжке и сделан шалаш. Приходится так: прямо, к полю, – сосна, назади, к лесу, – ель, справа – береза и слева – береза. Ну вот, я и стрелял; все шло благополучно – каждое утро носил домой пары по две, по три. Только помните, ден восемь тому утро было такое знатное, морозное, туманное. Залез я в шалаш ранехонько, сижу, слышу – куропатка гаркнула, тететерев в лесу чувыкнул, я ему чувыкнул, – он откликнулся. Так мы перечувыкивались с полчаса; летит, слышу… сел он с правой руки на кужлявую березу, на самую вершинку. Стрелять ловко таково, резнул – свалился, как сноп. После еще прилетали тетеревье, – убил я в то утро штуки три или четыре. Кончился вылет, иду сбирать. Все целы, только первого тетерева нет, убежал, значит… оказия! Близко стрелял, упал не совстрепенувшись и убежал! Как это его хватило? На другое утро опять на ту же березу садится тетерев, приложился я верно: бац! – свалился в вересняк. Вересняжок мелкий такой около березы-то. Погодя немного тетерька прилетела на тот же присяд, – и эту убил, потом пару еще на других присядах убил. Начал сбирать – три штуки лежат, а первого тетерева опять нет. Что за чудо, – уж это недаром: мне сейчас помнилось на Мирона Ивановича. Заговорил, мол, он этот присяд. А как же тетерю-то убил? Коли бы заговоренный был, и тетеря пропала бы. Не убежал ли тетерев-то? Постой же, теперь я сделаю опробацию, увижу. На следующее утро взял ружье большое и всыпал в него здоровеннейший заряд. Сижу. Как нарочно, опять первый тетерев взгромоздился на кужлеватую березу, царапнул я его так, что нани кверху подбросило, пыжи долетали до того места, где он сидел, и повисли на сучьях, а он, заломивши крылья, тряпнулся о землю, как кусок глины. Сумленья нет – убил. После еще три тетерьки прилетали – всех ухайдачил. Стал сбирать – дивное диво – первого тетерева и след простыл, опять не нашел. Вот тут уж у меня, что называется, и ум раскорячился, окуриться, мол, надо богородской травой, да приговор прочитать, а то этакое странное дело уж конечно не человечье: лесной шутит, – Мирошка кривоглазый напустил. Ну вот, ладно, давай я окуриваться богородской травой, приговоры от призоры какие знал, все перечитал, от трех порогов щепочки отнимал, ничего не помогало, – как ни убью тетерева на этой проклятой березе, точно сквозь землю провалится, исчезнет! Тоска на меня такая напала, нигде места не могу найти, куда ни пойду, что ни делаю, – все думаю, что бы это такое значило. Похудел, от хлеба отбило. Только позавчера сижу я в шалаше, – рано забрался, – чуть светать стало. Куропатки на озимь вылетали, кудахчут, две подбежали к самому шалашу – убил одну. Вот светать начало, вылету нет. Уж немного тетеревей-то осталось, мало ли я их перещелкал. Заря разлилась яркая такая. Слышу, крылья свистят: глухарь летит и прямехонько на эту березу. Лепился, лепился, – сучья-то гнутся, наконец уселся на вершину. Я его резнул – повалился; я сейчас же из шалаша вон, под березу – нету глухаря, пропал; я метаться туда-сюда по кустам, гляжу около кочек, под огородом, – нет. С досады в волосы себе вцепился, слезы прошибли. Только нечаянно и взгляни я на поле – что же вижу: через поле-то наискосок лисица, матереющая такая, и тащит моего глухаря за шею. Да, вишь, тяжело – птица-то не по силе, она и не может скоро бежать-то. Вот как только увидел я эту статью, тут-то и сдогадался, кто воровал моих тетеревков. Вот те и Мирон Иванович, и дедушка лесной, и богородская трава. Она, стерва, каждое утро забиралась в вересовые кусты, что около присяда, и выжидала добычи, а там подхватит и удерет мелочами-то, – а из шалаша-то не видно. Вот ведь оказия-то какая! Давай я рассматривать около присяда все в подробности, отыскал я и место, где она пряталась: шагах в трех от присяда вересовый такой кустичек белоусом оброс, умято в нем, – из него она на тетеревов и бросалась. Вчера с вечера поставил я капкан на том самом месте, где приходится ей прыжок сделать. Землицей позасыпал, мошком поприкрыл. Пошел сегодня – утроил. На мое счастье, прилетела тетеря на пересядину – я ее убил. Только она свалилась, слышу, как заверещало благим матом. Втяпалась голубушка… Посмотрите-ка, батюшка, какая знатная!

Абрам вышел за двери и оттуда выбросил за пушистый хвост на средину комнаты матерую красную лисицу.

В тот же год случилась с ним другая подобная оказия. Всю зиму ловил Абрам волков в капканы, но ловил незадачливо: в добычу досталось что-то очень немного – одна или две штуки. Наступил Великий пост, пошли утренники, закрепило наст, – волк бросил тропу и пошел бродить где вздумается: капканы уже не годились в дело, надо было приниматься за другие способы – Абрам начал отравлять. На загороде была у него выкинута пропадина, издохший бык-годовик. Около него раскидывал он куски отравы и каждый день на рассвете ходил проведывать, не окормился ли волк. Волк не окармливался, я подтрунивал над Абрамом.

– Много ли собак отравил, Абрам?

– Ни одной…

– А волков?

– Тоже ни одного.

– А сорок?

– Сорок-то две отравились.

– Ну и то хорошо, – все же добыча, братец… Почем шкурки продавать думаешь?

– Ладно, смейтесь, притащу вам серяка матерого, так из одной шкуры шуба выйдет.

– Да на словах-то чего не может быть?

– А вот увидите!

– Хорошо, увидим.

Но не привелось мне увидеть серяка: весь пост прошел, а в добычу не досталось ни одного волка. В страстную субботу Абрам посягнул на самое решительное средство – поставить самострел.

– Что ты, Абрам! Да ведь ты под уголовщину попадешь – убьешь кого-нибудь, – предостерегал я его.

– Кого убить в такое время: все за службой будут.

– А что же отрава-то, разве не действует?

– Не берут проклятые, слышат, видно, ничего с ними не поделаешь отравой.

– Да есть ли волки-то?

– Два ходят, и сегодня у пропадины были, весь бок выели, ночью опять придут. Безвременно самострел следует поставить.

– Смотри, не попадись! Самострелы строго запрещены, попадешься – беда…

– Не попадусь, – до свету завтра уберу все. Кто пойдет в такое время ночью шататься по лесу?

Поставил Абрам самострел и не спал целую ночь. Ударили в колокол к заутрене: народ в церковь, Абрам к пропадине.

Я, беспокоясь, чтобы кто-нибудь случайно не набрел на самострел, с нетерпением ожидал возвращения Абрама.

Еще темно было, когда прибежал он со своего промысла в сильном волнении.

– Что случилось? Не угомонил ли кого? Говори скорее, пожалуйста, – спрашивал я, перепуганный ненормальным состоянием моего охотника.

– Слава Богу, ничего не случилось, а казус вышел, – отвечал Абрам.

– Какой там еще казус?

– А такой ли казус, какого сродясь со мною не бывало. Самострел-то поставить я поставил, да и не рад, – сто раз скаялся; поди мне это на мысль, что завтра этакой великий праздник, птица гнезда не вьет и всякая тварь славословит Господа, а я – на-ка, поди, – на жизнь животного посягаю; грешно, думаю, не пройдет мне это даром; ворог силен – нашутит он со мной… Так это я раздумался, что ночью же хотел бежать – снять самострел. Вот к заутрене в колокол ударили, плошки зажгли на колокольне – еще пуще совесть меня стала зазрить, что я на такой день кровь пролью, не стерпел, побежал к пропадине. Темно было. Ветерок подувал, месяц по тучкам попрыгивал, то вдруг светленькая полоска пробежит по снегу, то опять темно. Бегу я, знаете, шибко таково, перелез через осек, стал подходить к пропадине, что же вижу: глазам своим не верю… Господи милостивый! Пропадина-то молится: стала на задние-то ноги, да так и кивает головой-то, так и кивает. Страх на меня напал такой: руки не могу приподнять перекреститься, все молитвы из головы вон повыскочили. В колокола ударяют к христовской заутрене, а пропадина молится себе да молится. Нет, думаю, не может быть такого чуда, дай подойду ближе; подвинулся еще шагов на десять – молится пропадина, да и конец делу. Тут уж из ума вон меня выкинуло, пал я на колена, «да воскреснет Бог!» закричал и, знать, закричал-то уж не путем, потому что в ту же минуту пропадина пала, а из нее выскочил матереющий волчище – и наутек. Опамятовался я, подхожу, – что же бы вы думали? Угораздило его неумытого подойти к пропадине-то сзади, да, видно, побоялся он расположиться около нее чередом-то, ухватил за репицу, да и тянет, и тянет; пропадина и поднимись на задние мостолыги и кланяется, да и кланяется; ну, молится – да и все тут. Каков, батюшка, казус-то?

– Хорош казус, хоть до кого, так струхнет. Да как же ты волка-то не разглядел?

– За пропадиной был, окаянная сила, не видать… Так меня перепугал, до сих пор руки и ноги дрожат.

– Что же самострел-то?

– Самострел не выстрелил: морозно было, пистон не разбился; слабовата пружина у замка, да теперь не увернется…

Действительно, волк этот впоследствии достался-таки Абраму в добычу.

2.

Отправляясь с берегов Шексны в зырянскую сторону, мы представляли Вологодскую губернию вообще лесниной, глушью, да и какой еще лесниной, какой глушью: пустынные моховые болота, зыбучие топи с провалами, – тинистые гнилые озера с плавучими островами, боровые протяжения с исполинскими хвойными деревьями, дремом-дремлющими под дикою природою дальнего севера, а там, далее, в северо-восточный угол губернии, громадные пустыри, редкое население, дикая природа, с таким же диким сыном лесов – промышленником-зырянином.

Такая-то картина рисовалась в нашем воображении о пространствах Вологодской губернии. Но въехавши в нее, мы на первых же порах поражены были не громадностью непроходимых лесов, а совершенным их отсутствием: около Вологды, почти на тридцать верст в окружности, лежала степь с оазами[19]19
  Оа́з – то же, что оазис. «Великий оаз среди пустыни». Гоголь.


[Закрыть]
, состоявшими из приземистых чахлых кустарников. Затем далее, углубляясь от Вологды на северо-восток, мы встречали те же поля, как и в средней полосе России, те же села и деревни – где через поле, где через небольшие перелески: как раз тот же облик русской серенькой, незатейливой природы, не поражающей вас величественными образами гор, вершины которых вздымались бы выше облаков ходячих, но согревающей душу простотою того знакомого родного ландшафта, к которому так привык обитатель средней полосы России. А леса, эти громадные, пресловутые темные леса, когда экипаж наш поднимался на лысину какого-нибудь пригорка, мы видели далеко раздвинутыми по сторонам от селений. Черною массою стлались они и направо и налево, исчезая в туманной дали под горизонтом.

Вот станция Межадор, раздельный пункт зырян от русских. К ней подкатился наш возок, из которого с любопытством выскочил Абрам, приготовясь найти достойное удивления, но встретил ту же русскую речь, тот же серый мужицкий зипун, тулуп, полушубок, шапку-ушанку, ту же добродушную, истертую нуждою и тяжелою грубою жизнью крестьянскую физиономию, все то же, что и на прошедшей станции, – и в самом деле удивился.

– Нате же!.. – проговорил он с досадою, не обращаясь исключительно ни к кому.

– А ты что думал? – спросил я его, вылезая из возка.

– Я думал, – народ другой.

– Да и в самом деле другой – это зыряне – у них свой язык есть. Поговори с ними – узнаешь.

Я пошел в комнату станционного домика. Первая особенность при этом была та, что не лебезил предо мною подрядчик лошадей, не кланялся униженно станционный писарь. Эти две непременные личности каждой почтовой станции здесь – как-то не лезли в глаза из-за подачи на водочку. В комнате тепло и чисто: два большие, широкие дивана по стенам, круглый стол, покрытый клеенкою, часы в долговязом футляре, зеркало, портрет, правила почтового ведомства, – словом, точно такая же обстановка, как и на сорока пяти проеханных доселе станциях. Я подошел к печке и начал греть руки, прикладывая их к теплым кирпичам. Потом прошелся взад и вперед несколько раз, посмотрел в окно, но мороз такими узорами загрунтовал стекла, что сквозь них ничего нельзя было видать. На столе лежала книга для вписывания жалоб. Я от нечего делать развернул ее, на первой странице было написано: «Ямщики на этой станции все необразованные невежи: наделали мне дерзостей; жалуюсь на это почтовому начальству. Mapия, дочь генерала Золотова». Против жалобы отмечено: «Претензию оставить без последствий». Остальные листы книги были белые. Снова подошел я к окну, подышал на стекло и сквозь оттаявшее пятно увидел, что уж закладывают в возок последнюю лошадь. Скоро повернулись зыряне. Я натянул шубу, нахлобучил шапку и вышел.

Абрам вел разговор с рыжим, толстеньким, приземистым зырянином, взгромоздившимся, по обязанности ямщика, на козлы возка.

– Ну а ложка – как? – спрашивал Абрам.

– Пань! – отвечал зырянин.

– А как – хлеб?

– Нянь.

– Какой, право, диковинный язык! Все слова на одну колодку смахивают. Ну а как сказать: «дай мне воды и хлеба»? – продолжал любопытствовать Абрам.

– Бай мэным па и нянь, – отвечал ямщик.

Абрам повторил.

– А ведь просто, право – просто. Научусь по-зырянски, приеду домой и буду говорить.

– С кем же ты будешь говорить, коли у нас не знают по-зырянски? спросил я.

– В том-то и штука-то… Удивляться станут: по-иностранному, скажут, знает, уваженья больше будет.

Проехали еще несколько зырянских станций; на каждой из них давали нам очень аккуратно и проворно лошадей, везли хорошо и скоро. На каждой Абрам беседовал об охоте, ружьях и стрельбе. Чем ближе подвигались мы к Усть-Сысольску, тем больше впрягали лошадей в наш возок, пристегивая их как попало, где по две в ряд, где гуськом, одна за одной. С последней повезли на восьми, с двумя вершниками.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации