Текст книги "Нет жизни друг без друга (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
– Ах, мать вашу размать! Прекратите! – Кинулся к куче, его не слушали; тут он увидел лежащего на земле Михаила Сытина, задохнулся от ярости. – Стой, падлы! Вы чего делаете? Вы кого бьете? – Пытался оттолкнуть одного, другого, его отшвыривали, как котенка, а когда полез особенно настырно, Серега Квас звезданул его по челюсти так, что у Семена искры посыпались из глаз.
– Ах, так! – заревел Семен Сопрыкин. – Ну, берегись! Задавлю! Всех задавлю к чертовой матери! Как псов!
Он подбежал к ЗИЛу, врубил передачу и – с постоянно нажатым сигналом – пошел на своей машине, как на танке, с тяжелым ревом вперед, на шевелящуюся кучу. Может, метр до нее оставался, когда самый ушлый из дружков, самый сволочной и дерзкий, старший брат Ерохиных Генка почувствовал, что сейчас тут из них каша будет, и крикнул:
– Братва, атас! Наших давят! – И все они, как крысы от отравы, бросились врассыпную от того места, где лежал Михаил. А бросившись, тут же разом сообразили: сейчас лучше деру давать отсюда, от свидетеля этого, – и чем быстрей, тем лучше…
И когда в полуметре от Михаила ЗИЛ окончательно облегченно заглох двигателем, братья Ерохины с Серегой Квасом и Митяем Носовым уже повскакивали на свои мотоциклы и рваной цепочкой, взревев моторами, понеслись ухабистой лесной дорогой в Северный, восвояси.
Семен Сопрыкин, смахнув со лба обильный пот (а сердце у него колотилось как бешеное: еще б минута – и Бог знает что тут могло быть), выскочил из машины и подбежал к Мишке.
– Жив? Эй, Михаил, жив? – тряс он его за плечо.
– Жив, – ответил Мишка; он лежал, убрав руки с головы, лежал тихо, отрешенно, открыв глаза, и глаза его странно и неподвижно смотрели в одну точку. Сопрыкин проследил за его взглядом – там, наверху, было только небо, больше ничего.
– Эй, парень, с тобой все в порядке? Ты в своем уме? – затормошил Михаила Семен Сопрыкин, испугавшись за него: уж не тронулся ли тот случаем?
– Все нормально, Семен. Дай руку!
Семен протянул ему широкую, в мазуте пятерню, и Михаил легко, казалось, поднялся на ноги.
– Смотри-ка, – обрадованно улыбнулся Семен, – живучий, черт!
– Я еще долго буду жить, – произнес Михаил, но произнес как бы с загадкой в голосе, с некой таинственностью. – Мне еще за Гришку надо жить, за брата…
– Сам доберешься? Или подбросить тебя?
Михаил оглядел себя, ощупал, как бы сам удивляясь, что все цело-невредимо, ничего не сломано, – усмехнулся только.
– Сам доберусь. Спасибо, Семен, выручил.
– Да ладно, – отмахнулся Сопрыкин; но отмахнулся со смущенной улыбкой на лице: он и сам был рад, что все окончилось так благополучно.
– Сын у меня родился. Галчонок родила, – произнес Михаил; и опять в его голосе послышалась Семену то ли загадочность какая-то, то ли тайная грусть.
– Ну?! – воскликнул Семен. – И эти швабры убить тебя хотели? – Он кивнул на дорогу, по которой умчались братья Ерохины с дружками.
– Да они и не знают, наверное. А может, знают. Им-то все равно, сволочам…
– Ты б поостерегся с ними, Михаил. Сколько тебе осталось?
– Пять дней.
– Вот подонки! – И, покачав головой, Семен Сопрыкин вновь посмотрел на дорогу, бегущую в Северный.
– Ладно, держи пять. Будь здоров! – Михаил пожал руку Семену и, чуть прихрамывая на левую ногу (видно, досталось все-таки), поковылял к валявшемуся на траве мотоциклу.
Так они и разъехались: Михаил в свою сторону, на Красную Горку, Сопрыкин в свою – повез осинник в поселок, на железнодорожную станцию.
Примчавшись домой, Михаил как в лихорадке заметался по дому. Он все понимал, он знал – нельзя, нельзя делать того, что нестерпимым огнем жгло душу, и все же не мог переломить себя. Унижение, каким душили его братья Ерохины с дружками, достигло, кажется, последнего предела. И нельзя было снести это унижение, нельзя бесконечно потворствовать злу: выходит, они могут безнаказанно делать все, что хотят, а мы ничем не можем ответить? Они убили брата, убьют сына, убьют меня, затерзают жену, замучают мать с отцом, а я так и буду не отвечать ничем, потому что мне нельзя отвечать? Именно это они и знают, на это и надеются… Ну нет! И Михаил метался по дому как в лихорадке: искал ружье. Впрочем, чего его искать: оно лежало в старинном сундуке, и когда Мишка вспомнил об этом – стукнул себя по лбу: как же вылетело такое из головы?! Как раз когда он достал одностволку из сундука, в дом с огорода зашла мать (они с отцом окучивали картошку).
– А я слышу – подъехал… – начала она было обрадованно, но тут же осеклась, увидав в руках сына ружье: – Мишка, ты чего это?
И тут в Михаиле открылся великий актер, какой всегда просыпается в человеке в истинно нужную минуту:
– Сына Галчонок родила! – и заулыбался широко, радостно, шально, лишь бы скрыть от матери взвинченное свое состояние.
– Ой! – только и воскликнула мать, опустившись на враз ослабевших ногах на стоящую рядом скамейку.
– Четыре триста! Пятьдесят пять сантиметров! Богатырь! – продолжал в прежнем тоне Мишка.
Мать замахала слабо рукой:
– Ох, ох, молодец, девка… Слава Богу, разродилась… отмучилась… – И слезы невольно покатились по ее щекам.
– Радоваться надо, а ты слезы льешь, мам.
– Я и радуюсь, сынок… За вас радуюсь, – плакала тихонько мать. – Господи, – шептала она, – неужто страданиям нашим конец? Галя выпишется, ты вернешься – вот и заживем весело, с детьми да с внуками… – И вдруг спохватилась, как осеклась: – А ружье-то зачем? Мишка, ты зачем ружье достал? – И настороженно уставилась на сына.
– Салют будем делать. В честь новорожденного!
– А, салют… – успокоилась мать. – Придумал тоже – салют. Нечего с ружьем-то баловаться, – все же проворчала она. – А Гришанька где?
– У Надюхи оставил. Пусть там погостит. Все равно завтра в роддом поедем.
– Ну ладно, ладно… – Мать поднялась с табуретки. – Пойду отцу скажу… порадую молодого деда…
Мишке этого только и нужно было: мать – в огород, а он выскочил с ружьем на улицу, оседлал «Яву» и на сумасшедшей скорости полетел по деревне. Что и как там будет с матерью, с отцом, со всей семьей, он не думал сейчас, не мог думать, поглощенный одной-единственной идеей-наваждением: отомстить! Не было больше ни сил, ни терпения сносить унижения, и Михаил мчался туда, в Северный, к врагам. Да и то: что такое шесть километров для мотоцикла? Через десять минут Мишка был уже в поселке, а еще через пять минут – на улице Миклухо-Маклая.
У ворот братьев Ерохиных, как и два часа назад, толпилась ватага парней; но на этот раз, когда они увидели летевшего к ним на всех парах Мишку, никто из них не закричал истошно-обрадованно: «Пацаны, Сытин катит! По коням, братцы!» – нет, никто не закричал, потому что враз заметили за спиной у Мишки резко и грозно торчащий ствол ружья. Наоборот, когда Мишка подскочил к ним, тормознул и спрыгнул на землю, они, хоть и не веря до конца, что Мишка может открыть стрельбу, все же в страхе бросились в разные стороны, особенной прытью отличились братья Ерохины – Генка и Витька: не долго думая, они перемахнули через плетень огорода и побежали, пригибаясь, по зеленой ботве картошки, нещадно топча ее. Все разбежались в несколько секунд, как только Мишка соскочил с мотоцикла и, крутанув со спины ружье, твердо и прочно взял его в руки, держа правый указательный палец на спусковом крючке.
И только один человек, Серега Квас, кажется, не испугался ружья Мишки (может, не верил, что он выстрелит?). Сидел на крыльце спиной к Мишке, а когда все вокруг разлетелись, как мухи, обернулся к Мишке, ухмыльнулся:
– Ну?
– Всех перестреляю, как гадов! – побелев, как мел, с угрозой прошептал Мишка.
– Да ну?!
Серега Квас поднялся с крыльца и, продолжая ухмыляться, пошел на Мишку; он шел на него на своих литых чугунных ногах, с гордецой выпятив широкую грудь, которая раздувалась, как тяжелые мехи, шел с вытаращенными глазами на огромной бычьей голове, крепко сидящей на короткой и толстой мясистой шее; шел нагло и безбоязненно.
И Мишка, еще раз прошептав:
– Всех перестреляю, как гадов! – без колебаний нажал на спусковой крючок. И влепил Сереге Квасу пулю прямо в его бычий лоб.
Пуля ударила точно над переносицей, прошла через голову и вылетела вместе с окровавленными мозгами Сереги с другой стороны черепа.
Вытаращив и без того огромные, как яблоки, глаза, еще не веря, что убит наповал, Серега Квас запоздало прохрипел что-то и, как подкошенная электрошоком туша, рухнул на траву, заливая ее темной, почти черной кровью.
Мишка почувствовал поразительное, ледяное спокойствие в душе; все было ясно; все было кончено; и отступать было поздно.
Он закинул ружье за спину, хладнокровно завел мотоцикл и, секунды две-три погоняв газ вхолостую, врубил передачу и помчался в родную деревню, на Красную Горку.
Он знал, что виноват, безмерно виноват только перед одним человеком – Галчонком, которой давал слово, даже клятву давал ей, что никогда ни при каких обстоятельствах не вступит в войну с братьями Ерохиными и их дружками. Однажды он уже поплатился за эту войну – получил срок: четыре года. Галчонок родила первого сына, Гришаньку, уже когда Мишка сидел в тюрьме; а потом ждала мужа четыре года; ждала верно и истово; и когда на четвертый год Мишку отпустили на «химию» и он смог каждую неделю приезжать из Свердловска на выходные домой, счастью их, казалось, не будет ни меры, ни предела. Галчонок вновь забеременела и вот родила сегодня второго сына, а он, Мишка, почему-то именно сегодня, именно в этот день не удержался, нарушил клятву, – но почему?! Что-то, видно, расслабилось в нем, лопнуло, перешло через край, не было возможности терпеть больше и сносить унижения, и он вступил в войну. Именно сегодня! Сегодня, когда осталось всего пять дней «химии», осталось всего пять дней, чтобы «отмотался» полностью четырехгодичный срок и Мишка навсегда бы вышел на свободу. Что же, что случилось? Почему именно сегодня все это произошло? Мишка не знал, не мог до конца отдать себе в этом отчета; знал одно: виноват, безмерно виноват перед Галчонком – дал ей клятву и нарушил ее. Но – не мог не нарушить клятвы. Он знал почему-то, чувствовал, что если бы именно сегодня спустил Ерохиным и дружкам затянувшиеся, бесконечные издевательства, это был бы больший конец, чем все то, что теперь ожидает его, семью, детей, родителей…
Да и поздно было отступать и каяться. Дело сделано.
Глава вторая
Четыре года назад, ранним июньским утром, Мишка Сытин в новенькой солдатской форме выскочил из автобуса, который прибыл из Свердловска самым первым рейсом. Позади были два года службы в десантных войсках, впереди – свободная гражданская жизнь! Мишка, одернув гимнастерку и лихо сдвинув фуражку на затылок, какое-то время стоял на остановке, широко и счастливо улыбаясь: вот она, родина, – вся рядом и вокруг! И сердце его невольно билось учащенно, в сладостно-горькой истоме. Для горечи были, конечно, свои причины, но все-таки радости и вольного свободного дыхания было больше.
Подхватив вещмешок, в котором хранилась у него кое-какая гражданская одежонка, Мишка вышел на центральную улицу поселка, по которому не прохаживался вот уж два с лишним года. Так получилось: за время службы отпуска для побывки в родных краях ему не дали, и вот теперь он горделиво вышагивал по Северному, с интересом поглядывая по сторонам и как бы ожидая: вот сейчас то отсюда, а то и оттуда начнут показывать на него пальцем и говорить: эвон, смотрите, какой бравый молодец шагает, уж не Сытиных ли это старшой из армии вернулся, ай-ай, какой гвардеец, какой хлопец лихой! Но никто, как ни странно, совершенно не обращал на Мишку внимания. За два года, что он не был здесь, поселок, казалось, не только похорошел и расцвел, но и, главное, поразительно разросся, а центральная его улица стала совсем прямой и гладкой асфальтированной магистралью с двумя аллеями ровно подстриженных тополей по обе стороны дороги. Пожалуй, поселок превратился за это время в небольшой городок со своей чудной достопримечательностью: главной площадью, с памятником дедушке Бажову на ней и двумя большими – из кирпича и облицовочного камня – фирменными магазинами промышленных и продовольственных товаров. Да, не будь столь раннего часа, Мишка, может, и заглянул бы в магазины, купил бы кой-каких гостинцев и подарков для родни, но утро только-только начиналось, даже солнце не выкатилось еще из-за Малаховой горы, так что пришлось Мишке лишь полюбоваться площадью да постоять у памятника уральскому чародею-сказителю, а там и идти дальше.
Ах, как кажется после долгой разлуки с родиной, что там, дома, в далеком далеке, тебя ждут не дождутся не только родные, но даже и сами улицы, и дома, и вовсе не знакомые люди, а оказывается, все здесь идет своим размеренным чередом, никто не ждет и не обращает на тебя никакого внимания, и вдруг почудится: тебе тут все – родное и близкое, но сам ты – сам! – как бы чужой и далекий стал для этих краев, для родины своей. Странно и обидно такое ощущать! Очень обидно…
Пройдя всю улицу от начала и до конца – от поселкового автовокзала до районной больницы, Мишка свернул в небольшой переулок, который выводил на вещую развилку: налево пойдешь – домой попадешь, направо пойдешь – мимо Галки пройдешь… Что и говорить – большой соблазн был пройтись по улице Миклухо-Маклая, взглянуть хотя бы на окна Галки Петуховой, но – Мишка придавил в себе жгучее, острое желание свернуть направо и пошел дорогой, которая, чуть попетляв, должна была вывести на красногорскую широкую тропу…
Полгода, как они не переписывались с Галкой; верней – полгода Мишка упорно не отвечал ей. Зимой, перед новогодними праздниками, она вдруг прислала ему открытку, где между поздравленьями и новостями кокетливо-хвастливо приписала: «А мне, Мишанька, предложение сделали. И знаешь кто? Ерохин Витька. Как думаешь – соглашаться?»
Она-то пошутила, видно, а Мишку как обухом по голове ударили. И замолчал солдат. Он был упрямый и настырный, с чрезмерной гордецой, какой нередко отличаются ребята небольшого роста; когда учился в Северном, в школе-интернате, не он за Галкой – она за ним прихлестывала как маленькая собачонка. Угрюмо-молчаливый, скрытный, тихий, он отличался в классе тем, что мог неделями ни с кем не разговаривать, при этом не томился, не страдал, наоборот – как будто наслаждался и одиночеством своим, и молчаливостью. Им, северным ребятам и девчонкам, было невдомек, что там, на Красной Горке, совсем иное отношение и к слову человеческому, и к общению людей друг с другом. «Не говори, а делай!» – вот их девиз. Роман Степанович, Мишкин отец, тот был хоть и не совсем молчун, но тверд как камень. И мать его – вещунья. И младший Мишкин брат – загадка. Сокровенные и затаенные, все отпрыски сытинского рода воспринимались в Северном как странная и страшная загадка. И вилась эта веревочка ой из дальнего какого времени! Ходили слухи: Степан Егорыч, Мишкин дед, в войну не без вести пропал и не в плену томился, а служил, видать, у немцев, не иначе… А брат его, Алешка Сытин, тот вообще убивец: пришел с войны, чтоб шлепнуть Тоську, невесту бывшую, да шлепнули-то Алешку самого – тогдашний Тоськин муж шлепнул. Ох, темная история… И вот будто с того времени, с послевоенного, запрятались Сытины на Красной Горке, живут куркулисто и скрытно, молчат и только зыркают глазищами. Хозяйство, правда, и дом, и огород Сытиных – самые примерные, во всей округе не найдешь хозяев работящей и надежней, но скрытность их, и молчаливость, и угрюмость воспринимались в Северном как верный знак вины, томящей всю семью, как наказанье иль проклятье.
Так ли, этак ли, а Мишка Сытин и на самом деле был молчалив и скрытен в классе, как никто другой; и силой обладал чудовищной: однажды учитель-либерал, новоиспеченный математик-выпускник уральского педвуза, протянул Мишке тоненькую руку интеллигентствующего эстета: здравствуй, ученик, тебя приветствует демократ Самсон Иванович! – и Мишка без всякого особого нажима так поприветствовал родного демократа, что у бедного Самсона Ивановича выкатились из глаз неподдельные и наверняка соленые горошины слез.
Галка Петухова, в то время младше Михаила на два класса, как только встречалась с ним взглядом, так словно попадала под гипноз – сама не понимая почему. И если б ее спросили: нравится ли ей Мишка? – она б наверняка сказала: нет, он страшен, я его боюсь. Страшен он не был, а только сосредоточен на каких-то своих мыслях, на жизни, которая таилась в нем где-то в глубоком тайнике души, и хоть учился плохо, верней – без прилежанья, никто из учителей не считал его глупым или, уж тем более, лентяем. Он словно жил не здесь, со всеми, а Бог знает в каких далях, и дали эти иногда бездонно открывались – вот, например, тогда, когда Галка Петухова встречалась с Мишкой взглядом. И странно: она-то, Галка, понимала, что Мишка, кажется, и не замечает ее, не выделяет из других, а просто как бы накрывает взглядом, когда она идет ему навстречу, – но поразительно: она, как сладкий ужас, испытывает в тот момент, будто Мишка вобрал ее в себя, втянул в бездонный тайный мир своей души – вобрал и прошел мимо, а она, опустошенная и потрясенная, стоит и оборачивается и долго смотрит ему вслед…
Любовь ли было ее чувство? Пожалуй, нет; тут был гипноз, какие-то неведомые силы, которые притягивали ее взгляд и душу к нему, как к тайному магниту.
И, конечно, не случайно, когда однажды, не выдержав, она сама подошла к нему и тихо сказала:
– Миша, ты знаешь… – нет, не случайно, что она не смогла продолжить фразу, потому что подняла к нему глаза, и взгляды их встретились, и он вобрал ее в себя, в свою глубину и тайну, так что она совершенно позабыла, что хотела сказать, только стояла и смотрела как завороженная в его глаза.
– Тебе чего? – не понял он.
Она молчала.
– Я вот думаю, – сказал он, – почему человек, когда спит, то летает, как птица?
Она расширила в изумлении глаза.
– Тебя как зовут? – спросил он.
– Галка, – ответила она; на это – ответить – у нее хватило сил.
– Вон ты кто, – сказал он. – Ты и есть птица. А летать умеешь во сне?
Она хотела ответить: «Я умею летать… в тебе», – но это было чересчур красиво, и непонятно было бы ему, и странно, поэтому она сказала так:
– Я летаю… иногда… Когда вижу тебя…
Он нахмурился.
– Тебе сколько лет? – спросил он.
– Пятнадцать.
– А мне семнадцать. Я скоро в армию пойду.
– Ну и что? – не поняла она.
– У меня на войне дед погиб. И двоюродный дед – Алеша – тоже за войну поплатился. Так что вот. – И пошел себе Мишка по школьному коридору, будто не было никакого разговора с Галкой.
Но с тех пор она, Галка, как завороженная, стала ходить везде и всюду следом за Мишкой; ну, не в школе, конечно, а на улице, во дворе, особенно долго и упорно преследовала его, когда он отправлялся по красногорской дороге домой. Он и не замечал сначала – ходил обычно не оглядываясь; но однажды в ботинок к нему попала пихтовая веточка, и Мишка присел на пенек, расшнуровал ботинок – и тут, выбрасывая пихтовую веточку, заметил поодаль от себя Галку; нахмурился.
Сидел, молчал и недовольно посматривал на нее. А Галка не двигалась: и к нему не шла, и от него не уходила.
– Ну, чего надо? – наконец крикнул он.
– Не знаю, – пожала она плечами.
– Это тебя Галкой зовут? – вспомнил он.
– Ну да, это я. – Она насмелилась и пошла ему навстречу.
– Видишь: птица, а летать не умеешь, – усмехнулся Мишка.
Она опять хотела сказать: «Я умею. Я умею летать в тебе. В твоих глазах, когда мы встречаемся взглядом…» – но как такое скажешь? Глупость ведь страшная. И поэтому сказала так:
– Может, научусь когда-нибудь… А ты умеешь летать? – Она подошла к нему совсем близко.
– Умею. Я летаю во сне. А какая разница человеку – летать во сне или наяву: ощущение-то реальное, правда?
«Мне-то страшно летать, – хотела она сказать, – когда лечу в твоих глазах. Будто в пропасть лечу. Дух захватывает», – а сказала совсем другое:
– Конечно, это одно и то же: летать во сне или наяву. Ощущения и правда одинаковые.
– Ну вот… – обрадовался он, посидел еще немного на пенечке, поднялся и пошел по дороге дальше, даже не взглянув на Галку.
Она стояла, стояла, думала: если оглянется – пойду за ним, – но Мишка не оглянулся, и она почувствовала, что так хочется заскулить – как собачонке; присела на пенек, на котором сидел Мишка, и долго сидела и смотрела в дальнюю даль, в которой растворился Мишка.
Так потом и продолжалось: куда бы он ни пошел – она за ним; ее начали дразнить, а его не задевали – побаивались. Дразнили ее «Куркулий хвостик» – мол, пристроилась к куркулю в хвост, бегает за ним как собачонка. Она не обращала внимания. Не сказать, чтобы ей было хорошо или что она летала на крыльях от любви к Мишке – и не любила она его, наверное, а просто попала под его гипноз: лишь только посмотрит Мишка на нее, накроет взглядом, так она сразу летит в глубинных далях его глаз – и поделать с собой ничего не может: летит и летит в эту бездну, как в пропасть. Прямо наваждение какое-то. А это правда: если есть в человеческих глазах тайна и эта тайна обращена на тебя – все, никуда не денешься: будешь пленником этих глаз.
На выпускной вечер, когда поздравляли Мишкин класс с окончанием школы, Галка так и не смогла прорваться: недоросла еще – и все. Но когда она до ночи прокружила вокруг школы и когда дождалась, чтоб Мишка вышел на улицу – не покурить, нет, как многие из его одноклассников, а просто посмотреть на звезды – потому что звезды и полеты какие бы то ни были – все взаимосвязано между собой, не правда ли? – когда он вышел, Галка вынырнула из темноты и так как не видела его глаз и потому не была под сильнейшим гипнозом, как обычно, то и смогла сказать то, чего никогда бы не решилась сказать:
– Ой, Миша, поздравляю! Можно мне поцеловать тебя, любимый? – И протянула ему букет полевых ромашек.
– Что-что? – удивился он. Не столько тому, что – «поцеловать можно?», а что – «любимый».
– Поцеловать тебя можно? – тихо и теперь совсем нерешительно повторила-прошептала она.
И он, и она поцеловались тогда в первый раз в жизни, и получилось очень смешно и неуклюже, потому что стукнулись носами; а все-таки то, что в первый раз и он, и она – это огромное и наважденное благо, ибо в тайну нужно входить вместе, а не порознь, а если кто узнает тайну раньше – тот знает все, и он испорченный для взлета любви человек.
И сколько они потом целовались дней и ночей! Она – счастливая и легкая и совсем переставшая мучиться от его молчаливой сосредоточенности и тайных глубин взгляда, а он – полегчавший, как перышко, в своих тяжелых раздумьях о полетах куда бы то ни было: хоть в реальной жизни на звезды, хоть во сне в самые что ни есть запредельные выси.
Ах, целоваться, целоваться…
Входишь через уста в тайну другого человека и летишь, летишь, и бог его знает куда можешь улететь и где можешь нечаянно приземлиться.
Ведь и дети от этих тайн рождаются, во время таких или других полетов, в такие вот минуты любви…
И когда через месяц он уходил в армию, они поклялись: вместе до гроба! Она писала часто и много, училась сначала в девятом, потом в десятом классах (догоняла Мишку), он отвечал реже и очень скуп был на слова и чувства, как будто вновь ушел в ту тайну, от которой так слепо страдала когда-то Галка; она пыталась расшевелить его – все тщетно, и даже хуже: чем больше она тормошила его, тем сильней и упрямей он замыкался в себе. Не видя Михаила, отвыкнув от его взгляда, забыв тот странный и страшный гипноз, который околдовывал ее, когда она поневоле ныряла в глубинные дали его души, сумеречно и тайно являвшейся через его глаза, – она невольно как бы выходила из-под контроля Михаила, из-под его влияния, и очень часто чисто по-девичьи, по-женски писала какие-то глупости, которые ему, младшему сержанту десантных войск, было не под силу не то что понять, но даже осознать. Расставшись, их души развивались и усложнялись не вместе, а порознь, а это не только испытание для любви, но и тяжелый постоянный крест, который может легко придавить любое сердце. Писали друг другу – и как бы не понимали, перестали понимать один другого; странно! И оба страдали от этого, не сознавая, что и ритм, и глубина, и амплитуда развития каждого перестали совпадать, и поэтому, когда, например, она с легкостью взрослеющей своенравной девушки писала ему о том, что ходит на танцы и сколько там всяких противных и глупых парней, которые к ней пристают, он со смертельной обидой в сердце воспринимал только одно: она ходит на танцы! без него! – а совсем не то воспринимал, на что делала упор Галка: что она ни с кем не танцует, все ей противны и чужды… ну, разве что иногда, с каким-нибудь приличным молодым человеком. Или со смехом писала, что очень часто ее провожает из школы (она училась в то время в десятом) Витька Ерохин с их улицы, с улицы Миклухо-Маклая, и хоть она не отказывается от провожаний (братья Ерохины – известные хулиганы. И уж если провожает Витька – никто не посмеет обидеть Галку, вот так!), так вот: хоть она и не отказывается от Витькиных услуг, но никогда не позволяет ему даже прикасаться к себе, а «он, представляешь, все время руки распускает, паразит такой!» Что ему, Мишке, было до того, что не позволяет Ерохину прикасаться к себе – главное: Витька провожал ее! И вот таких много ненужных и глупых мелочей сообщила Галка Михаилу в армию, терзая – хоть и не понимая этого – его сердце. А когда однажды, перед последним Новым годом, она кокетливохвастливо сообщила ему между прочим в поздравительной открытке: «…А мне, Мишанька, предложение сделали. И знаешь кто? Ерохин Витька! Как думаешь – соглашаться?» – Мишку как обухом ударило по голове. И он перестал отвечать Галке, замолчал совершенно. Галка ничего не понимала. Для нее в той шутке самая соль была в том, что ей – десятикласснице! – замуж предлагают выходить, ну не смешно ли, ах-ха-ха! – а Михаилу другое было ясно: нет дыма без огня, если уж предложение ей делают, значит, не очень-то она хранит себя, позволяет кому ни попало провожать ее, а потом и предложения о замужестве делать.
Замолчал Михаил – как отрезал.
Пять месяцев, вплоть до окончания школы, Галка бомбардировала Михаила письмами, а потом и ее пыл иссяк… И что она там писала – он не знал, не хотел знать: все ее письма складывал в ящик тумбочки, не читая. Большая стопка накопилась…
И вот сегодня, ранним июньским утром, Мишка Сытин шагает по улицам Северного, вот свернул уже в небольшой переулок, который выводит на вещую развилку: налево пойдешь – домой попадешь, на Красную Горку, направо пойдешь – мимо Галкиного дома пройдешь… Что и говорить: большой соблазн по улице Миклухо-Маклая пройтись, взглянуть хотя бы на окно Галки Петуховой, но… Мишка придавил в себе жгучее, острое желание свернуть направо и пошел своей дорогой, которая, чуть попетляв, должна будет вывести на красногорскую лесную тропу.
И странное, поразительное дело: как только миновал Мишка дальний митяевский огород и стал выходить на прямую дорогу домой, так из поперечного проулка, в изножье которого стоял рубленый колодец с чистейшей в поселке водой, из проулка, который, виясь змеей, постепенно перерастал в тропу, ведущую далеко вверх на Малаховую гору, и еще дальше – на Высокий Столб, из этого именно проулка вышла с коромыслом на плечах, с полными ведрами ледяной колодезной воды Галка Петухова! От неожиданности она громко ойкнула и замерла на месте, будто пригвожденная взглядом Михаила, который, как только увидел Галку, больше всего на свете хотел бы отвести от нее глаза и беспечно-равнодушно пройти мимо, но – не мог: ноги не двигались, взгляд не отрывался от родного любимого лица… Да и как изменилась Галка! Перед ним стояла не бывшая ранняя пташечка-девчушка, а взрослая дородная девица, с полными загорелыми руками, с литыми стройными ногами, с грудью, которая спелыми дыньками игриво выказывала себя из глубокого выреза легкого летнего сарафана… А глаза, а губы, а волосы! Нет, это была не она и все-таки она, Галка Петухова; что могло отторгнуть ее от него? – теперь Михаил не понимал этого. Он стоял, смотрел на нее, тоже чужой и родной для Галки, возмужавший и так заматеревший, будто всю жизнь только и делал, что шагал по белу свету вот с этой затрапезной котомкой на плече – вещмешком своим, весь подобранный, легкий и выгоревший на солнце; стоял и смотрел на нее, и наконец она вспомнила его взгляд, пронзилась им, вновь ощутила и почувствовала его властную силу и гипноз: он вошел в нее, медленно и властно втянул в себя, вобрал в свои тайные глубины, и Галка ослабела, попала под его чары, и вот уже летит в эти бездны, опустошенная и потрясенная… Ноги у Галки подкосились, коромысло поползло по плечам, и, если б ведра не соскользнули наземь, быть бы ей самой распростертой сейчас на каменистом пригорке. Но ведра грохнулись на землю, коромысло упало с плеч, а Галка только обморочно пошатнулась, но устояла, устояла-таки на ногах.
Смотрели и не могли насмотреться друг на друга.
– Здравствуй, – наконец прошептала она. – Ты почему не писал, не отвечал мне?
Мишка хотел пожать плечами, но не пожал, а словно окаменел в неподвижности и только смотрел на нее – а больше ничего.
– А я школу окончила. Десять классов.
– Поздравляю! – наконец улыбнулся Мишка; он редко улыбался, и, кажется, Галка совсем забыла его особую улыбку, а улыбка вон какая хорошая у него, странно…
– Ну что ж ты не писал мне?! – со вздохом, почти со стоном воскликнула она.
– Ты же собралась замуж…
– И ты поверил?
– Такими вещами не шутят.
Какое-то время она молчала, будто внимательно прислушивалась к тому, что делается у нее в душе.
– Ты прав, – сказала она и, словно собираясь нырнуть в неведомую глубину, сделала захлипывающий вдох: – Ты прав, Мишанька. Я выхожу замуж.
– Поздравляю! – И с этим словом он хотел было тронуться в путь, но ноги пока не слушались его, и он продолжал стоять литым камнем.
– Ты что, не читал моих писем?
– Нет, не читал.
– Если б ты прочитал! Ведь я писала: не ответишь больше – выйду замуж. Назло тебе. Сразу, как окончу школу.
– Ну вот ты и окончила ее.
– Да, и теперь я выхожу замуж. За Витьку Ерохина. Завтра уже свадьба.
– Поздравляю! – И Мишка пошел своей дорогой: нашлись вдруг силы, и ноги сами отправились в путь.
– Мишанька! – закричала она, протянув к нему руки.
Он обернулся и посмотрел на нее – как он посмотрел на нее! Страшней, и обреченней, и властней взгляда она не видела в жизни. Этот-то взгляд, наверное, и решил их дальнейшую судьбу…
Весь следующий день, дома, Мишка не находил себе места. Если б он умел пить, он бы запил еще вчера, когда отец с матерью устроили встречины демобилизованного солдата; особых гостей не было – так, кое-какие соседи. Роман Степанович, отец, тот любил пропустить чарку-другую, особенно с соседом Акимом Петровичем, поговорить о политике, о землеустройстве. Вот с Акимом они и выпили крепко за возвращение старшего сытинского сына из армии. Нравом Роман Степанович удался странным: доверчив был, чаще всего мягок и добр, но если попадала шлея под хвост, мог разом ожесточиться, сломать хребет кому ни попало. Мишка характером вышел не в отца: молчаливый, весь в себе, тайна. А вот Гришка, младший сын Сытиных (осенью и ему идти служить в армию, немного уж деньков осталось) – тот был точная копия отца: добрый, доверчивый, ясноглазый, но неожиданно вспыльчивый, если что-то выходило совершенно против его характера. Матери, конечно, нелегко было управиться с такими разными сыновьями, да еще и с мужем в придачу, но чего не вытерпит, не выдержит русская женщина? Сама тихая, спокойная, чистая лицом, норовом и мягким словом, Вера Аристарховна умела улыбкой, проникновенной интонацией так сгладить любые семейные углы, что мир воцарялся в доме как бы сам собой, без особых внешних усилий; а ведь это целое искусство – мир и покой в семье. Ведь правда: где живет пусть справедливая, пусть работящая, но крикливая и взбалмошная мать-женщина – там лада в доме не жди. А вот Вера Аристарховна была не только сердцевиной работы как в доме, так и по хозяйству, но и сердцем всего внешнего и внутреннего порядка в семье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.