Текст книги "Нет жизни друг без друга (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Она-то, конечно, почувствовала, увидела, что с Михаилом творится что-то не то, пыталась вечером прильнуть к его душе, смягчить суровость и молчаливость старшего сына добрым ласковым материнским словом (ну что такое в самом деле: пришел из армии – и сидит сычом, не улыбнется, не рассмеется, не возрадуется!), но Мишка упорно как бы не присутствовал на собственных встречинах, а был за тридевять земель от дома. Конечно, мать знала, догадывалась, в чем тут дело, только вот не думала, что сердечная смута зашла так далеко в сыновней душе. И про Галку Петухову она тоже, конечно, слышала: выходит девка замуж. Ну так что, дело молодое, мало ли что Мишанька женихался с ней до армии? Два года – это два года. (При скрытности Мишки мать, разумеется, и представить не могла, что случилось между Галкой и сыном, какой поворот произошел в их переписке).
Одним словом – не получилось; не получилось у матери вызнать у Мишки его тайну, а заодно и успокоить его, утешить. Раздосадованный и раздавленный собственной душевной смутой, Мишка поднялся из-за стола раньше положенного, собрался идти в ночь на рыбалку.
– Да ты что, сынок, – упрекнул его заметно охмелевший Роман Степанович, – куда бежишь от нас? Рассказал бы лучше, как там в десантных войсках, а? – И подмигнул сидящему рядом соседу Акиму Петровичу, который толком не понял, в чем дело, и громко рассмеялся, отчего отец вдруг тоже весело захохотал.
– Ну, эти, кажется, готовы, старые вояки, – беззлобно махнула на них рукой мать. – Про десантные войска им… Сидите уж!
– А что? Мы ребята еще хоть куда… Верно, Аким?
– Верно, верно, сосед… Ну, давай за сыновей твоих, за сытинскую гвардию! Глядишь – скоро и младшего провожать…
– Давай, давай, Аким Петрович!
В этот вечер, конечно, наотмечались больше всех отец с соседом, мать их даже спать вместе уложила на старый диван; а сама Вера Аристарховна долго сидела у окна, смотрела на бледные звезды в летней ясной ночи, сыновей с рыбалки поджидала.
…Михаил с младшим братом вернулись домой только под утро; ходили они не на Чусовую, а на Северушку, – не столько даже рыбачить, сколько просто посидеть у костра, побыть вдвоем, без гостей и без надоедливых пьяных разговоров. У Михаила с Гришкой отвращение к водке, видно, с молоком матери всосалось: Вера Аристарховна за всю жизнь и рюмки не выпила, а когда Мишанька с Гришкой один раз попробовали (на проводах у Мишки: одному – восемнадцать стукнуло, другому – вот-вот шестнадцать накатит) – их всю ночь так полоскало, что всерьез испугались за них, как бы не кончились ребята… С тех пор завет в семье приняли: сыновей не принуждать, какие б праздники ни случались.
Конечно, будь сейчас осень, Михаил с Гришкой обязательно донки бы поставили на Северушке, налима бы половили (но до осени далеко, и слава Богу!), а окунь и пескарь здесь мелкие, да и щука совсем редкая гостья, так что не порыбачить они пошли (рыбачить надо на Чусовую отправляться, там рыбы – ого!), а побыть вдвоем у костра…
Гришка, на два года младше брата, был ростом, пожалуй, на полголовы выше Михаила. Тонкий, гибкий, светлый, с ясной улыбкой и добрыми глазами, Гришка казался полной противоположностью старшему брату – коренастому, крепкому, темному волосом и глазами, молчаливому и хмурому. Им самим, правда, это нисколько не мешало беззаветно и преданно любить друг друга; особенно, конечно, боготворил старшего брата Гришка. Да это и понятно: кто из нас не преклонялся перед старшими братьями? (Жаль только, случаются впоследствии разочарования.) Зная характер брата, Гришка особенно не приставал к Мишаньке с расспросами, да и догадывался о его страданиях, так что у костра больше сидели и молчали. Кроме того, младшего братца быстро сморило, и он завалился спать на мягкие еловые ветки, как в гамаке, и спал, видать, в сладкой глубокой дреме, потому что под сполохами и бликами костра частенько проступала на его лице блаженная улыбка… Михаил, поглядывая на Гришку, иной раз не выдерживал, по-доброму усмешливо фыркал, поражаясь безмятежности и ясности духа младшего брата. А сам сидел почти круглую ночь, глядя на пламя, уносясь мыслями и мечтами Бог знает куда, и странное дело: понимал, что то, что сейчас происходит с ним и с Галкой, – это явная гибель любви, конец близок, и в то же время удивительное спокойствие неожиданно нисходило на душу, некая уверенность в том, что что бы ни было – все так и должно быть, иначе нельзя… Странная, загадочная уверенность!
А вот утром, когда они вернулись домой и Мишка забрался на сеновал, чтобы отоспаться за долгую бессонную ночь, уверенность эта исчезла из души, испарилась, и Мишка, вместо того чтобы безмятежно спать на свежем пахучем сене, метался на сеновале, даже тихонько стонал сквозь крепко стиснутые зубы и не находил себе места. Вот когда он осознал до конца: сегодня, именно сейчас, в эти минуты Галка готовится стать чужой женой, и это уже будет все, безвозвратно, бесповоротно, – и как тогда жить, чем жить? Может быть, если б он не увидел ее вчера случайно, с полными ведрами колодезной чистейшей воды, он бы не переживал так, не представлял вживе так ясно и зримо всю ее женственную и созревшую плоть, полные ее загорелые руки, литые стройные ноги, пьянящую разум грудь, игриво выказывающую себя из глубокого выреза легкого цветастого сарафана… Как пережить, как представить, что все это, вся она, Галка, будет принадлежать сегодня другому человеку, человеку, которого в мыслях даже трудно вообразить мужем Галки… Но почему – трудно? Потому что нельзя осознать, чтобы Галка любила его так же, как любила когда-то Михаила, – если, конечно, любовь ее была искренняя и праведная… И вот он метался сейчас по сеновалу, и, слава Богу, что был в эти минуты один, даже без брата, потому что и при брате, конечно, он был вынужден сдерживать себя, скрывать истинные страдания души… Как хорошо, что у каждого человека в конце концов, есть эта роскошь быть в одиночестве, когда оно особенно нужно; только в одиночестве человек проявляет себя таким, каков он есть, и проявляет себя так, как этого ему хочется самому, даже если все это приносит невыразимые страдания… Кто такой Мишка Сытин на сторонний и равнодушный взгляд? Обычный деревенский парень, простая и совсем не загадочная душа. А кто такой Мишка по высшим меркам? Страдающая душа, которая есть центр мироздания, – то есть душа не менее великая и значимая, чем души самых знаменитых и известных людей на свете.
Вот кто такой Мишка Сытин!
Именно поэтому оставим его на некоторое время в покое, в борьбе и страданиях с самим собой, пусть побудет один на один с душевной смутой, в сиротском одиночестве. Ему так это сейчас нужно…
Но недаром, видать, когда крикнула ему вчера Галка, протянув руки: «Мишанька!» – недаром испепелил он ее обреченным, и страшным, и властным взглядом; вспомнила-таки Галка взгляд любимого, пронзилась им, вновь ощутила и почувствовала весь его необоримый гипноз и власть, – взгляд Михаила медленно и неотвратимо втянул ее в себя, вобрал в свои тайные глубины, и Галка очнулась, возродилась в себя прежнюю, когда любила и была любима, попала под прежние чары, и, когда Мишка повернулся и пошел своей дорогой, она уже догоняла его сердцем, летела в безднах его души, опустошенная и потрясенная…
Поэтому страдание ее, когда он шел и таял от нее по красногорской дороге, так больше ни разу и не обернувшись, это страдание было выше ее девичьих сил, выше той мрачной неизбежности, по которой ей выходило завтра идти замуж: выйдя замуж – страданий не превозмочь, а преодолеть страдания – значит разорвать свадьбу и идти следом за Михаилом… хотя бы даже и с протянутой рукой.
Но как это сделать?!
А очень просто, как оказалось… То есть невыносимо трудно и сложно, но одновременно – ничего проще и придумать нельзя.
Когда назавтра собрались в доме Галки подружки – нарядить ее в подвенечное платье, она, побледнев как смерть, надела и платье, набросила и головную накидку, но только вдруг тихо прошептала:
– Что-то плохо мне… пойду подышу… прогуляюсь немного…
– Мы с тобой, мы с тобой! – наперебой закричали подружки, испугавшись ее бледности и обильного пота, выступившего на побелевшем лбу.
– Нет, я одна… Пустите… Одна…
И никто не стал перечить невесте, ослушиваться ее вещего сегодня слова.
А она вышла во двор, вывела из сарая отцовский потрепанный велосипед и, подняв повыше подол подвенечного платья, прихватила фату по талии крепким гипюровым пояском и, как была, в головном убранстве, в фате, села на велосипед и покатила по улице Миклухо-Маклая. Покатила на радость малышне, которая бежала за ней следом и кричала: «Жених и невеста, съели тесто. Тесто съели, жениха объели!» А Галка ехала поначалу серьезная и сосредоточенно-испуганная, но чем дальше от дома, тем больше свободы гуляло под сердцем, и когда она, миновав митяевские огороды, выехала на красногорскую тропу, то стала в открытую счастливо и освобожденно улыбаться, все сильней и сильней нажимая на педали.
То-то было изумления на Красной Горке, когда к сытинскому дому подкатила наряженная в фату невеста на велосипеде! А когда Михаил, расслышав на сеновале упорное треньканье велосипедного звонка рядом с их калиткой, в радостном предчувствии буквально скатился по лестнице вниз, во двор уже входила запыхавшаяся и улыбающаяся Галка. Увидев Михаила, Галка бросила велосипед и пошла к любимому с протянутыми руками, словно моля о прощении:
– Я приехала, Мишанька! Приехала к тебе! Навсегда!
Глава третья
К ночи специальные наряды милиции устроили две засады: одну – на Красной Горке, в избе Сытиных, другую – в поселковом роддоме. Расчет был простой: рано или поздно Мишка должен вернуться домой или попытается повидать жену и новорожденного сына. Кроме того, по улицам Северного патрулировали несколько милицейских мотоциклов и два «газика» – для возможного перехвата Мишки на дорогах.
Правда, «Яву» свою Мишка бросил дома; захватил только ружье и скрылся. Был ли разговор с родителями? Был. Вера Аристарховна лежала на кровати почти в бесчувствии, слезы текли по ее щекам не переставая, она то впадала в отрешенное сомнамбулическое состояние, беспрестанно раскачивая головой, то вдруг вскрикивала и начинала бессвязно причитать, будто молясь или прося прощения у Бога, в которого, кажется, не верила. На все вопросы милиционеров только безумно смотрела на них и скороговоркой повторяла: «Да, да, был, был, говорил, просил прощения… и все… и все…» А с отцом разговаривал? «Нет, нет, не видел, не разговаривал…» – повторяла мать. Она и в самом деле не знала, что был разговор у Романа Степановича с сыном. Но когда милиционеры допытывались у отца, виделся ли он напоследок с Мишкой, тот упорно повторял: «Не виделся. На огороде был. Картошку окучивал. Эх, Мишка, Мишка, что же ты наделал?!»
Посреди ночи Вера Аристарховна неожиданно впала в истерику, соскочила с кровати и набросилась на милиционеров с кулаками:
– Вон, вон из моего дома! Не хочу! Не хочу! Прочь! Что тут расселись, как ищейки? Прочь, вон!..
Пришлось мужу силой успокаивать ее, укладывать на постель и вливать сквозь дробью стучащие зубы валерьянку вперемешку со снотворным. И пока Вера Аристарховна не притихла на кровати, милиционеры и в самом деле вышли из комнат на веранду, посидели там; их было двое. А трое милиционеров, с сержантом во главе, дежурили под окнами – и со стороны улицы, и со стороны огородов: мало ли откуда может заявиться Мишка…
Но, как оказалось, не там искали и не там поджидали милиционеры Мишку. Он ясно понимал: обложат его основательно, и если не сегодня, то завтра-послезавтра податься будет совсем некуда – ни на Красной Горке, ни в роддоме показываться, конечно, нельзя (а ох как хотелось действительно: прийти к жене, пасть перед ней на колени, исповедаться, повиниться, попросить прощения! – а там будь что будет), значит – времени у него совсем мало. А время ему нужно было для одного – для завершения мести: раз пошел по этой дороге, куда уж тут сворачивать? Семь бед – один ответ. Потому решил играть ва-банк: идти туда, где его совсем не ждут. А именно: притаиться поблизости от отделения милиции в Северном. Почему здесь? А потому, что через переулок от милиции расположился как раз дом, где жил Митяй Носов; митяевские огороды удачно выходили на густой сосновый борок, так что в случае чего можно было раствориться в лесу. Это с одной стороны. С другой – из этого борка очень хорошо нырнуть и на митяевский огород (что Мишка и сделал, когда скрылся из Красной Горки в лесу), а там засесть в кустах густого сиренника прямо под окнами митяевского дома и ждать. Кто будет здесь искать Мишку? Под самым-то боком у милиции? Ясно – никто. До братьев Ерохиных сейчас не доберешься, они живут в глубине поселка, к тому же, может быть, у их дома засада устроена (ведь Ерохины – главные его враги), а вот митяевский дом, под боком у милиции, тот явно не охраняется… (так и оказалось, кстати).
Всю долгую ночь просидел Мишка в сиреннике; слышал изредка, как проезжали патрульные милицейские мотоциклы; иногда гудел «газик»; иной раз доносились обрывки разговоров. Мишка ждал; он был спокоен: приняв решение, он словно отбросил раз и навсегда мучительные сомнения, которые раньше раздирали душу; к тому же понимал: ждать снисхождения к своей судьбе теперь нельзя. Все кончено. Отрезано. А посчитаться поначалу хотелось именно с Митяем.
Именно он, этот долговязый прыщавый тип, когда-то признался Мишке (когда Мишка бил его смертным боем, мстя за смерть брата), что да, это они, Ерохины с Серегой Квасом, прикончили Гришаньку; но сам он – ни-ни, к этому не причастен… Скорей всего – юлил, врал, изворачивался; но не за это заслужил Митяй пулю в лоб. А за то, что на суде четыре года назад отрицал все чохом: Ерохиных не выдал, а на Мишку валил все что мог – еще бы, боялся Мишки как огня, и хотел только одного: чтоб упекли Мишку подальше и надолго. И его упекли – на четыре года. И вот теперь настал час – ответишь за все, паршивая наглая рожа: за смерть брата, за ложь, за наговор, за мои четыре года, за исковерканную жизнь жены и сыновей, за муку отца моего и матери… за все!
Вот с какими мыслями и чувствами прятался Мишка Сытин в густых сиреневых кустах митяевского огорода. Конечно, уверенности не было, что Митяй дома, но предчувствие говорило: сиди, жди… И, правда, под утро выходил на двор старший Митяй (Михаил Михайлович), дочки выбегали, мать, а младшего Митяя – не было. В роду у Носовых все мужики носили одно имя – Михаил, вот уж несколько поколений так шло, а поскольку посельчане по-свойски перекрестили Михаилов на Митяев, то и все, что было у Носовых, называлось – митяевским. Не носовским, а именно митяевским: митяевский дом, митяевский покос, митяевская делянка, митяевские огороды… Скажешь: митяевское – все знают: значит, что-то расхлябанное, бесхозное, заброшенное, гниющее, пропадающее… Отменной ленью и безалаберностью отличалась семья. Что девки, что парни, что старшие, что младшие. И при этом – палец им в рот не клади: заорут, заболтают любого человека, так что поневоле будешь всегда виноват, а они – самые рачительные хозяева, самые уважаемые люди в поселке. Удивительная семейка! А Митяй-младший отличался в ней особенной ленью и одновременно – озлобленностью. Длинный, сутуло горбящийся, покрытый вечными прыщами и фурункулами, с узкими щелками змеевидных глаз, он был паталогическим трусом, когда встречал сопротивление или сталкивался с врагом один на один, но жесток, развязен и безмерно нахален, если находился под крылышком дружков – братьев Ерохиных. Именно он бил и издевался над теми, кого дружки его намечали в очередные жертвы; именно он выполнял всю черновую «работу», когда нужно было кого-то припугнуть, устрашить, пристращать. Он-то, Митяй, и угрожал когда-то брату, а вот был тогда на мотоцикле вместе с Ерохиными или нет, когда брат разбился, – этого так и не узнал Мишка, не дознался: Митяй все отрицал, в ногах валялся, божился матерью и отцом… Ну, ничего, сегодня скажет, гад, все, если, конечно, он дома… А уж Мишка дождется его, хоть три дня будет в засаде сидеть – дождется…
Но не нужным оказалось прятаться в кустах сирени так долго: вышел на двор и Митяй наконец. В длинных черных трусах и грязной майке, в резиновых сапогах на босу ногу, взлохмаченный со сна, с посиневшей от вчерашнего кастетного удара левой щекой и заплывшим глазом; зябко поеживаясь, пошлепал к уборной… Мишка не стал ему мешать, дал сделать свое дело, но когда тот возвращался обратно, огибая куст, за которым пряталась его судьба, Мишка вынырнул из-под сиренника и резко ткнул дулом под левую лопатку Митяя:
– Пикнешь – пристрелю!
Митяй замер, хотя ноги его в резиновых сапогах заходили ходуном, а из-под трусов потекла тоненькая струйка мочи.
– Говори: чего гоняетесь за мной… Ну?! – И больно ткнул Митяя ружьем в спину.
– Это не я… Это Ерохины… Серега…
– Отвечай: они убили брата? – Опять толчок в спину. – Ну?!
– Они… Витька с Генкой… Серега… Загнали на мотиках.
– Что ж ты, гад, на суде молчал?
– Попробуй скажи…
– А сам где был тогда?
– Дома.
– Врешь!
– Дома. Клянусь!
– Чего они от меня хотят? Ну?!
– Тоже… загнать… А я нет, нет!
– Ты ведь, падла, гнался за мной вчера. Я же с сыном был… А вы, вы… в «коробочку»?! – шипел в яростном исступлении Мишка.
– Они силой меня… А я нет, нет! Не хотел!
– Поворачивайся! – приказал Мишка.
Бледный, весь в поту, Митяй еле развернулся к Михаилу на непослушных ногах.
– Так вот слушай, – процедил сквозь зубы Мишка. – Ты тоже там был. Когда Гришку загоняли. Был, молчи, я знаю! А вчера, падлы, меня загнать хотели! Сына могли убить! Так вот слушай: Кваса прибил – и всех вас уничтожу. Всех! Мне теперь терять нечего.
– Нет, нет! – закричал Митяй.
– Да, – сказал Мишка и нажал на курок.
Пуля ударила в грудь, и Митяй рухнул на землю.
И уже когда мчался Мишка митяевским огородом к ближнему сосновому бору, то слышал, каким истошным криком зашлась мать Митяя, выскочившая, видать, на выстрел во двор. Потом заголосили девки, черным матом покрывал пространство старший Митяй Носов – Михаил Михайлович, потом, видно, он заскочил в избу, схватил ружье и начал палить наугад по лесу, в который нырнул Мишка; а он нырнул и был ой далеко от митяевского огорода, когда к их дому подлетели наконец милицейские наряды мотоциклистов. Митяй лежал посреди двора. Мертвый, в луже крови.
С этого дня поиском Мишки занималась не только местная, но и свердловская милиция. В областной и районной газетах было дано объявление: «Органами МВД и Прокуратуры разыскивается особо опасный преступник Сытин Михаил Романович. Его приметы: рост ниже среднего, глаза темные, лоб низкий, губы полные, слегка выпяченные. При ходьбе косолапит. Имеет при себе огнестрельное оружие. Ранее судим за злостное хулиганство. Просим граждан оказать содействие в поисках опасного рецидивиста».
На всех районных и городских дорогах были установлены усиленные посты ГАИ. По дорогам патрулировали мотоциклетные коляски. Через неделю подключилась авиация: несколько вертолетов квадрат за квадратом прочесывали красногорские и северные леса. В доме Сытиных дежурил специальный наряд милиции с породистыми овчарками-ищейками. По улицам Северного тоже рыскали милиционеры с собаками. Овчарки, кстати, взяли след Мишки, но след довел их только до Чусовой, а затем в буквальном смысле канул в воду.
Мишка провалился как сквозь землю.
В тот день, когда он застрелил Митяя, братья Ерохины исчезли из Северного (старший Генка – с семьей, он был женат; младший Витька – один). И никто не знал, где они скрылись-спрятались от возможной мести-возмездия.
Хоронили Серегу Кваса и Митяя Носова в один день.
Зевак набралось чуть не с половину поселка, который ульем гудел в последнее время… Каких только пересудов не слышали человеческие уши; самые невероятные слухи ходили и множились из дома в дом, разрастались и разбухали, как на дрожжах. Сначала говорили: Ерохины с дружками изнасиловали Галку, и теперь Мишка мстил им. Потом засомневались: как же изнасиловали, когда она была на сносях… Нет. Она родила, возвращалась из родддома на Красную Горку, тут ее дружки эти перехватили и убили вместе с сыном… Но тут выяснилось: Галка жива, как жив и новорожденный, находятся оба в роддоме под бдительной охраной милиции. Тогда поползли слухи: расправились дружки с Романом Степановичем Сытиным, подкараулили на красногорской тропе и затоптали мотоциклами. Будто видел Семка Сопрыкин, как пласталась драка на дороге, – чуть не подавил всех чохом на ЗИЛе. Потом прояснилось: дрался-то не отец Сытиных, а сам Мишка. Отец-то, говорят, просто помер от разрыва сердца, когда узнал, что натворил старший сын. Но кто-то сказал, нет, Степан Романович жив, видели его милиционеры, допрашивали, это мать Мишки Вера Аристарховна не выдержала, отдала Богу душу… Шутка ли, пережить такие передряги за последние годы! Но и это оказалось неправдой: Вера Аристарховна жива, но лежит, правда, пластом в постели; кажется, паралич ее ударил… И вот Мишка-то совсем озверел, бьет этих супостатов направо и налево из ружья, и пока всех, сказал, не перестреляет – не успокоится… Да и то, как тут их перестреляешь, антихристов, когда столько милиции понаехало, вертолеты летают, овчарки рыщут, мотоциклы шугают; ему, сердешному, и деваться некуда, обложили, как волка флажками, вот он вконец и оскалился… А как не оскалишься? Сначала брата прибили – тут милиции не было, все шито-крыто осталось: сам, мол, Гришка на мотоцикле разбился, – потом и самого Мишку осудили: четыре года отсидел ни за что, сердешный, и вон сколь осталось-то, несколько дней до свободы, а его опять гоняют супостаты эти, Галку стращают, чуть старшего сынка их вместе с Мишкой в могилу не загнали, но Мишка не дался, даром, что ли, в десантных войсках служил да четыре года казенный хлеб в неволюшке жевал…
Так ли, этак ли, но общая картина происшедшего постепенно прояснялась, и большинство посельчан, как ни странно, находилось на стороне Мишки Сытина. Хотя, конечно, к семье Сытиных, как и вообще ко многим красногорским, отношение северян было настороженное: Красная Горка – дело заведомо ясное: куркули, «хозяева», единоличники… С давних пор повелось недолюбливать деревеньку, стоявшую на отшибе от общей столбовой дороги. А к Сытиным так вовсе особое отношение, с войны еще тянулось, с того, как темно и загадочно воевали братовья Сытины – Алешка и Степан: один так и сгинул неизвестно где, то ли в плену, то ли в местах похлеще, а Алешка хоть и вернулся, да шлепнули его тут как собаку за разбой да насилие, Азбектфан шлепнул, тоже, правда, мрачная душа, и зарыли после этого Алешку Сытина обочь кладбища, а не как заслуженного бойца победоносной армии… Ну, да это ладно – дело прошлое, темное, а Мишка-то Сытин чем провинился, что весь грех семейный тащит на себе? Парень хоть потаенный, нелюдимый, но плохого за ним не водилось, пока вот не загнали его брата, Гришку, в могилу… Тут Мишка не выдержал, мстить стал за брата, и влепили ему по-хитрому четыре года… А теперь уж что, на «химию» вышел, отсидел почти – и вот на тебе: опять антихристы эти на пути… Что делать-то? Душа-то не железная, не выдержал: одного шлепнул, второго… Туда им и дорога!
Одним словом: прощали; прощали Мишку Сытина поселковые жители, как ни странно это покажется. Потому что они-то, поселковые, ой настрадались от этих хулиганов, от всей этой братии Ерохиных с дружками. Ведь какие они дела творили – все им сходило и сходит с рук. Уж даже то, что изнасиловали семидесятитрехлетнюю старуху Дементьевну, а потом сожгли ее вместе с неказистым старухиным домишком, – даже это сошло с рук: за недостаточностью улик… Что и говорить о таких мелочах, как бесконечные драки, террор молодежи, выворачивание чужих карманов, лишь бы наскрести на очередную бутылку, а потом устроить пьяное побоище… И удивительное дело: посельчане ненавидели их – и в то же время буквально заискивали перед ними. Старший-то из братьев, Генка Ерохин, тот особенной жестокостью отличался (уж и женат, и сын есть, а все равно – горбатого, видать, только могила исправит): заставлял маленьких пацанов дерьмо есть, если те не нашмонают вовремя денег на выпивку. А чем их прельщал? Давал на мотоцикле покататься… Что мальчишкам-то нужно? Родители у каждого не из богатых, ни на мопед, ни на мотоцикл денег не наскребешь (да и кто им, одиннадцати-, двенадцати-, тринадцатилетним, мотоциклы покупать будет?!), а тут – на, катайся… Да пацаны за такую щедрость и роскошь готовы лоб расшибить, собственную мать ограбят, если прикажут, лишь бы до одури накататься на заветных колесах. Да и это бы еще ладно. Но они ведь, Ерохины с дружками, портили, гнули, ожесточали детские душонки, а это похуже вымогательства денег…
Вот за что ненавидели их в Северном особенно люто – что детишек губили, малолетнее поколение подминали под себя.
И процессия, которая тянулась за двумя покойниками по улицам Северного, была поэтому неустойчивая, шаткая: то кто-то присоединится к ней, какие-нибудь сторонние зеваки и любители острых ощущений, то, наоборот, покидали ее – из тех стариков и старушек, кто отдал дань человеческому, памяти убитых, а провожать до конца на кладбище не захотел, сил не было.
Да и что смерть Сереги Кваса и Митяя Носова для большинства людей?
Как ни крути – чужая смерть. Те, к кому не лежит душа при жизни, могут ли рассчитывать на душевную тягу по смерти своей?
Больше других убивалась, конечно, мать Сереги Кваса; для нее, маленькой согбенной старушки, Серега был истинным смыслом жизни, потому что он – единственный ее сын. Всю свою женскую бобылью жизнь она прожила в одиночестве: неказистая, некрасивая, сухонько-плоская, с востреньким носом и быстрым, как бы юрким взглядом мелких пронзительно-острых глаз, Лукериха Квас отличалась недюжинной силой (могла одна ворочать огромными бревнами: извернется, взвалит на правое плечишко тяжеленную лесину и тащит к себе в дом – в хозяйстве все пригодится); муж ее погиб в последнюю войну, и вот лет двадцать после того жила Лукериха полной бобылихой, а потом бац – затяжелела. И главное – незнамо от кого. После, когда родился богатырь Серега, поселковые бабы долго судили-рядили: кто бы это мог быть отцом? Вспоминали: то вроде у нее плотники устраивались на постой, то и шоферы иной раз искали ночлег у одинокой бабы, – но так и не открылось, от кого родила Лукериха. И ведь когда родила? – когда полвека на свете прожила, вот молодуха так молодуха… Растила Серегу одна – все ему, все ради него. Домишко мелкий, наполовину вросший в землю, крохотный огородишко, дворик с куцый заячий хвост – все, казалось, в хозяйстве Лукерихи было ей под стать, позже и пенсия такая же выдалась – с куриный нос, тридцать семь рубликов, а вот сын – ну нет, тот из другого теста пошел: крупный, мощный, носатый, глазастый, с бычьей шеей, он, казалось, сам дом матери подмял под себя, как подминает дуб чужую поросль. Рос как трава, а жил как трутень. День и ночь – Лукериха по хозяйству колотится, пусть и малому, а Серега как барин – только покрикивает, а то и поколачивает мать, когда совсем в силу вошел. Странную картину нередко наблюдали посельчане: мать свою, в пьяном гневе, Серега частенько выбрасывал в окно – на огородные гряды, или в другой раз она скатывалась по ступенькам крыльца во двор от широкого его движения плечом. Лукериха все сносила безропотно, как мышка. Но еще удивительней было наблюдать иное: когда вусмерть пьяного сыночка находила Лукериха где-нибудь под забором или в луже у винного магазина, наклонялась над ним, извертывалась и чудом взгромождала его могучее богатырское тело на узенькое плечишко; а там, пошатываясь на детских старушечьих ножках в полусапогах на босу ступню, тащила Серегу, как бревно, домой – тоже, видать, в хозяйстве пригодится, как подшучивали посельчане.
Ну и вот – какая отрада в таком сыночке?
А видать, не только отрада, но и весь смысл жизни в нем, в бедолаге, бездельнике и хулигане, иначе бы и зачем старухе тащить такой воз на себе? Бог ее наградил: пока есть сын – и в тебе живут питательные соки, а нет его – зачем тогда и жить? (И неудивительно: Лукериха после смерти Сереги прожила ровно сорок дней; а как рассталась его душа с землей, так и старушка отправилась вслед за сыном.)
Вот потому-то больше других и убивалась Лукериха, идя за гробом Сереги Кваса: тут не только его жизнь кончилась, тут и ее земной путь оборвался, она чувствовала это. И убивалась она не так, чтобы рвать на себе волосы, причитать безумным криком или стучаться головой о крышку сыновнего гроба; нет, не так. А шла, как восковая свеча: черная, сгоревшая, вконец истлевшая. Казалось, ничего живого в ней не осталось, и тела не было – одна сухонькая оболочка, только вот в глазах еще теплилась искорка огня – и то не здешнего, а потустороннего, безумного, будто она шла, шла, сама не понимая, где она, что с ней, куда идет… Так что неспроста, конечно, решили северяне, что больше других убивалась по смерти сына мать Сереги Кваса – Лукериха.
Убивалась и мать Митяя Носова, но совсем по-другому; вот она-то кричала-причитала во весь голос, заливалась белугой, иной раз повисала на руках женщин, которые поддерживали ее и упрямо вели дальше, на кладбище, где зароют Дарьиного сына в могилу – и тогда все, все… и ужас охватывал Дарью, смертный обволок, и так она тут начинала биться в руках, что упаси боже и пережить, и смотреть такое… Выли и сестры Митяя, три девки мал мала меньше, но, пожалуй, не столько по брату они голосили, сколько от мистического страха, который охватил их, совсем еще малолетних… Митяй был намного старше сестер, внимания на них никогда не обращал, изредка только награждал затрещинами, а то и бил, если попадали под горячую руку, так что горевали сестры скорей всего от страха и испуга, а не из любви или жалости к брату.
Но самым странным в похоронной процессии выглядел старший Митяй Носов – Михаил Михайлович; с вечера еще крепко выпивший, а с утра изрядно опохмелившийся, он в этот послеполуденный час производил впечатление человека блаженного от непонятной эйфории, охватившей его. Нет, он, конечно, понимал, что должен быть серьезен, печален, задавлен горем и потерей сына, но совершенно не мог управлять своим состоянием: на него исподволь накатывала некая восторженность, святотатское блаженство, с которыми он ничего не мог поделать. Такой же, как и сын его, – высокого роста, сутуло-горбящийся, покрытый красновато нарывающими фурункулами, Михаил Михайлович Носов (в народе – просто старший Митяй) шел за гробом сына со странно-смущенной и все-таки блаженной улыбкой, которая кривила его рот сама по себе, непроизвольно, и ничего нельзя было поделать с этим. Кто-то в толпе решил: видать, слегка чокнулся старший Митяй. Но сам-то в себе Михаил Михайлович знал правду: да, да, была в нем и радость, и облегчение, что нет больше сына, как это ни дико и ни странно представить. Потому что хоть он и отец, но столько издевательств (особенно тайных), сколько он перенес от сына и его дружков, вряд ли кто знал в жизни. Главное для них удовольствие было: поставят старшего Митяя к стенке в сарае, рядом – будильник, как только будильник зазвенит – папаша должен стрелой мчаться куда хочет и через полчаса, не больше, принести бутылку водки, в крайнем случае – самогона. Не принесет – ставят папашу «к стенке», теперь по-настоящему, и начинают бить. Наглей и увесистей всех бил сын, младший Митяй, а если, бывало, папаша падал без чувств, когда за него брались другие, тогда именно Митя притаскивал ведро воды и окатывал папашу с головы до ног ледяной водицей. Снова ставили к стенке, снова – рядом будильник, и как только вздрогнет стрелка на нужной цифре, часы – в звон, а папаша – руки в ноги и бежать, искать бутылку хоть под землей. А иначе…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.