Текст книги "Зверь дяди Бельома"
Автор книги: Ги де Мопассан
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Осел
(в переводе И. Смидович)
Луи Ле Пуатвену
Ни малейшего движения не чувствовалось в густом, заснувшем над рекой тумане. Словно тусклое облако хлопка легло на воду. Даже высокий берег нельзя было различить в причудливых клубах тумана, зубчатых, как горная цепь. Но с приближением рассвета начинал вырисовываться холм. У его подножия, в зарождающихся проблесках зари, мало-помалу большими белыми пятнами выступили оштукатуренные домики. В курятниках пели петухи.
Там, по ту сторону реки, окутанной дымкой, как раз против Фретты, легкие звуки нарушали на мгновение великую тишину безветренного неба. Слышался то еле внятный плеск, словно осторожно пробиралась лодка, то сухой удар, как будто стукнуло весло о борт, то падение мягкого предмета в воду. Затем снова тишина.
Иногда же, неизвестно откуда, быть может, очень издалека, а может, и совсем близко, в этих мутных сумерках слышались тихие слова, звучавшие на земле или на реке, и так же робко скользили и исчезали, как те дикие птицы, которые провели ночь в тростниках и с первыми проблесками зари пускаются в путь, чтобы снова лететь куда-то, которых можно увидеть только на одно мгновение, когда они во весь дух пересекают туман, испуская нежный и боязливый крик, будя своих сестер в прибрежных скалах.
Вдруг у берега, против деревни, на воде появилась едва заметная тень; затем она стала расти, сгущаться и, наконец, выйдя из туманной завесы, наброшенной на реку, в травянистый берег уткнулась плоскодонка, в которой находились два человека.
Тот из них, что сидел на веслах, поднялся, взял со дна лодки ведро, наполненное рыбой, и вскинул на плечо сеть, с которой еще струилась вода. Его компаньон, не трогаясь с места, сказал:
– Принеси-ка ружье, может, спугнем какого кролика в береговых откосах, а, Мальош?
Тот ответил:
– Идет. Подожди, я сейчас вернусь.
И он удалился, чтобы припрятать улов в безопасное место.
Человек, оставшийся в лодке, медленно набил трубку и закурил.
Его звали Лабуиз, по прозвищу Шико[1]1
Chicot (фр.) – пень, пенек.
[Закрыть], и он объединился со своим кумом Мальошоном, сокращенно Мальошем, для занятия подозрительным и случайным воровским промыслом.
Они были плохими матросами и нанимались в плавание только в голодные месяцы. Остальное время они грабили. День и ночь блуждая по реке, выслеживая всякую добычу, мертвую или живую, они были водными браконьерами, ночными охотниками, чем-то вроде пиратов сточных труб; они то подстерегали косуль в Сен-Жерменском лесу, то разыскивали утопленников, плывущих под водой, и обчищали их карманы, то подбирали уносимые течением тряпки, куски дерева и пустые бутылки, горлышки которых торчали над водой и покачивались, как пьяные. Лабуиз и Мальошон были довольны своей жизнью.
Иногда около полудня они бродили пешком и шли не спеша, куда глаза глядят. Они обедали где-нибудь в трактире на берегу реки и снова вместе отправлялись дальше. День или два они отсутствовали, а потом как-нибудь утром их снова видели плывущими в их дрянной лодчонке.
В это время где-нибудь в Жуенвиле или в Ножане гребцы в отчаянии разыскивали исчезнувшую ночью шлюпку, отвязанную кем-то, уплывшую и, без сомнения, украденную, а в двадцати или тридцати лье оттуда, на Уазе, какой-нибудь буржуа-собственник потирал руки, любуясь лодкой, купленной им накануне по случаю за пятьдесят франков у двух людей, которые мимоходом, сами неожиданно предложили продать ее.
Мальошон вернулся с ружьем, завернутым в тряпку. Это был человек лет сорока или пятидесяти, высокий, худой, с бегающим взглядом, как у людей, постоянно опасающихся за свою судьбу, и у животных, которых уже не раз травили. Расстегнутая рубашка открывала грудь, заросшую серой шерстью, но на лице у него, по-видимому, никогда не было другой растительности, кроме щетки коротко подстриженных усов и клочка жестких волос под нижней губой. Он лысел начиная с висков.
Когда он снимал грязную лепешку, служившую ему картузом, кожа на его голове казалась покрытой легким пухом, какой-то тенью волос, как у ощипанного цыпленка, которого нужно еще опалить.
Наоборот, Шико был красный и весь в угрях, толстый, коротенький и волосатый, его лицо под фуражкой сапера напоминало собою сырой бифштекс. Левый глаз у него был всегда прищурен, словно он во что-то или в кого-то целился, и когда над его тиком шутили, говоря: «Открой глаз, Лабуиз», – он отвечал спокойным тоном: «Не бойся, сестрица, при случае я его открою». Между прочим, у него была привычка всех называть «сестрицей», вплоть до своего товарища по воровству.
Теперь была его очередь взяться за весла, и лодка снова нырнула в неподвижный речной туман, который становился уже молочно-белым в розовом сиянии просветлевшего неба.
Лабуиз спросил:
– Какую ты взял дробь, Мальошон?
Мальошон ответил:
– Самую мелкую, девятку, ту, что для кроликов.
Они приближались к другому берегу так тихо, так осторожно, что ни малейший шум не выдавал их. Этот берег принадлежит к Сен-Жерменскому лесу, где запрещена охота на кроликов. Он покрыт норками, скрытыми под корнями деревьев, и зверьки резвятся там на заре, скачут взад и вперед, вбегая и выбегая из нор.
Мальошон, стоя на коленях впереди, высматривал добычу, спрятав ружье на дне лодки. Вдруг он схватил его, прицелился, и выстрел раскатисто прозвучал в деревенской тишине.
В два удара весла Лабуиз был у берега, и его компаньон, прыгнув на землю, поднял маленького, еще трепетавшего серого кролика.
Затем лодка снова погрузилась в туман, повернув к другому берегу, где они были в безопасности от сторожей.
Теперь казалось, что эти два человека просто спокойно катаются по реке. Ружье исчезло под доской, служившей ему прикрытием, а кролик – за оттопыренной блузой Шико.
Через четверть часа Лабуиз спросил:
– Ну, сестрица, еще одного?
Мальошон ответил:
– Ладно, поехали.
И лодка снова поплыла, быстро спускаясь по течению. Густой туман, висевший над рекой, начал подниматься. Как сквозь кисею, можно было уже рассмотреть деревья на берегу; разорванный туман уносило по течению маленькими облачками.
Приблизившись к острову, оконечность которого лежит против Эрблэ, гребцы замедлили ход лодки и снова начали высматривать добычу. Вскоре был убит и второй кролик.
Они продолжали плыть вниз по течению, пока не оказались на полпути до Конфлана; здесь они остановились, пришвартовав лодку к дереву, и заснули, улегшись на дно.
Время от времени Лабуиз приподнимался, озирая окрестность своим открытым глазом. Остатки утреннего тумана испарились, и лучезарное летнее солнце всходило в голубом небе.
На другом берегу полукругом тянулся косогор, покрытый виноградниками. Одинокий домик подымался на его вершине среди группы деревьев. Все было погружено в молчание.
Но на дороге вдоль реки, где тянули бечеву, что-то медленно приближалось, еле-еле двигаясь. Это была женщина, тащившая за собой осла. Животное, с одеревеневшими суставами, неповоротливое и упрямое, время от времени выставляло вперед одну ногу, уступая усилиям своей спутницы, когда оно не могло уже ей противиться; вытянув шею, опустив уши, осел подвигался настолько медленно, что трудно было и представить себе, когда же наконец он скроется из вида.
Женщина тянула осла, согнувшись вдвое и время от времени оборачиваясь, чтобы подхлестнуть его веткой.
Лабуиз, увидев ее, произнес:
– Эй, Мальош!
– Чего еще?
– Хочешь позабавиться?
– Конечно.
– Ну, так встряхнись, сестрица, уж мы с тобой посмеемся.
И Шико взялся за весла.
Когда они переехали реку и очутились против женщины с ослом, он крикнул:
– Эй, сестрица!
Женщина перестала тащить свою клячу и оглянулась. Лабуиз продолжал:
– Ты что, на ярмарку паровозов идешь, что ли?
Женщина ничего не ответила. Шико продолжал:
– Эй, скажи-ка, не получил ли твой осел приза на бегах? Куда ты ведешь его, что так спешишь?
Женщина наконец ответила:
– Я иду к Макару, в Шампью, чтобы его там прикончили. Он уж никуда не годится.
Лабуиз ответил:
– Верю. Сколько же Макар тебе за него даст?
Женщина вытерла рукой лоб и нерешительно ответила:
– А почем я знаю? Может, три франка, может, и четыре.
Шико воскликнул:
– Даю тебе за него сто су, и путешествию твоему конец, а это чего-нибудь да стоит.
Женщина, подумав немного, произнесла:
– Ладно.
И грабители причалили.
Лабуиз взял животное за повод. Мальош в удивлении спросил:
– Что ты будешь делать с этой шкурой?
Но тут Шико открыл и другой глаз, чтоб лучше выразить свое удовольствие. Все его красное лицо гримасничало от радости; он прокудахтал:
– Не бойся, сестрица, уж я придумал штуку.
Он отдал женщине сто су, и она присела на краю канавы, чтобы посмотреть, что будет дальше.
Тогда Лабуиз, в отличном настроении, достал ружье и протянул его Мальошону.
– Каждому по выстрелу, старушка моя, мы поохотимся на крупную дичь, сестрица, да только издали, черт возьми, а то ты с первого же раза убьешь его. Надо немножко продлить удовольствие.
И он поставил своего компаньона в сорока шагах от жертвы. Осел, чувствуя себя на свободе, попробовал щипать высокую прибрежную траву, но был до такой степени изнурен, что шатался на ногах и, казалось, вот-вот свалится.
Мальошон медленно прицелился и сказал:
– Внимание, Шико, угостим его солью по ушам.
И он выстрелил.
Мелкая дробь изрешетила длинные уши осла, который стал сильно трясти ими, двигая то одним ухом, то другим, то одновременно обоими, желая избавиться от этого колющего ощущения.
Приятели хохотали до упаду, корчась и топая ногами. Но женщина в негодовании бросилась к ним; она не хотела, чтобы мучили ее осла, и предлагала, охая, вернуть им сто су.
Лабуиз пригрозил вздуть ее и сделал вид, что засучивает рукава. Он заплатил, – разве не так? Значит, помалкивай. А то он пустит ей заряд под юбки, чтобы доказать, что этого и не почувствуешь.
И она ушла, угрожая жандармами. Они долго еще слышали, как она выкрикивала ругательства, и брань ее становилась тем отборней, чем дальше она уходила.
Мальошон протянул ружье компаньону.
– Твой черед, Шико.
Лабуиз прицелился и выстрелил. Осел получил заряд в ляжки, но дробь была мелка, стреляла на большом расстоянии, и он, вероятно, подумал, что его кусают слепни, потому что с силой принялся обмахиваться хвостом, ударяя им себя по спине и по ногам.
Лабуиз уселся, чтобы посмеяться вволю, между тем как Мальошон снова зарядил ружье и при этом так хохотал, что казалось, будто он чихает в дуло.
Он приблизился к ослу на несколько шагов и, целясь в то же самое место, что и его компаньон, снова выстрелил. На этот раз животное сделало большой скачок, начало брыкаться и махать головой. Наконец проступило немного крови. Осел был ранен. Он почувствовал острую боль и пустился бежать по берегу медленным хромающим и прерывистым галопом.
Оба человека бросились за ним в погоню: Мальошон – крупным шагом, Лабуиз – торопливыми шажками, той рысцой, которая вызывает одышку у низкорослых людей.
Но осел, обессилев, остановился и бессмысленным взглядом смотрел на приближающихся убийц. Затем он вдруг вытянул голову и принялся реветь.
Лабуиз, запыхавшись, поднял ружье. На этот раз он подошел совсем близко, не желая пускаться еще раз в погоню.
Когда осел прекратил свою скорбную жалобу, походившую на призыв о помощи, на последний предсмертный крик, человек, придумав что-то, крикнул:
– Эй, Мальош, сестрица, подойди-ка сюда, я дам ему выпить лекарства.
И когда Мальош силой открыл зажатый рот животного, Шико, всунул в глотку осла дуло ружья, как будто собираясь влить ему лекарство. Затем он сказал:
– Эй, сестрица, смотри, я вливаю ему слабительное.
И он спустил курок. Осел попятился шага на три, упал на круп, сделал попытку подняться и наконец, закрыв глаза, повалился на бок. Все его старое, ободранное тело трепетало, а ноги дергались, как будто он хотел бежать.
Поток крови хлынул у него между зубов. Вскоре он перестал шевелиться. Он издох.
Оба человека не смеялись больше, все кончилось слишком быстро, и они чувствовали себя обокраденными.
Мальошон спросил:
– Ну, а что же нам теперь с ним делать?
Лабуиз ответил:
– Не бойся, сестрица, стащим-ка его в лодку; мы еще посмеемся сегодня ночью.
И они отправились к лодке. Труп животного был положен на дно, покрыт свежей травой, и, растянувшись на нем, бродяги снова заснули.
Около полудня Лабуиз вытащил из потайного ящика источенной червями грязной лодки литр вина, хлеб, масло, лук, и они принялись за еду.
Покончив с обедом, они опять улеглись на мертвом осле и заснули. В сумерки Лабуиз пробудился и, расталкивая приятеля, который храпел, как орган, скомандовал:
– Ну, сестрица, поехали.
Грести стал Мальошон. Они не спеша подымались вверх, по Сене, так как в их распоряжении было довольно времени. Они плыли вдоль берегов, покрытых цветущими водяными лилиями, напоенных ароматом боярышника, белые кисти которого свешивались к воде; тяжелая лодка илистого цвета скользила по большим плоским листьям кувшинок, сгибала их бледные круглые цветы, вырезанные в форме бубенцов, которые снова затем выпрямлялись.
Возле Эперонской стены, отделяющей Сен-Жерменский лес от парка Мэзон-Лафит, Лабуиз велел своему компаньону остановиться и изложил ему свой план, который вызвал у Мальошона продолжительный и беззвучный смех.
Они выбросили в воду траву, покрывавшую труп, взяли животное за ноги, вытащили из лодки и спрятали в чаще.
Снова сев в лодку, они достигли Мэзон-Лафита.
Стояла уже непроглядная тьма, когда они вошли к дяде Жюлю, трактирщику и виноторговцу. Едва увидев их, он подошел к ним, пожал руки, присел к их столу, и они начали болтать о том, о сем.
Часов в одиннадцать, когда ушел последний посетитель, дядя Жюль сказал Лабуизу, подмигивая:
– Ну, есть что-нибудь?
Лабуиз качнул головой и произнес:
– Может, есть, а может, и нет, все возможно.
Трактирщик приставал:
– Серые, верно, только одни серые?
Тогда Шико, засунув руки за пазуху шерстяной блузы, показал оттуда уши одного из кроликов и заявил:
– Это стоит три франка за пару.
Началось долгое препирательство из-за цены. Сошлись на двух франках шестидесяти пяти сантимах. Оба кролика были проданы.
Когда мародеры встали, дядя Жюль, наблюдавший за ними, сказал:
– У вас еще что-то есть, да вы говорить не хотите.
Лабуиз ответил:
– Может, и есть, только не для тебя; очень уж ты выжига большой.
Загоревшийся трактирщик настаивал:
– Ага, что-то крупное, ну, скажи что, можно и столковаться.
Лабуиз, как будто в нерешительности, сделал вид, что он советуется взглядом с Мальошоном; затем медленно ответил:
– Вот какое дело. Мы сидели в засаде возле Эперона, и вдруг что-то пробежало мимо нас в ближайших кустах, слева, где стена кончается. Мальошон выстрелил, и оно упало. Мы удрали, потому что там сторожа. Не могу тебе сказать, что это такое, потому что не знаю. Крупное-то оно крупное. Но что? Если бы я сказал тебе, я бы обманул тебя, а ты знаешь, сестрица, между нами все начистоту.
Торговец, волнуясь, спросил:
– Не косуля ли это?
Лабуиз ответил:
– Может быть, она, может, что другое. Косуля?.. Да… Но не покрупнее ли это немного? Будто вроде как лань. О, я не говорю, что это лань, ведь я не знаю, но очень может быть!
Трактирщик настаивал:
– А может быть, олень?
Лабуиз вытянул руку.
– Это нет! Что до оленя, так это не олень, не буду тебя обманывать, не олень. Его бы я признал по рогам. Нет, что до оленя, так это не олень.
– Почему вы не взяли его? – спросил трактирщик.
– Почему, сестрица? А потому, что мы теперь продаем на месте. Я охотник. Понимаешь, пошатаешься, кое-что отыщешь, чем-нибудь поживишься. А для меня никакого риска. Вот!
Кабатчик недоверчиво произнес:
– А если его там уже больше нет?
Но Лабуиз снова поднял руку:
– Что оно там, это наверняка; ручаюсь тебе за это, клянусь, что там. В первых кустах налево. Но вот что это такое, не знаю. Знаю, что это не олень, это нет, тут я уверен. Ну, а насчет всего прочего, это уж твое дело пойти и посмотреть. Двадцать франков на месте, подходит тебе это?
Трактирщик все еще колебался.
– Ты не мог бы принести сюда?
Мальошон вмешался в разговор:
– Тогда без риска. Если это косуля – пятьдесят франков; если лань – семьдесят; вот наши цены.
Харчевник решился:
– Идет за двадцать франков. Решено.
И они ударили по рукам.
Затем он вынул из конторки четыре больших монеты по сто су, и друзья опустили их в карманы.
Опорожнив свой стакан, Лабуиз встал и вышел; исчезая в темноте, он обернулся и подтвердил:
– Это не олень, будь уверен. Но что?.. А уж оно там, это верно. Я тебе деньги обратно отдам, если ничего не найдешь.
И он исчез в ночной темноте.
Мальошон, выйдя вслед за ним, дубасил его по спине кулаком, чтобы выразить свое ликование.
Идиллия
(в переводе И. Смидович)
Морису Лелуару
Поезд только что покинул Геную и направился к Марселю, пробираясь вдоль скалистого берега, скользя железной змеей между морем и горами, проползая по желтому песку побережья, окаймленному серебряной нитью мелких волн, и проникая в черные пасти туннелей, словно зверь в нору.
В последнем вагоне поезда друг против друга сидели толстая женщина и молодой человек; они не разговаривали и лишь изредка бросали взгляды друг на друга. Ей было лет двадцать пять; сидя у дверцы, она смотрела на открывавшиеся перед ней вилы. Это была крепкая черноглазая пьемонтская крестьянка с огромной грудью и мясистыми щеками. Она задвинула несколько узелков под деревянную скамейку, оставив у себя на коленях корзину.
Ему было около двадцати лет, он был худой, смуглый, с тем темным загаром, какой бывает у людей, обрабатывающих землю на солнцепеке. Возле него в узелке лежало все его имущество: пара башмаков, рубашка, штаны и куртка. Он тоже спрятал под скамейку кое-что: лопатку и мотыгу, связанные вместе веревкой. Он ехал во Францию искать работы.
Солнце, подымаясь, изливало на берег потоки огня. Был конец мая, и в воздухе носился восхитительный аромат, проникая в вагоны сквозь опущенные окна. Цветущие апельсинные и лимонные деревья изливали в спокойное небо свое сладкое благоухание, такое нежное, сильное, такое возбуждающее, и примешивали его к дыханию роз, которые росли повсюду, точно трава, – вдоль дороги в богатых садах, у дверей лачуг, а также в полях.
Здесь, этом побережье, розы у себя дома! Они наполняют страну сильным и нежным ароматом, они превращают воздух в лакомство, в нечто гораздо более вкусное, чем вино, и опьяняющее подобно ему.
Поезд шел медленно, словно желая подольше задержаться в этом саду, в этой неге. Он поминутно останавливался на маленьких станциях, перед кучкой белых домиков; затем, давая протяжный свисток, не спеша отправлялся дальше. Никто не садился в поезд. Казалось, все были охвачены дремотой и ни у кого не хватало решимости двинуться с места в это жаркое весеннее утро.
Толстая женщина время от времени закрывала глаза, затем быстро открывала их, когда ее корзинка, скользя с колен, готова была упасть на пол. Быстрым движением она подхватывала ее, несколько минут смотрела в окно, затем снова начинала дремать. Капли пота выступали у нее на лбу, и она дышала с трудом, точно ей мучительно теснило грудь.
Молодой человек, склонив голову, спал крепким сном деревенского жителя.
Когда поезд тронулся с одной маленькой станции, крестьянка вдруг проснулась и, открыв свою корзину, вынула оттуда кусок хлеба, крутые яйца, бутылочку с вином, сливы, превосходные красные сливы, и принялась за еду.
Мужчина тоже проснулся и смотрел на нее; он смотрел на каждый кусок, переходивший из корзинки в ее рот. Он сидел, скрестив руки, неподвижно устремив глаза; щеки у него были впалые, а губы плотно сжаты.
Она ела, как едят толстые жадные женщины, поминутно пропуская глоток вина, чтобы легче прошли яйца, и останавливаясь, чтобы слегка перевести дух.
Она уничтожила все – хлеб, яйца, сливы, вино. И как только она прикончила свой завтрак, юноша опять закрыл глаза. Чувствуя, что платье стало немного теснить, она распустила корсаж, и молодой человек снова взглянул на нее.
Она ничуть не смутилась этим и продолжала расстегивать платье; под сильным напором ее грудей ткань раздвинулась, обнаруживая между двумя краями, сквозь все увеличивающееся отверстие, немного белья и тела.
Крестьянка, почувствовав себя лучше, проговорила по-итальянски:
– Так жарко, что дышать невозможно.
Молодой человек ответил на том же языке и с тем же самым произношением:
– Для поездки погода хорошая.
Она спросила:
– Вы из Пьемонта?
– Я из Асти.
– А я из Казале.
Они оказались соседями. Завязался разговор.
Они пространно толковали об обыденных вещах, занимающих простолюдинов и вполне удовлетворяющих их ум, медлительный и лишенный кругозора. Они говорили о родных местах. У них были общие знакомые; они перечисляли имена, становясь друзьями по мере того, как открывали какое-нибудь новое лицо, известное им обоим. С их губ слетали быстрые, торопливые слова с звучными окончаниями и итальянской певучестью. Потом они осведомились друг о друге.
Она была замужем; у нее уже трое детей, оставшихся под присмотром сестры, так как сама она нашла себе место кормилицы, очень хорошее место у одной французской дамы из Марселя.
Он искал работы. Ему сказали, что он может найти ее тоже в Марселе, потому что там теперь много строили.
Затем они замолчали.
Изливаясь, как дождь на крыши вагонов, зной становился невыносимым. Облако пыли неслось за поездом и проникало внутрь; аромат апельсинных деревьев и роз становился все сильнее и как будто сгущался и тяжелел.
Оба пассажира снова заснули.
Они открыли глаза почти в одно и то же время. Солнце опускалось к морю, озаряя потоками света его голубую поверхность. Воздух посвежел и казался более легким.
Кормилица задыхалась; корсаж ее был расстегнут, щеки увяли, глаза потускнели; подавленным голосом она проговорила:
– Я не давала груди со вчерашнего дня; мне так дурно, словно я сейчас упаду без памяти.
Он не отвечал, не зная, что сказать. Она продолжала:
– Когда так много молока, как у меня, надо давать грудь три раза в день, иначе чувствуешь себя плохо. Словно какая-то тяжесть давит на сердце, такая тяжесть, что трудно дышать и все члены ломит. Столько молока – это несчастье.
Он произнес:
– Да, это – несчастье. Это должно вас беспокоить.
Подавленная и ослабевшая, она в самом деле казалась совершенно больной. Она пробормотала:
– Стоит нажать немного, и молоко брызнет, как из фонтана. Это прямо любопытно видеть. Никто бы не поверил. В Казале все соседи приходили глазеть на меня.
Он сказал:
– Ну! В самом деле?
– Да, в самом деле. Я бы вас показала, но это нисколько мне не поможет. Таким манером много не сцедишь.
И она умолкла.
Поезд задержался на какой-то станции. Возле решетки стояла женщина с плачущим ребенком на руках. Женщина была худа и одета в лохмотья.
Кормилица смотрела на нее. Голосом, полным сострадания, она произнесла:
– Вот нужду ее я могла бы облегчить. А малютка облегчил бы меня. Знаете, небогата ведь я, если бросила дом, всех родных и моего дорогого крошку, чтобы поступить на место; но я охотно отдала бы сейчас пять франков, чтобы заполучить этого ребенка на десять минут и дать ему грудь. Это успокоило бы и его и меня. Мне кажется, я бы воскресла.
Она опять замолчала. Затем несколько раз провела пылающей рукой по лбу, с которого струился пот, и простонала:
– Не могу больше терпеть. Кажется, сейчас умру.
И бессознательным движением она совершенно распахнула платье.
Правая грудь, большая, вздутая, с коричневым соском, выступила наружу. Бедная женщина стонала:
– Ах, боже мой! Ах, боже мой! Что мне делать?
Поезд снова тронулся и продолжал свой путь среди цветов, испускавших теперь, как всегда в теплые вечера, одуряющий аромат. Иногда в окно было видно рыбачью лодку, словно уснувшую на поверхности синего моря под неподвижным белым парусом; ее отражение в воде казалось другой лодкой, опрокинутой вверх дном. Молодой человек смущенно пролепетал:
– Но… сударыня… я мог бы вас… вас облегчить.
Она ответила изнемогающим голосом:
– Да, пожалуйста. Вы мне окажете большую услугу. Я не могу больше выдержать, не могу.
Он встал перед ней на колени, а она наклонилась над ним и привычным движением кормилицы поднесла к его рту темный сосок груди. При движении, которое она сделала, взяв обеими руками грудь, чтобы протянуть ее этому человеку, капля молока показалась на соске. Он живо выпил ее, поймав губами тяжелую грудь, словно какой-то плод. И стал сосать жадно и равномерно.
Он обхватил обеими руками талию женщины, сжимая ее, чтобы приблизить к себе, и пил медленными глотками, по-ребячьи двигая шеей.
Наконец она сказала:
– Для этой достаточно, берите теперь другую.
И он послушно взял другую.
Она положила обе руки ему на спину и теперь дышала свободно, с облегчением, наслаждаясь ароматом цветов и веянием ветерка, проникавшим в вагон благодаря движению поезда.
Она сказала:
– Здесь очень хорошо пахнет.
Он не ответил, продолжая пить из этого живого источника, закрыв глаза, словно для того, чтобы лучше распробовать вкус.
Но она тихонько отстранила его.
– Теперь довольно. Я чувствую себя лучше. Это вернуло меня к жизни.
Он поднялся, отирая рукою рот.
Засовывая снова в платье две живые фляги, вздувавшие ей корсаж, она сказала:
– Вы мне оказали громадную услугу. Я очень вам благодарна, сударь.
Он ответил с признательностью в голосе:
– Это я должен вас благодарить, сударыня: вот уже два дня, как я ничего не ел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.