Текст книги "Зверь дяди Бельома"
Автор книги: Ги де Мопассан
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Прогулка
(в переводе А. Тетеревниковой)
Когда дядюшка Лера, бухгалтер торгового дома Лабюз и К°, вышел из магазина, он был на несколько мгновений ослеплен блеском заходящего солнца. Весь день он проработал при желтом свете газового рожка в заднем углу конторы, выходившей во двор, глубокий и узкий, как колодец. Каморка, где вот уже сорок лет он проводил все свои дни, была такая темная, что даже в самый разгар лета в ней едва можно было обходиться без освещения только с одиннадцати до трех.
Там всегда было сумрачно, сыро и холодно, а со двора, тесного, как могила, в окно тянуло запахом плесени и вонью помойной ямы.
Сорок лет подряд господин Лера приходил каждое утро к восьми часам в эту темницу; он просиживал в ней до семи часов вечера, согнувшись над бухгалтерскими книгами и работая с прилежанием усердного служащего.
Начал он с полутора тысяч франков в год, теперь зарабатывал три тысячи. Он остался холостяком, так как скудные средства не позволяли ему жениться. Не изведав на своем веку никаких радостей, он и не жаждал многого. Однако время от времени, утомленный однообразным и непрерывным трудом, он выражал платоническое желание: «Господи, если бы у меня было пять тысяч ливров дохода, ну и пожил бы я в свое удовольствие!»
Но ему так и не пришлось пожить в свое удовольствие, потому что у него никогда ничего не было, кроме месячного заработка.
Жизнь его прошла без всяких событий, без волнений и почти без надежд. Ограниченность его стремлений лишила его способности мечтать, свойственной каждому.
Двадцати одного года от роду он поступил в торговый дом Лабюз и К°. С тех пор он так и не менял места службы.
В 1856 году у него умер отец, затем в 1859 году – мать. И с тех пор никаких событий в жизни; только в 1868 году переезд на другую квартиру из-за того, что хозяин дома, где он жил, хотел повысить квартирную плату.
Каждый день ровно в шесть часов утра он вскакивал с постели при оглушительном звоне будильника, похожем на скрежет разматываемой цепи.
Впрочем, два раза часы портились – в 1866 и в 1874 годах, причем он так и не выяснил, отчего это произошло. Он одевался, убирал постель, подметал пол, вытирал пыль с кресла и с комода. На все это он тратил полтора часа.
Затем он выходил из дома, покупал подковку в булочной Лагюр, где на его памяти сменилось одиннадцать хозяев, а вывеска все оставалась прежней, и пускался в путь, на ходу закусывая булочкой.
Все его существование так и протекло в темной и тесной конторе, где даже обои ни разу не менялись. Он поступил туда молодым, на должность помощника господина Брюмана, с надеждой когда-нибудь получить его место.
Он получил это место и больше ничего не ждал.
Весь урожай воспоминаний, который другие собирают в течение жизни, – неожиданные события, нежная или трагическая любовь, путешествия и приключения, случайности холостяцкой жизни, – все это было ему чуждо.
Дни, недели, месяцы, времена года, целые годы походили друг на друга. Каждый день в один и тот же час он вставал, выходил из дома, приходил в контору, завтракал, уходил, обедал и ложился спать, и ничто никогда не нарушало правильного однообразия тех же поступков, тех же событий, тех же мыслей.
Прежде он смотрел на свои белокурые усы и кудрявые волосы в маленькое круглое зеркало, которое оставил его предшественник. Теперь каждый вечер перед уходом он созерцал в том же зеркале свои седые усы и лысую голову.
Прошло сорок лет, долгих и быстрых, пустых, как день печали, и похожих друг на друга, как часы бессонной ночи. Сорок лет, от которых не осталось ничего, никакого воспоминания, даже горестного, с тех пор как умерли его родители.
Сегодня господин Лера остановился в дверях, ослепленный блеском заходящего солнца, и, вместо того чтобы идти домой, ему захотелось немного прогуляться перед обедом, – это случалось с ним четыре-пять раз в год.
Он вышел на бульвары, где под зазеленевшими деревьями струился людской поток. Был весенний вечер, один из первых теплых и ласковых вечеров, волнующих сердца жаждой жизни.
Господин Лера шел подпрыгивающей стариковской походкой, он шел с веселым огоньком во взоре, счастливый общей радостью, и наслаждался теплотой, разлитой в воздухе.
Выйдя на Елисейские Поля, он продолжал шагать, и легкий ветерок приносил ему оживляющее веяние юности.
Все небо пылало, и темная масса Триумфальной арки выделялась на ярком фоне горизонта, как колосс, уцелевший среди пожара. Подойдя к гигантскому монументу, старый бухгалтер почувствовал, что проголодался, и зашел в закусочную пообедать.
За столиком, вынесенным на тротуар перед рестораном, ему подали баранью ножку, салат и спаржу, и господин Лера пообедал так вкусно, как давно уже не позволял себе. Он запил сыр бри полубутылкой хорошего бордо, потом заказал чашку кофе, что с ним случалось редко, и напоследок рюмочку коньяка.
Расплатившись, он совсем развеселился, почувствовал себя очень бодрым и даже немного под хмельком. Он подумал: «Вот славный вечер! Пройдусь-ка я до Булонского леса. Это меня освежит».
И он пошел дальше. В голове его упрямо звучала песенка, которую когда-то пела его соседка:
Зазеленел лесок,
Мне говорит дружок:
«Красотка, выходи
Под сень листвы!»
Он напевал ее не переставая, начинал все снова и снова. Над Парижем спустилась ночь, ветерок стих, было тепло, как в оранжерее. Господин Лера шел по аллее Булонского леса и следил за проезжавшими фиакрами. Они приближались один за другим, освещая дорогу блеском своих глаз-фонарей, и на мгновение можно было заметить обнявшуюся пару – женщину в светлом платье, мужчину в черном.
Это была бесконечная процессия влюбленных, двигавшаяся под жарким звездным небом. Появлялись все новые и новые пары. Они мелькали и мелькали, раскинувшись в экипажах, безмолвно прижавшись друг к другу, как в бреду, охваченные любовным волнением, трепетно ожидая близких объятий. В душной мгле, казалось, порхали и реяли поцелуи. Нежная истома пронизывала воздух и теснила грудь. Волны знойной страсти исходили от этих обнявшихся пар, от этих людей, опьяненных одним и тем же желанием, одной и той же мыслью. Все эти экипажи, таившие столько неги, как будто оставляли на своем пути тонкий и волнующий аромат.
Наконец господин Лера, немного устав от ходьбы, сел на скамью и продолжал смотреть на эту вереницу фиакров с истомленными любовью парами. И почти сразу же к нему подошла женщина и села рядом.
– Здравствуй, дружок, – сказала она.
Он не ответил. Она продолжала:
– Давай, я приласкаю тебя, дорогой; я очень мила, вот увидишь!
Он произнес:
– Вы обознались, сударыня.
Она взяла его под руку.
– Ну полно, не дури, послушай…
Он встал и отошел, сердце его сжалось.
Но не сделал он и ста шагов, как к нему обратилась другая женщина:
– Не хотите ли посидеть со мной минутку, красавчик?
Он сказал ей:
– Зачем вы занимаетесь этим ремеслом?
Она встала перед ним и ответила изменившимся, хриплым и злым голосом:
– Черт возьми, конечно, не для своего удовольствия!
Он мягко настаивал:
– Тогда что же вас заставляет?
Она проворчала:
– Жить-то ведь нужно, вот какая штука!
И она отошла, напевая.
Господину Лера стало не по себе. Проходили другие женщины, звали, приглашали его.
Казалось, что-то мрачное, невыразимо печальное нависло над его головой.
Он снова сел на скамью. Перед ним по-прежнему мелькали экипажи.
«Лучше бы я не приходил сюда, – подумал он, – теперь не знаю, что со мной, я совсем расстроился».
И он стал думать обо всей этой любви, продажной или искренней, о всех этих поцелуях, купленных или страстных, которые он видел перед собой, как в калейдоскопе.
Любовь! Он совсем не знал ее. В жизни у него были две или три женщины – случайные, неожиданные встречи, – ведь при своих скудных средствах он не мог позволить себе никаких излишеств. И он думал о прожитой жизни, такой непохожей на жизнь остальных людей, такой мрачной, унылой, серой и пустой.
Есть люди, которым в самом деле не везет. И вдруг словно плотная завеса разорвалась перед ним: он увидел все убожество, все беспросветное убожество своей жизни, убожество прошлого, убожество настоящего, убожество будущего, годы старости, так похожие на годы юности, и понял, что ничего нет впереди, ничего позади, ничего вокруг, ничего в сердце, ничего нигде.
Экипажи все проезжали мимо. Перед ним по-прежнему появлялись и исчезали в открытых фиакрах безмолвно обнявшиеся пары. Ему казалось, что все человечество проносится мимо, опьяненное радостью, наслаждением, счастьем. А он один смотрел на это, совсем, совсем один. И завтра он тоже будет одинок, будет одинок всегда, одинок, как никто на свете.
Он встал, сделал несколько шагов и вдруг почувствовал усталость, как будто только что прошел пешком долгий путь; он снова сел на следующую скамью.
Чего он ждал? На что надеялся? У него ничего не было впереди. Он подумал о том, как отрадно было бы в старости, вернувшись домой, увидеть лепечущих детишек. Хорошо стариться, когда ты окружен существами, обязанными тебе жизнью, которые тебя любят, ласкают, говорят тебе наивные и нежные словечки согревающие сердце и утешающие во всех невзгодах.
Он вспомнил о своей пустой комнате, такой чистенькой и печальной, куда никогда никто не входил, кроме него, и отчаяние охватило его душу. Эта комнатка показалась ему еще более жалкой, чем его тесная контора.
Никто туда не приходил, никто в ней никогда не разговаривал. Она была мрачной, безмолвной, в ней не раздавались звуки человеческого голоса. Стены как будто воспринимают нечто от тех людей, которые в них живут, что-то от их походки, лица, речей. Дома, населенные счастливыми семьями, веселее, чем дома несчастных людей. Комната его была лишена воспоминаний, так же как и его жизнь. Мысль вернуться туда одному, лечь в постель, вновь проделать все то, что он делал каждый вечер, привела его в ужас. И как бы для того, чтобы уйти подальше от этого мрачного жилища, отдалить минуту возвращения домой, он встал и по первой же попавшейся аллее углубился в чащу и сел на траву.
Вокруг себя, над собой, повсюду он слышал неясный шум, беспредельный и непрерывный, состоящий из бесчисленных и разнообразных звуков, глухой, близкий и далекий шум, смутный и мощный трепет жизни, дыхание Парижа, биение пульса этого живого гиганта.
* * *
Солнце поднялось уже высоко и заливало Булонский лес потоками света. Появилось несколько экипажей; весело проскакали всадники.
По пустынной аллее медленно проходила пара. Вдруг молодая женщина, подняв глаза, заметила в ветвях что-то темное; удивленная, встревоженная, она подняла руку.
– Посмотрите… что это?
И, вскрикнув, без чувств упала на руки спутника, которому пришлось положить ее на землю.
Вскоре позвали сторожей, и они вынули из петли старика, повесившегося на своих подтяжках.
Было установлено, что он умер еще накануне вечером. Из документов, найденных при нем, выяснилось, что он служил бухгалтером в торговом доме Лабюз и К° и что фамилия его была Лера.
Смерть приписали самоубийству, причины которого так и остались невыясненными. Не было ли здесь внезапного приступа помешательства?
Зверь дяди Бельома
(в переводе Н. Дарузес)
Из Крикто отправлялся гаврский дилижанс, и пассажиры, собравшись во дворе «Торговой гостиницы» Маландена-сына, ожидали переклички.
Дилижанс был желтый, на желтых колесах, теперь почти серых от накопившейся грязи. Передние колеса были совсем низенькие, на задних, очень высоких и тонких, держался бесформенный кузов, раздутый, как брюхо животного. В эту чудовищную колымагу треугольником запряжены были три белые клячи с огромными головами и толстыми, узловатыми коленями. Они, казалось, успели уже заснуть, стоя перед своим ковчегом.
Кучер Сезэр Орлавиль, коротенький человечек с большим животом, но проворный, оттого что наловчился постоянно вскакивать на колеса и лазить на империал, краснолицый от вольного воздуха, ливней, шквалов и рюмочек, привыкший щурить глаза от града и ветра, показался в дверях гостиницы, вытирая рот ладонью. Его дожидались крестьянки, неподвижно сидевшие перед большими круглыми корзинами с перепуганной птицей. Сезэр Орлавиль брал одну корзину за другой и ставил на крышу рыдвана, потом более осторожно поставил корзины с яйцами и начал швырять снизу мешочки с зерном, бумажные свертки, узелки, завязанные в платки или в холстину. Затем он распахнул заднюю дверцу и, достав из кармана список, стал вызывать:
– Господин кюре из Горжевиля!
Подошел священник, крупный мужчина богатырского сложения, тучный, широкоплечий, с багровым добродушным лицом. Ставя ногу на ступеньку, он подобрал сутану, как женщины подбирают юбку, и влез в ковчег.
– Учитель из Рольбоск-де-Грине!
Длинный, неловкий учитель в сюртуке до колен заторопился и тоже исчез в открытых дверях дилижанса.
– Дядя Пуаре, два места!
Выступил Пуаре, долговязый, сутулый, сгорбленный от хождения за плугом, тощий от недоедания, с давно не мытым морщинистым лицом. За ним шла жена, маленькая и худая, похожая на заморенную козу, ухватив обеими руками большой зеленый зонтик.
– Дядя Рабо, два места!
Рабо, нерешительный по натуре, колебался. Он переспросил:
– Ты меня, что ли, зовешь?
Кучер, которого прозвали «зубоскал», собирался было ответить шуткой, как вдруг Рабо подскочил к дверцам, получив тумака от жены, рослой и плечистой бабы, пузатой, как бочка, с ручищами, широкими, как вальки.
И Рабо юркнул в дилижанс, словно крыса в нору.
– Дядя Каниво!
Плотный и грузный, точно бык, крестьянин, сильно погнув рессоры, ввалился в желтый кузов.
– Дядя Бельом!
Бельом, худой и высокий, с плачущим лицом, подошел, скривив набок шею, прикладывая к уху платок, словно он страдал от зубной боли.
На всех пассажирах были синие блузы поверх старомодных суконных курток странного покроя, черных или зеленоватых – парадной одежды, в которой они покажутся только на улицах Гавра; на голове у каждого башней высилась шелковая фуражка – верх элегантности в нормандской деревне. Сезэр Орлавиль закрыл дверцы своей колымаги, влез на козлы и щелкнул кнутом.
Три клячи, видимо, проснулись и тряхнули гривами; послышался нестройный звон бубенцов.
Кучер гаркнул во весь голос: «Но!» – и с размаху хлестнул лошадей. Лошади зашевелились, налегли на постромки и тронули с места неровной, мелкой рысцой. А за ними оглушительно загромыхал экипаж, дребезжа расшатанными окнами и железом рессор, и два ряда пассажиров заколыхались, как на волнах, подпрыгивая и качаясь от толчков на каждой рытвине.
Сначала все молчали из почтения к кюре, стесняясь при нем разговаривать. Однако, будучи человеком словоохотливым и общительным, он заговорил первый.
– Ну, дядя Каниво, – сказал он, – как дела?
Дюжий крестьянин, питавший симпатию к священнику, на которого он походил ростом, дородностью и объемистым животом, ответил улыбаясь:
– Помаленьку, господине кюре, помаленьку, а у вас как?
– О, у меня-то всегда все благополучно. А у вас как, дядя Пуаре? – осведомился аббат.
– Все было бы ничего, да вот сурепка в нынешнем году совсем не уродилась; а дела нынче такие, что только на ней и выезжаешь.
– Что поделаешь, тяжелые времена.
– Да, да, уж тяжелее некуда, – подтвердила зычным басом жена Рабо.
Она была из соседней деревни, и кюре знал ее только по имени.
– Вы, кажется, дочка Блонделя? – спросил он.
– Ну да, это я вышла за Рабо.
Рабо, хилый, застенчивый и довольный, низко поклонился, ухмыляясь и подавшись вперед, словно говоря: «Это я и есть тот самый Рабо, за которого вышла дочка Блонделя».
Вдруг дядя Бельом, не отнимавший платка от уха, принялся жалобно стонать. Он мычал: «М-м… М-м… М-м…» – и притопывал ногой от нестерпимой боли.
– У вас зубы болят? – спросил кюре.
Крестьянин на минуту перестал стонать и ответил:
– Да нет, господин кюре… какие там зубы… это от уха, там, в самой середке…
– Что же такое у вас в ухе? Пробка?
– Уж не знаю, пробка или не пробка, знаю только, что там зверь, большущий зверь, он туда забрался, когда я спал на сеновале.
– Зверь? Да верно ли это?
– Еще бы не верно! Верней верного, господин кюре, ведь он у меня в ухе скребется. Он мне голову прогрызет, говорю вам – прогрызет. Ой, м-м… М-м… М-м… – И Бельом опять принялся притопывать ногой.
Все очень заинтересовались. Каждый высказал свое мнение. Пуаре предполагал, что это паук, учитель – что это гусеница. Ему пришлось наблюдать такой случай в Кампмюре, в департаменте Орн, где он прожил шесть лет; вот так же гусеница забралась в ухо и выползла через нос. Но человек оглох на это ухо, потому что барабанная перепонка у него была продырявлена.
– Скорее всего это червяк, – заявил кюре.
Дядя Бельом все стонал, склонив голову набок и прислонившись к дверцам, – садился он последним.
– Ох! М-м… м-м… м-м… А верно, это муравей, большущий муравей, уж очень больно кусается… Вот, вот, вот, господин кюре… бегает… бегает… Ох! М-м… М-м… М-м… до чего больно!..
– К доктору ты ходил? – спросил Каниво.
– Ну уж нет!
– А почему?
Страх перед доктором, казалось, исцелил Бельома. Он выпрямился, не отнимая, однако, руки от уха.
– Как «почему»? У тебя, видно, есть для них деньги, для этих лодырей? Он придет и раз, и два, и три, и четыре, и пять, и всякий раз подавай ему деньги. Это выйдет два экю по сто су, два экю! Как пить дать!.. А какая от него польза, от этого лодыря, какая от него польза? Ну-ка скажи, если знаешь?
Каниво засмеялся.
– Почем мне знать! А куда же ты все-таки едешь?
– Еду в Гавр к Шамбрелану.
– К какому это Шамбрелану?
– Да к знахарю.
– К какому знахарю?
– К знахарю, который моего отца вылечил.
– Твоего отца?
– Ну да, отца, еще давным-давно.
– А что у него было, у твоего отца?
– Прострел в пояснице, не мог ни рукой, ни ногой пошевельнуть.
– И что же с ним сделал твой Шамбрелан?
– Он мял ему спину, как тесто месят, обеими руками! И через два часа все прошло!
Бельом был уверен, что Шамбрелан, кроме того, заговорил болезнь, но при кюре он постеснялся сказать об этом.
Каниво спросил, смеясь:
– Уж не кролик ли туда забрался? Верно, принял дырку в ухе за нору, – видит, кругом колючки растут. Постой, сейчас я тебе его спугну.
И Каниво, сложив руки рупором, начал подражать лаю гончих, бегущих по следу. Он тявкал, выл, подвизгивал, лаял. Все в дилижансе расхохотались, даже учитель, который никогда не смеялся. Но так как Бельома, по-видимому, рассердило, что над ним смеются, кюре переменил разговор и сказал, обращаясь к дюжей жене Рабо:
– У вас, говорят, большая семья?
– Еще бы, господин кюре… Нелегко детей растить!
Рабо закивал головой, как бы говоря: «Да, да, нелегко растить!»
– Сколько же у вас детей?
Она объявила с гордостью, громко и уверенно:
– Шестнадцать человек, господин кюре! Пятнадцать от мужа!
Рабо заулыбался и еще усиленнее закивал головой. Он сделал пятнадцать человек ребят, один он, Рабо! Жена сама в этом призналась. Значит, и сомневаться нечего. Черт возьми, ему есть чем гордиться!
А шестнадцатый от кого? Она не сказала. Это, конечно, первый ребенок? Все, должно быть, знали, потому что никто не удивился. Даже сам Каниво оставался невозмутимым. Бельом снова принялся стонать:
– Ох! м-м… м-м… м-м… ох, как ухо свербит внутри… Ох, больно!
Дилижанс остановился перед кафе Полита.
Кюре сказал:
– А что, если пустить в ухо немного воды? Может быть, он выскочит. Хотите, попробуем?
– Еще бы! Понятно, хочу.
И все вылезли из дилижанса, чтобы присутствовать при операции.
Священник спросил миску, салфетку и стакан воды, велел учителю держать голову пациента пониже, наклонив ее набок, и, как только вода проникнет в ухо, сразу опрокинуть ее в другую сторону.
Но Каниво, который уже заглядывал в ухо Бельома в надежде увидеть зверя простым глазом, воскликнул:
– Прах тебя побери, вот так мармелад! Сначала надо прочистить, старик. Твоему кролику никак не выбраться из этого варенья. Увязнет в нем всеми четырьмя лапами.
Кюре тоже исследовал проход и нашел его слишком узким и грязным для того, чтобы приступить к изгнанию зверя. Тогда учитель прочистил ухо тряпочкой, навернутой на спичку. Среди общего волнения священник влил в канал полстакана воды, и она потекла по лицу Бельома, по его волосам и за шиворот. Потом учитель так резко повернул голову Бельома в другую сторону, словно хотел совсем ее отвертеть. Несколько капель воды вылилось в белую миску. Все бросились глядеть. Никакого зверя не было видно. Однако Бельом объявил:
– Я больше ничего не чувствую.
И священник, торжествуя, воскликнул:
– Ну, разумеется, зверь утонул!
Все опять уселись в дилижанс, очень довольные. Но едва дилижанс тронулся, как Бельом поднял страшный крик. Зверь очнулся и рассвирепел. Бельом утверждал даже, что зверь теперь пробрался к нему в голову и гложет мозг. Он так выл и дергался, что жена Пуаре, приняв его за бесноватого, начала креститься, заливаясь слезами. Потом боль немного утихла, и страдалец сообщил, что «он» ползает в ухе «кругом, кругом…». Бельом пальцами изображал движение зверя и, казалось, видел его, следил за ним взглядом.
– Вот он опять ползет кверху… м-м… м-м… м-м… ой, больно!
Каниво не выдержал:
– Это он от воды взбесился, твой зверь. Он, может, больше к вину привык.
Все рассмеялись. Каниво продолжал:
– Как доедем до кафе Бурбе, ты поднеси ему водки, он и не пошевельнется, право слово.
Но Бельом себя не помнил от боли. Он кричал так, будто у него душа с телом расставалась. Кюре пришлось поддерживать ему голову. Сезэра попросили остановиться у первого попавшегося дома.
Первой попалась навстречу ферма у самой дороги. Бельома перенесли на руках в дом и положили на кухонный стол, чтобы снова приступить к операции. Каниво советовал все-таки прибавить водки к воде, чтобы оглушить, а то и совсем убить зверя. Но кюре предпочел уксус.
На этот раз, смеясь, вливали по капле, чтобы она дошла до самого дна, и оставили ее на несколько минут в ухе.
Опять принесли таз, и два великана, кюре и Каниво, перевернули Бельома, а учитель принялся постукивать пальцами по здоровому уху, чтобы вода скорее вылилась.
Даже сам Сезэр Орлавиль, с кнутом в руках, вошел поглядеть.
И вдруг все увидели на дне таза маленькую темную точку, чуть побольше макового зернышка. Однако она шевелилась. Это была блоха! Поднялся крик, потом оглушительный хохот. Блоха! Вот так штука! Каниво хлопал себя по ляжке, Сезэр Орлавиль щелкал кнутом. Кюре фыркал и ревел, как осел, учитель смеялся, будто чихал. Обе женщины радостно кудахтали.
Бельом уселся на столе и, держа на коленях таз, сосредоточенно и злорадно смотрел на побежденную блоху, барахтавшуюся в капле воды. Он проворчал:
– Попалась, стерва! – и плюнул на нее.
Кучер, еле живой от смеха, приговаривал:
– Блоха, блоха, ах, чтоб тебе! Попалась-таки, проклятая, попалась, попалась!
Потом, успокоившись немного, крикнул:
– Ну, по местам! И так много времени потеряли.
И пассажиры, все еще смеясь, потянулись к дилижансу.
Вдруг Бельом, который шел позади всех, заявил:
– А я пойду обратно в Крикто. Теперь мне в Гавре делать нечего.
Кучер ответил:
– Все равно плати за место!
– Заплачу, да только половину, я и полдороги не проехал.
– Нет, плати сполна, место все равно за тобой.
И начался спор, очень скоро перешедший в ожесточенную ссору. Бельом божился, что больше двадцати су не заплатит, Орлавиль твердил, что меньше сорока не возьмет.
Они кричали, уставившись друг на друга, нос к носу.
Каниво вылез из дилижанса.
– Во-первых, ты отдашь сорок су господину кюре. Понятно? Потом всем поднесешь по рюмочке, это будет пятьдесят пять, да Сезэру заплатишь двадцать. Идет, что ли, зубоскал?
Кучер, очень довольный тем, что у Бельома вылетит из кармана почти четыре франка, ответил:
– Идет!
– Ну, так плати!
– Не заплачу! Во-первых, кюре не доктор.
– Не заплатишь, так я тебя посажу обратно в дилижанс и отвезу в Гавр.
И великан, схватив Бельома в охапку, поднял его на воздух, как ребенка.
Бельом понял, что придется уступить. Он вынул кошелек и заплатил.
Дилижанс двинулся по направлению к Гавру, а Бельом пошел обратно в Крикто, и примолкшие пассажиры долго еще видели на белой дороге синюю крестьянскую блузу, развевавшуюся над длинными ногами Бельома.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.