Электронная библиотека » Горан Петрович » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:23


Автор книги: Горан Петрович


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
56

Очень долго мне не удавалось развязаться с бременем политических заблуждений моей семьи. Именно из-за них между мной и моими товарищами всегда существовал какой-то зазор, какая-то подозрительность по отношению ко мне, нередко они оставались и после собрания, чтобы снова обсудить мой «буржуазный» случай и искренность моих убеждений, и даже сомнительный смысл моего зачатия, которое произошло, как стало известно, как раз в день подписания Версальского мирного договора. Я знал, что за мной наблюдают, оценивают, взвешивают каждое мое слово или поступок, колеблются, привлекать ли меня к участию в акциях саботажа или в покушениях и даже к распространению листовок или сбору пожертвований в помощь борцам революционного дела. И если оценить положение реально, то все мое преимущество состояло только в отличном знании русского языка: то, что все остальные узнавали из перевода, я читал без всяких посредников, в оригинале, зачастую даже поясняя районному руководству сущность нелегальных материалов, которые неизвестно какими путями прибывали к нам из советских пропагандистских служб. Возможно, именно это вечное недоверие и мой особый дар толкования источников коммунистической теории стали основными причинами того, что позже я избрал полем своей деятельности не что иное, как государственную безопасность. Хотя, конечно, не следует исключать из числа причин и мою постоянную потребность проявить себя и одновременно отомстить за тот обидный присмотр, под которым я постоянно находился во время войны.

Как бы то ни было, но все резко изменилось после того, как в конце 1943 года мне в руки попал трехтомник «История, теория и практика восприятия литературного произведения и основные директивы в свете решений XV съезда ВКП(б)» авторов С. В. Никитина, Б. Розенштейна и M. M. Мухина, изданный в 1937 году в Москве. Независимо от того, оказалось ли это сочинение с громоздким названием у меня по воле рока или же в результате ошибки курьера, отвечавшего за распределение литературы по партийным ячейкам, я был убежден, что речь идет о несомненном воплощении того, что подразумевается под довольно туманным понятием справедливости. Дело в том, что трехтомник был отпечатан в типографии НКВД строго контролированным тиражом с пронумерованными экземплярами для специального пользования при обучении кадров самого секретного отдела указанной выше организации, причем даже тщательно отобранный контингент слушателей этого курса не имел права заниматься по этим книгам самостоятельно, работа велась только в тройках, в состав которых обязательно входил политический комиссар или высокий офицерский чин, строго наблюдавший за действиями двух других членов тройки. Почему это делалось так, становилось ясно даже из поверхностного просмотра оглавления – трехтомное издание содержало все имеющиеся знания, которые были связаны с так называемым «полным чтением», в нем рассматривалась эволюция этого процесса, был собран опыт всех предыдущих эпох, начиная с появления письменности и до наших дней, рассматривались методы совершенствования возможностей проникнуть еще дальше, то есть до таких деталей, которые хотя и не приводятся, но несомненно стоят между страницами той или иной области, анализировались ситуации встречи в читаемом тексте двух или большего числа читателей, методы их распознавания в обычной жизни от туманного предположения до совершенно точного установления личности, излагались методы работы в этой сфере всех крупных секретных служб, приводились примеры успешных операций, а под конец говорилось и о той пользе, которую могли в этом направлении принести новому обществу отдельные сознательные граждане. Не успел я еще толком вдуматься во все это, а передо мной уже замаячила верхушка айсберга мощи, который оказался в моем распоряжении. С этого момента один из наиболее интимных, частных и личных видов человеческой деятельности мог предстать передо мной как на ладони.

Так моя жизнь приобрела еще одно, новое, измерение. Я бы не мог назвать его параллельным, потому что вскоре оно отодвинуло на второй план и сделало совершенно несущественным все, что было прежде. Одновременно с упражнениями, как я называл осторожное изучение «Истории, теории и практики восприятия…», я освобождал семейную библиотеку от всех других книг, чтобы оградить себя от соблазна просто читать по праздной и несомненно вредной декадентской привычке. На вопрос матери, куда я отправился со всеми этими годами собиравшимися у нас книгами, я решительно ответил, что иду обменять их на продовольственные карточки, а когда я принес мешочек кукурузной муки, полдюжины свечей и пару «деревяшек» – туфель на деревянной подошве – она, до болезни отца любившая отдыхать с романом в руках, грустно сказала:

– И только-то за все наши книги?

Но я оставался тверд. Я был полон решимости порвать с прошлым, полон решимости создавать будущее. И преуспевал в этом, причем быстрее, чем мог предположить. Имея возможность следить за другими читателями, я очень быстро избавился от всех тех, кто сомневался в моих революционных взглядах, одновременно ловко избегая акций гестапо и обысков со стороны квислинговцев. Специальная полиция зловещего Дражи Йовановича пользовалась традиционными, примитивными, но убедительными методами, отбивая арестованным ступни ног до тех пор, пока те не признаются и в том, чего никогда не думали. Обученный и обладающий талантом к слежке, теперь я всегда был прекрасно осведомлен, где находятся мои товарищи, от председателя комитета до простого курьера, над чем они дремали, делая вид, что внимательно читают, чего не поняли, что пропустили, где усомнились… И уже на следующем собрании клеймил перед всеми их слабости и отклонения, а они смотрели на меня с ужасом, заикались, краснели, опускали глаза, и я одного за другим устранял их… Вот тут в партии всерьез заговорили о бескомпромиссном товарище Сретене Покимице и начали относиться ко мне с все большим уважением. И страхом. Однако окончательный, хотя и неофициальный экзамен я сдал в 1945 году, месяцев через шесть-семь после освобождения столицы.

Еще не закончились бои против фашизма, как стало ясно, что до его окончательного падения нужно выиграть и борьбу за победу коммунизма. Наряду с военной помощью Советы посылали нам кадровую поддержку. Кроме многочисленных политработников – комиссаров Красной армии, кроме многочисленных специалистов, хорошо разбиравшихся во всевозможных способах добиться полной победы революции и сохранить и преумножить ее завоевания, в Белград прибывали и особисты, прошедшие специальную подготовку, одного из них звали Голя Горохов, и работал он как раз в той области, а точнее говоря, на том участке, где к тому времени немалых успехов достиг и я, самоучка.

Горохов, опытный чекист, чью грудь украшали три ряда орденов и медалей, которые он заслужил в борьбе с эсерами, меньшевиками и белогвардейскими бандами генерала Врангеля, постоянно бывший начеку, с засунутым за пояс взведенным наганом, искренне обрадовался моим способностям. Он никогда не спрашивал меня, как мне удалось столь далеко зайти в мастерстве слежки за другими читателями, потому что, согласно правилам конспирации, сотрудники тайных служб не должны были ничего знать друг о друге, хотя каждый мог следить за каждым, а особо сознательные ухитрялись следить даже за самим собой. Он никогда не спрашивал, откуда я так много знаю, он воспринимал меня как равного себе соратника по борьбе и осыпал бесчисленными похвалами:

– Таварищи, наш Сретен стоит больше, чем целая ударная бригада!

Мне это было приятно. Мне это нравилось. Но хотелось большего. Я был ненасытен. Я хотел особо проявить себя перед представителем товарища Сталина, а именно так я воспринимал Голю. И тогда я из чистой жестокости, своенравия и желания выслужиться указал Горохову на «Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева. Разумеется, и безо всяких директив я знал, что нужно быть особенно осторожным с монархистами, реакционерами и фракционерами, с четниками, с приверженцами Льотича, с недичевцами, со всем этим отребьем ушедшей в прошлое эпохи, я знал, что все остальное не так существенно, но не смог удержаться от желания угодить Голе, предвкушая, сколь интересной для него может оказаться здешняя русская эмиграция. Дело в том, что «Записки охотника» были одной из любимых книг душечки Фроси и дяди-панслависта, они частенько углублялись в них, встречаясь там с такими же изгнанниками, присутствие которых неоднократно приходилось наблюдать и мне, и их нетрудно было узнать по глазам, наполнявшимся слезами при первой же фразе, написанной на родном языке. Встречал я их часто, тогда, когда одновременно со мной в разных уголках мира, в Бостоне, Лондоне, Баден-Бадене, Париже или в моем Белграде, они открывали какой-нибудь русский роман, повесть или рассказ и начинали читать его вслух, нараспев, с выражением, всхлипывая, хватаясь за сердце, утоляя ностальгию единственной оставшейся у них возможностью «ступить ногой на родную землю». Кстати, я встречал их и раньше, и среди них было много тех, кто остался в Москве или Ленинграде, якобы признав народную власть, они спокойно читали на станции метро, в очереди за хлебом, за четвертинкой водки, за талонами в полупустой универмаг, ничем не выдавая себя до тех пор, пока у них не вырывался вздох, служивший для меня достаточной уликой того, как горько они сожалеют о прошедшем или будущем времени…

– Эта не можна?! У Тургенева?! А я всегда прочесывал заграничную литературу, шерстил жалкие клеветнические выдумки инакомыслящих и антибольшевистские памфлеты. Чушь! Вот где они собираются, сговариваются, дурманят голову нашей молодежи! У Тургенева, которого мы, уж так и быть, признали и допустили в историю литературы из-за его несколько более здорового, чем у других, отношения к общественным явлениям. Ты, Сретен, заслуживаешь ордена из рук самого товарища Лаврентия Павловича Берии! – радовался моему открытию Горохов, и глаза его сияли жгучей ненавистью к приспешникам царизма.

– Ордена?! Да что ты, это не для меня… – заскромничал я.

– Ордена, товарищ, не меньше! Ну, давай займемся ими, давай выведем их на чистую воду! Раздобуду для нас с тобой по экземпляру «Записок охотника» на русском, и за дело! Чтобы избавиться о. т вшей, надо сначала уничтожить всех гнид! – сказал Голя и вытащил взведенный наган.

Но и этой похвалы мне было мало. Я согласился участвовать в акции. Распускался май 1945 года, где-то на этом свете в зависимости от часового пояса было ровно двадцать часов, где-то два часа до полуночи, где-то часы били полночь, где-то начинался стыдливый рассвет, где-то ночь уже полностью сбросила свою кожу, когда мы с Гороховым быстро проскочили повести Ивана Тургенева, решив устроить засаду не в начале, а в самом эпилоге «Лесов и степей», среди чудеснейшего описания природы, одного из лучших во всей мировой литературе.

– Проницательно, Сретен, ничего не скажешь, ничего не скажешь… – расхваливал Голя мой талант, пока мы подкрадывались, точно угадав время и место, где собирались наши жертвы, прибывавшие кто откуда, обнимаясь, целуясь, растроганно лобзая ближайшие к ним слова или просто полной грудью вдыхая воздух элегических просторов на заключительных страницах «Записок охотника».

Да, здесь собралось все отребье сгнившей эпохи… какая-то аристократка, с головы до ног одетая в угольно-черное, с губами, принявшими утонченно-изысканную форму из-за постоянного употребления изящных французских выражений… бывший царский «палковник» в шинели, наброшенной на плечи, фигура которого утратила подвижность от продолжительных сидений за столами европейских казино… какой-то жалкий «гаспадин», инженер или музыкант с необратимо исхудавшими кистями рук, промерзший от безнадежности в своей эмигрантской каморке в полуподвале… иссохший богомолец, который только и делает, что крестится и бьет поклоны… даже один хнычущий ублюдок, представитель поколения, выросшего в изгнании…

Еще немного, еще немного, пусть все птички слетятся… – шептал Голя Горохов, хотя сомневаюсь, что они услышали бы нас, увлеченные собственным щебетанием.

«Дубовый куст жадно раскинул над водою свои лапчатые сучья; большие серебристые пузыри, колыхаясь, поднимаются со дна, покрытого мелким бархатным мхом…» – читали они неутомимо.

«Сырая земля упруга под ногами; высокие сухие былинки не шевелятся; длинные нити блестят на побледневшей траве…» – повторяли они дрожащими голосами, возможно даже заучивая наизусть.

«Дышать морозным острым воздухом, невольно щуриться от ослепительного мелкого сверканья мягкого снега…» – выкликали они, а кто-то даже сорвал с себя верхнюю одежду и, оставшись в одной нижней рубахе, принялся раздирать ее на голой груди.

Скрываясь в тумане, мы выждали еще немного. А потом старый чекист Голя Горохов (у меня в этом деле не было должной сноровки) всех их передавил, одного за другим, по очереди, хоп! хоп! – стальную руку на горло, и тот уже не дышит. Кто-то дернулся, кто-то захрипел, кто-то загадочно усмехнулся, вот, мол, все-таки умираю на родине! кто-то просто тихо скользнул туда, откуда появился, а назавтра его нашли в Бостоне, Лондоне, Баден-Бадене, Париже или в Белграде, на скамейке в парке, в постели или в кресле, расставшимся со своей душой и с выпавшей из рук книгой Ивана Тургенева.

Должен признаться, мне было не по себе. Конечно, ликвидировал всех Голя, но ведь донес-то на них я. «А что они там замышляли за спиной у революции!» – пытался я найти оправдание и успокоить свою совесть и вдруг едва не споткнулся об уже холодеющее тело, в котором тут же узнал свою прекрасную тетку, душеньку Афросю Степаненко в кружевной ночной рубашке, тоже задушенную, – судьба распорядилась так, что и она в тот распускающийся май 1945 года взяла в руки роковую книгу. «Что я наделал?!» – видимо, именно это пронеслось у меня в голове, и я тут же уловил хорошо знакомый мне запах кислого вина, исходивший от единственного выжившего, который корчился от боли на месте побоища.

– Сретен, что ты здесь делаешь? – мой дядя, видимо, как всегда, читал рядом со своей женой.

– Несчастный, что ты сделал?! – ломал он руки над своей любимой.

– Как ты мог?! За что?! – в отчаянии бил он себя в грудь.

– Памагите, светые мучиники Барис И Глеб, ни дайти маю Фросю, маю жызьнь… – взывал и молил он, осыпая поцелуями посиневшие губы и холодный лоб своей жены.

Кто знает, как долго, онемев, простоял бы я рядом с ним, слушая вопли, стенания и клятвы, кто знает, сумел бы ли я удержаться от признания, что и сам потрясен, что я не хотел этого, что я не собирался, не будь рядом Голи Горохова, который отреагировал моментально – схватил наган, прицелился, над «Лесами и степями» Ивана Тургенева прогремел выстрел, пуля вошла точно в правый глаз дяди, оттуда вытекло немного крови, в то время как другой глаз все еще плакал.

– Поздравляю, Сретен! – пожал мне руку Голя немного позже, когда мы оба захлопнули книги. – Поздравляю, ты прекрасно держался, операция проведена блестяще, я доведу свое мнение до товарищей наверху…

Мне было тошно. Я был сам себе гадок. Когда этим вечером я, подавленный, вернулся в родительскую квартиру, когда мать приготовила мне чай из зверобоя, чтобы усмирить судороги в животе, когда она спросила меня, почему я такой свинцово-бледный, почему не могу заснуть, я отвечал как в бреду:

– Не знаю, но у меня такое чувство, что душечки Фроси и дяди больше нет в живых…

Мы нашли их наутро, в их супружеской кровати, под обрушившимся балдахином из ткани цвета белой ночи, – она была так же прекрасна, как и всегда, спокойна, словно спит, он лежал с простреленным глазом. Мать смотрела на меня как-то странно, как-то испуганно. К счастью, 9 мая 1945 года в Берлине был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии, и празднование победы оставило в тени все недоумения, вызванные смертью последнего отцовского брата. Весь Белград повалил на площади поздравлять друг друга и радоваться, один только отец не выходил из состояния ступора, находясь на грани сознания, и когда он стоял у окна, то снизу, с улицы, походил на поставленное на подоконник большое растение.

57

Несмотря на официальное окончание войны, бои на территории Югославии продолжались до 15 мая. Кроме того, был открыт новый широкий фронт, фронт борьбы за признание результатов всех наших предшествующих действий. И на этом фронте целым рядом операций руководил я. Бывало, я неделями не поднимал головы, согнувшись над бесконечными страницами, день и ночь освещенными яркой лампой, в вечно полутемной комнате одного из национализированных особняков на Звездаре, где временно разместился вверенный мне отдел. Но и тогда, когда Служба разрослась и разветвилась, когда нам перестало хватать не только предоставленного государством многоэтажного здания, но и десятков выделенных для работы тайных, пустых квартир, дел меньше не становилось, их стало даже больше, народной власти отовсюду грозила опасность, следовало быть одинаково осторожными и с недавними соратниками по борьбе, и с убежденными сторонниками монархии, следовало с одинаковой подозрительностью относиться и к тем, кто присваивал общественную собственность, и к немногочисленным оставшимся владельцам частной собственности, следовало внимательно следить за теми, кто пристрастился к соцреалистической поэтике созидания, и теми, кто выступал за буржуазные направления…

Мне приходилось постоянно быть начеку и из-за всего этого, и из-за своей страсти к слежке, но главное, что не давало мне уснуть, были лица душечки-тети и дяди, которые постоянно возникали у меня перед глазами. То, что я утратил способность крепко и надолго засыпать, только прибавило мне славы. Я считался неутомимым, вездесущим, способным хотя бы на одну фразу вперед по сравнению с другими предвидеть политические повороты. Я считался неподкупным, непоколебимым и преданным членом Партии, и я не колебался ни мгновения, когда было объявлено о конфликте с Информбюро, более того, я был очень доволен, поняв, что теперь для меня всегда найдется дело, всегда будет, чем заняться. И действительно, благодаря мне многие своими глазами увидели море с берегов Голого острова.

В моем обществе никто не осмеливался поднять глаз, многие начинали искать несуществующие пылинки на рукаве и застегивать воротник рубашки, подчиненные трепетали, и даже люди, занимавшие на первый взгляд более высокие посты, чем я, вечно ходили с потными ладонями. Я провел чистки во многих собраниях сочинений и в томах избранного, в автобиографиях и биографиях, в военных дневниках и исторических исследованиях, в учебниках и энциклопедических словарях, написал тысячи доносов и отчетов, и пока другие болезненно колебались, я, в соответствии с директивами, пополнял архивы и тюрьмы, и нередко в результате моих трудов кого-то закапывали в землю, не оставив ни надгробья, ни таблички, ни даже могилы…

Но на этом я не хотел бы здесь останавливаться. Все это, видимо, можно узнать, открыв архивные материалы или прочитав слова, глубоко выцарапанные на стенах одиночных камер: «Сретен, чтоб у тебя глаза лопнули!», или «Покимица, будь ты проклят вместе со всей твоей родней!», или наткнувшись на стройплощадке, где копают котлован под фундамент нового дома, на побелевшие человеческие черепа, ключицы и позвонки. Здесь я пишу о том, чего не найдешь нигде, о том, что не оставило никаких следов…

Собственно говоря, о тех первых годах, годах восстановления страны, мне и добавить-то больше нечего, потому что никакой личной жизни у меня не было. Не было и друзей. Старый чекист Голя Горохов в марте 1947 года был отозван в Москву и там вскоре подал рапорт о том, что в свое время, еще в феврале 1938 года, усомнился в правильности одного выступления товарища Сталина, опубликованного в газете «Известия». В общем, съел он последний в жизни горячий пирожок, поцеловал жену, отдал честь своим выстроившимся шеренгой детишкам и, захватив наган, медали и признание в совершенной ошибке, отправился в здание на Лубянской площади, предать себя в руки компетентных товарищей. Трофейный револьвер и награды окончили свои дни на стенде в мемориальной комнате в Черемоднове, родной деревне Голи Горохова, а сам он – на принудительных работах где-то неподалеку от берегов Восточно-Сибирского моря. С ним одним я иногда обменивался парой не относящихся к работе фраз, а когда его не стало, мне и словом перемолвиться было не с кем.

Кроме того, не помню уж когда точно, я переехал от родителей в самую маленькую из предложенных мне квартир, выбрав ее только потому, что находилась она на улице Народного фронта. Да в большей я и не нуждался. С понедельника по субботу, работая в три смены, я отдавался ударному труду, вчитываясь во все и вся, а по воскресеньям старался поддерживать общепринятое существование в реальной действительности, но родителей навещал редко, стыдясь сошедшего с ума и застрявшего в прошлых временах отца. В этот свободный от работы день я обычно промывал усталые глаза отваром ромашки или давал утомленному зрению возможность отдохнуть на берегу Дуная, где, гуляя по парку, я старался дышать поглубже, чтобы изгнать свинцовую бледность, пропитавшую мою кожу, а по праздникам от нечего делать приводил в порядок свою коллекцию значков. Мать сначала упрекала меня за то, что я отдалился от них, потом лишь горько молчала, а при последней нашей встрече, преодолев свою вечную стыдливость, спокойно сказала:

– Я знаю, чем ты занимаешься. Люди рассказали. Шпионишь. И не стыдишься этого. Отец ошибся насчет твоего славного зачатия 28 июня 1919 года. Это было не попаданием в десятку, а самой большой ошибкой в нашей с ним жизни.

До самой их смерти я никогда больше не переступал порог родительского дома. Только иногда сворачивал в их улицу и подходил к располовиненному бомбежкой зданию, которое никто не хотел ни сносить, ни ремонтировать, и, спрятавшись за дерево, смотрел на неподвижного отца, похожего на поставленное на подоконник растение. Весной, когда окна были открыты, на его плечи и голову слетались птицы, они переступали лапками по его взлохмаченным волосам или что-то доверчиво щебетали ему в уши. Мать появлялась тогда, когда солнце перемещалось в сторону запада, и уводила отца на другую сторону, к окнам, выходившим во двор, где было еще тепло.

Хочу особо подчеркнуть, что Косана была единственным человеком, который относился ко мне не так, как другие. После окончания ускоренных курсов стенографии и машинописи ее приняли в нашу Службу на должность секретарши, довольно часто мы с ней засиживались до поздней ночи, я диктовал свои наблюдения, она записывала, удивляясь целым страницам деталей и мелочей, которые мне удавалось вытянуть из нескольких фраз. Да, я узнал позже, она была влюблена в меня, и ее не смущало то, чем я занимаюсь, не смущали злобные комментарии у меня за спиной, не смущало даже то, что частенько ей от меня доставалось:

– Товарищ Косана, что тут такое написано?! Кто это может прочитать?! К тому же ты и буквы пропускаешь! От тебя никакой пользы! Да остановись же ты наконец, то, что я сейчас говорю, печатать не надо!

– Я помню, товарищ Сретен. Я помню все, что ты сказал за последний месяц. Я все исправлю после окончания рабочего дня. Ни о чем не беспокойся, каждое твое слово помню, а все остальное забываю, даже, когда мне другие товарищи говорят, что у меня красивые колени, – тепло улыбалась она.

– Колени?! Я не заметил, у меня времени на это нет, – отвечал я смущенно, возвращаясь к чтению и оставаясь слепым и глухим к ее намекам.

Вот так и текла моя жизнь до одной ноябрьской среды 1947 года, когда я получил полномочия «от имени народа» присутствовать при национализации книжного магазина «Пеликан», принадлежавшего некоему Гавриле Димитриевичу. Дело для того времени обычное – решение, инвентаризация товара, новый замок, пломба на входную дверь, и готово. Если бы только не дочь хозяина магазина, Наталия, барышня с огромными глазами. И ее решительное требование оставить себе несколько книг чисто сентиментального содержания.

– Вообще-то не полагается, ну да ладно, берите, тем более что это не та литература, которая интересует классово сознательных граждан, – ответил я, сам не веря тому, что могу быть настолько чувствительным к просьбам такого рода, при этом я, правда, не упустил отметить, что она забрала с полок все тридцать экземпляров одной и той же книги, романа «Мое наследие» некоего Анастаса Браницы.

Я был вдвойне заинтригован. Не только ее подозрительным поведением, но и тем, что впервые в жизни обратил внимание на нечто, выходившее за рамки моей специальности, а именно на привлекательность, которой может обладать существо женского пола. Первого обстоятельства было достаточно для того, чтобы завести дело. Второго – для того, чтобы сделать первый шаг к собственной гибели. Оставив все другие дела, я бросил все силы на изучение ситуации, принялся плести сеть вокруг дочери книготорговца, не чувствуя, что нити судьбы стягиваются вокруг меня самого.

Положение, которое я занимал, позволяло мне беспрепятственно получать всю нужную информацию. Очень скоро я знал о Гавриле Димитриевиче все: о его поведении во время войны, о добровольном участии в спасении слов из разрушенной Национальной библиотеки, а также и о конвертах из вощеной бумаги, содержащих его переписку с профессором Чайкановичем и владыкой Николаем Велемировичем. Очень скоро я узнал все о его меланхоличной женушке, о ее необыкновенном голосе, который унаследовала и Наталия. Но к ней самой мне приблизиться не удавалось. Она была немного старше меня, в конце двадцатых посещала класс оперного вокала примадонны Паладии Ростовцевой, потом неожиданно бросила пение и занялась обычной работой в отцовском магазине. Никто к ней не приходил, сама она тоже никуда особенно не ходила, разве что имела привычку в дни поминовения навещать могилу автора того самого романа, все экземпляры которого она оставила у себя, автор был неизвестный, вернее известный тем, что, как я разузнал, утопился в Дунае после того, как критики плохо отозвались о его литературном дебюте. Все это меня не могло удовлетворить, и я решил посетить ее там, где она проживала, – в родительской квартире по адресу улица Пальмотича, 9. Хотя я и пишу здесь – посетить, но на самом деле я хотел ее припугнуть, дав понять, кто таков Сретен Покимица.

– Пожалуйста, ищите, делайте свое дело, – насмешливо заявила она, когда я предъявил ей свое удостоверение и ордер на обыск в семейной библиотеке, расположенной в комнате с большими пятистворчатыми окнами, разделенными переплетом на множество мелких квадратов и похожими на стенку оранжереи в ботаническом саду.

– Желаю успеха в подъеме уровня вашего образования, – дерзко добавила она, когда я протянул ей расписку взамен якобы временно изъятых экземпляров «Моего наследия», но меня это не смутило, я заметил, что нескольких не хватает, по-видимому, она ловко спрятала их среди огромного множества других книг.

– Я бы предложила вам черного хлеба и чаю, но ваша комиссия по перераспределению излишков жилья распорядилась поставить новую перегородку таким образом, что мы остались отрезанными от кладовки со старыми реакционными формочками для печенья и оппортунистической соковыжималкой, – холодно проводила она меня до двери.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации