Электронная библиотека » Игорь Гамаюнов » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Жасминовый дым"


  • Текст добавлен: 29 сентября 2014, 01:41


Автор книги: Игорь Гамаюнов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +
7

В Глотовку повёз меня саратовский приятель на своем стареньком «москвиче», дорогу знал плохо, и мы, ныряя по разбитым просёлкам, долго не могли найти нужный поворот.

Наконец, свернув у прозрачной лесополосы (за ней вдалеке мелькнула тёмно-зелёным гребнем неожиданная здесь сосновая крепь), миновали заросший бурьяном искорёженный остов ржавеющего комбайна и увидели впереди обрыв, край земли, за которым – знойное марево.

А на самом краешке обрыва – церковь без креста, с дырявым куполом и облупленной колокольней.

Внизу – цепочки домов с огородами, сияющая излучина Терешки, бегущей к Волге, а дальше – синие дали с набегающими пышно-белыми облаками… Почти как и за тысячу вёрст отсюда, подумал я, в приднестровском селе Олонешты, куда отец, гонимый ветром истории, однажды привёз нас с матерью и скарбом на полуторке, сказав, что живописнее места быть не может.

Теперь я понял – почему: днестровская пойма там была почти копией того, что открылось мне здесь; отец метался по южным селам Молдавии в поисках привычного образа утраченной родины.

Пошёл я к церкви. Сухая ломкая полынь хрустела под ногами. Шагнул в дверной проём. Сумрачно. Прохладно. В углу – шевеление. Всмотрелся – овцы от жары прячутся.

Штукатурка с церковных сводов почти вся осыпалась, но там, где удержалась, сохранила роспись: вон рука, в ней – кусок свитка со старославянской вязью. Вот фрагмент золотистой ризы в крестах. А вон там, среди дождевых пятен, жгуче темнеет глаз, сияет колючка тернового венца.

Спуск к реке извилист и крут. Там, в низине, у самой излуки – несколько обшитых тёсом и тёсом же крытых ветхих домов, кажущихся необитаемыми. Это всё, что осталось от Глотовки.

Чуть выше по течению, в полукилометре, приезжими поселенцами выстроены новые дома, под шифером, издалека белеющем, и названо село по-новому – Подгорное. А здесь – лишь одна короткая и безлюдная улица.

На всякий случай вхожу на крыльцо ближнего дома (ни заборов, ни ворот). Стучусь. Слышу за дверью какое-то шевеление. Открываю и вижу: бредёт навстречу ветхий старичок, серебристая щетина на впалых щеках, подслеповато щурится.

Интересуюсь, знал ли он Капитона.

– Да кто ж Капиту не знал! – неожиданно звонким голоском откликается старик. – Он же у нас сельским старостой был. Вон там, на бугру, за церковью сосны видел? Это он насадил, всех нас гонял на посадки, чтоб песчаный бугор укрепить. «Капитонов бор» тот сосняк называется. А дом его напротив нашего стоял, вот здесь, на берегу, я мальчишкой к нему бегал песни слушать, сыновья его – Афанасий и Михаил – больно голосистыми уродились.

Слушаю, переживая ощущение чуда: словно скрипнула ось времени и, остановившись, пошла в обратную строну. На восемьдесят лет назад! Моему собеседнику и однофамильцу – деду Анатолию Гамаюнову – в те времена было то ли пять, то ли семь лет, точно он не знает. Но хорошо помнит: приезжают к Капите сыновья, и всё село тянется в церковь – слушать псалмы. Потом пение продолжалось в Капитоновом доме, за праздничным столом. Кто не помещался, стояли на улице, у распахнутых окон. Что пели? «Степь да степь», «Скакал казак через долину» – «всё нашенское». Капитон знал их все, он-то и пристрастил сыновей к песням.

– Разворотливый был мужик, – рассказывает дед Анатолий. – За всё брался: кожи выделывал, колёса мастерил, лошадей разводил. На барже зерно по реке сплавлял, да не рассчитал чегой-то, разорился, снова колёсником стал. Все к нему – у него колёса крепче. Денег накопил, сынам образование духовное дал, они в церквах окрестных служили.

Показал мне Анатолий Гамаюнов взгорок, заросший репейником, где стоял дом Капитона, выходивший углом к Терешке.

– Раскатали его по брёвнышку в тридцатых, когда перемёрли все твои да разъехались, – объясняет дед.

Иду туда, в заросли репейника. Вот здесь, на взгорке, стоял наш пятистенок. Из его окон сквозь ивняк видно было, как крутит речка водовороты. А ведь (вспоминаю я рассказы дяди Володи) почти вся эта приречная улица, с десяток семей, была заселена Гамаюновыми, родственными узами связанными! Настолько давними, что запутались считать, кто кому кем доводится. И жили зажиточно, скота много, зерновые запасы у всех; в тридцатых, когда после неурожая и коллективизации по Поволжью прокатился голод, наверняка выжили бы, если бы не безжалостные конфискации. По селам продотряды метлой выметали всё – до последнего зёрнышка. Народ из Глотовки – кто на погост, кто в город; дома оставались пустые, с мотавшимися на ветру ставнями.

Спускаюсь ближе к Терешке. И – вижу торчащую из сухой травы сизую макушку мощного камня. Неужели того самого, сейчас ушедшего в землю, а когда-то подпиравшего угол нашей кухни?!

Тут-то я и спохватываюсь: если дом раскатали в тридцатых, то даже век ещё не прошёл! И та гражданская распря была совсем недавно. Да, может быть, она ещё длится в нас, не осознающих этого.

Велел мне дед Анатолий, когда к церкви на кладбище приду, свернуть в левый угол.

Прихожу. Петляю меж оград и крестов. Останавливаюсь в том самом дальнем углу. И – зарябило в глазах от собственной фамилии. Здесь, под стоящими и под упавшими уже крестами, помеченными тридцатыми годами, с полустёршимися именами, под холмиками без крестов и надгробий лежала почти вся вымершая улица Гамаюновых.

Где-то здесь навсегда остались прадед Капитон и прабабка Анисья, упрямо не желавшие вслед за сыновьями и внуками податься в чужие края.

8

… Теперь я знаю, почему отец сюда не вернулся: он бы здесь изошёл слезами, вспоминая всё то, что сотворили с его многолюдной семьёй, размётанной в двадцатых-тридцатых годах прошлого века по окраинам нашей страны.

А кассета с записью песен, спетых мне Владимиром Афанасьевичем незадолго до своей кончины, лежит у меня в ящике стола. Недавно я её снова слушал. Странно, но пока она там, в столе, лежала, голос Владимира Афанасьевича – показалось мне – окреп. Он звучит теперь увереннее и звонче.

Мичман и девушка
(50 лет спустя)

Всё уходит, отдаляется, тускнеет, зыблясь в памяти клочками воспоминаний – беды и страсти, друзья и враги, мечты и надежды, солнечные дни и сумрачные вечера. Всё, кроме вот этого…

1

…Был день, был ветер, гнавший по небу лёгкие облака. И катилось солнце по неизменному своему маршруту. И грелись в его лучах океаны и материки, леса и реки, люди и звери – их суетные, сплетённые в один клубок краткие жизни. И два велосипедиста неслись в этот день по сельской улице, по просёлочной дороге, по вертлявой тропинке в плавневый лес.

Впереди ехал Витька, позади Вовчик. Скрипели их битые-гнутые, облупленные велосипеды. Грело солнце мальчишечьи спины и шершавые стволы старых вётел, молодую бликующую листву и суматошных муравьёв на разогретом пне, коршуна, безмолвно кружащего над лесом, и скрипучих скворцов, шнырявших в сочной траве.

В лесу было сыро, колеса вязли, пришлось спешиться. Вели велосипеды рядом. Вовчик, худой и маленький (прозвище – Гвоздик), смешно гримасничая, рассказывал, что бы натворил, если бы был гипнотизёром. Заставил бы здоровенного Веньку Яценко, раздающего всем на перемене шуточные тычки и затрещины (ему, Вовчику, из-за его тщедушности – чаще всех), бегать за ним, Гвоздиком, согнувшись в три погибели с лакейским вопросом: «Чего изволите?» Твердокаменному математику Порфирию Никитовичу внушил бы привычку ласково улыбаться и ставить всем только пятёрки. А язвительную вреднючку Аллу Симанчук, старосту класса, заставил бы на перемене подойти к губастому Мишке Земцову (носившему забавное прозвище – Бегемотик, сокращённое – Мотик) и поцеловать его. А самого Мишку – тут же выйти к доске и громко запеть «Варяга»: «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступае-е-ет!..»

Тут Вовчик вначале зашёлся в дробном, сотрясавшем его смехе, а потом вдруг сказал:

– Нет, Мишку я бы пожалел. Он на гармошке эту песню здорово исполняет.

Земцов исполнял не только это, а ещё «Спят курганы тёмные, солнцем опалённые», «На закате тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят», но мальчишкам (набивавшимся в непогоду, слякотной зимой, в его, земцовскую, летнюю кухню, откуда их никто из взрослых не гонял), «Варяг» нравился больше всего. Особенно – строчки: «На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось…» Мишка выпевал эти слова так отчаянно, с таким надрывом, будто это именно его светло-серые, слегка выпуклые глаза покрыла смертная пелена. Наверное, поэтому он отказывался выходить со своей трёхрядкой на школьную сцену – стеснялся многолюдья, хотя Вовчик с Витькой, завсегдатаи самодеятельности, разыгрывавшие сценки собственного сочинения, его упорно, но безуспешно уговаривали.

2

… Сейчас они, толкая велосипеды, обогнули заросли орешника, пересекли канаву по двум хлипким, подгнившим доскам, втянулись в дубовую рощу, ещё не совсем оперившуюся листвой и потому насквозь просвеченную солнцем. Здесь было сухо, пахло новой травой, пробившейся сквозь слой палой листвы, дышалось легко, и Вовчик, глядя вверх, на сиявшую сквозь сплетение дубовых веток синеву, спросил вдруг Витьку:

– А вот ты как думаешь – Бог есть?

Афанасьеву сразу вспомнился громоздкий, блестевший металлическими уголками сундук, с которым они в сорок шестом приехали из степного саратовского посёлка в Молдавию, а потом переезжали с ним из одного села в другое. Все эти годы в тёмной глубине сундука стояла икона. Сунула её туда собиравшая Афанасьевых в дальний путь саратовская баба Маша, но всякий раз, когда мать пыталась икону извлечь и пристроить куда-нибудь в комнате, отец, преподававший в школе географию, сердито спрашивал: «Хочешь, чтоб меня за пропаганду религии с работы выгнали?»

Об иконе Витька, когда был поменьше, помнил всегда, потому что, по словам матери, изображённый на ней тёмный лик своим пристальным взглядом пронизывал всё насквозь, от него невозможно было спрятаться, а значит, все твои поступки – хорошие и плохие – для него не были тайной. Это Витьку тяготило. Ему казалось – за ним подглядывают. Но потом, в школе, узнал, что наша Вселенная со всеми её звёздами и планетами бесконечна, охватить её не только взглядом, даже – воображением никакому сверхъестественному существу не под силу, и – успокоился. Но – ненадолго. Последнее время вокруг него и в нём самом стало происходить что-то, чему он не мог найти объяснения. Хотя и пытался.

– Вообще-то взрослые говорят, что его нет, – ответил Витька. – Но ты же знаешь, они всегда врут.

– Врут, это точно! – горячо поддержал Вовчик, вслед за Витькой вкатывая велосипед на всхолмлённый берег, к стоящим здесь четырём белоствольным осокорям, чьи кроны шумели сейчас далеко вверху, безостановочно лопоча молодой листвой.

Отсюда открывалась речная излучина, окаймлённая ивовыми зарослями и подступившим к обоим берегам лесом. Именно здесь, под цепким ивовым кустом, нависшим над водой с двухметровой высоты, прошлым летом клевали маленькие скользкие сомята и бойкие полосатые окуни с оранжевыми плавниками. А в глинистой норе, у подмытых корней, жил зимородок – он вылетал оттуда внезапно, с тихим жужжанием, будто ввинчиваясь в воздух, сверкая изумрудно-зелёным, белым и алым оперением, задевал клювом бегущую рябь, выхватывая серебристую рыбешку, и, описав над водой крутую дугу, возвращался к себе.

Отвязав от велосипедных рам удилища, рыбачки закинули удочки в самую сердцевину медленного водоворота, вращавшего перламутровый круг под ивовым кустом. Но клёва не было. Витька нашёл в перистой поросли молодого майгуна крупный стебель и, щёлкнув перочинным ножичком, вырезал дудку. Звук у неё был то басистым, как гуденье шмеля, то внезапно тонким, как свист зимородка. А то вдруг, если резко дунуть, вырывался из неё человеческий голос: «Эй!» Будто кто-то окликал сидевших на берегу ребят.

– Знаешь, – сказал Витька, – я иногда думаю: Бог – это всё, что мы видим. Вся красота. Может, он вот в этих деревьях или птицах, даже – в траве, даже – в ветре. Может, и в нас самих, только мы не чувствуем.

– А я чувствую, – заулыбался Вовчик. – Мне в такие моменты летать хочется.

И, вздохнув, добавил:

– Но – редко. Чаще – хочется драться.

– Это потому, что тебя все дёргают, а ты терпишь. Ты сразу дай сдачи, и тебя донимать перестанут.

Пробежала рябь по воде, брызнув в глаза золотыми блёстками, будто рассыпал их ветер посреди реки и погасил тут же. А вместе с ними и память о счастливых мгновениях детства. Но однажды они, годами таясь в небытие, вдруг вспыхивают вновь, маня и сверкая…

3

…Вселенской грустью чревата попытка вернуться в прошлое, но как удержаться от соблазна – пятьдесят лет спустя – взглянуть на те места, где протекли твои детство и юность!..

В Олонешты мы приехали во второй половине дня, когда сентябрьское, уже нежаркое солнце клонилось к холмистому горизонту. Привёз меня туда на своей старой «Волге» коренной бессарабец (так он представился) Иван Тимофеевич, сорокалетний крепыш, говоривший по-русски с молдавским акцентом, приятель кишинёвских друзей, попросивших его, в паузе между моими командировочными делами, свозить меня на вторую малую родину. Ненадолго. Хотя бы на день.

И вот мы петляем по извилистым переулкам и длинным олонештским улицам, теперь переименованным, ищем дом, где, по слухам, по-прежнему живёт мой одноклассник Мишка Земцов, Михаил Иванович то есть.

Своего села я не узнавал: дома не под камышовыми, как раньше, а под шиферными и железными крышами, тенистые дворы – под полощущимся на ветру, живым шатром вьющегося винограда. За утонувшими в садах домами, сбежавшими к реке, в осушённой пойме Днестра, вместо камышей, озёр, плавневого леса с его серебристыми вётлами и белоствольными осокорями – ровные, утомительно-скучные помидорные плантации. Марсианский пейзаж! Только облака над поймой прежние – ослепительно-белые, с пышно-курчавыми гребнями, напоминающими выпуклые, ветром наполненные паруса.

А на темени холма, на пустыре, где когда-то из зарослей лопухов высились устоявшие в сорок четвертом под артобстрелом могучие арки разбомбленной церкви (помню: их молчаливые силуэты подолгу темнели на фоне тлеющих вечерних зорь), сейчас стояло двухэтажное типовое здание примэрии, так теперь называется поселковый совет.

И даже заросший кустарником овраг, прорытый ручьём, впадающим в Днестр, стал другим – каким-то словно бы обмелевшим, не похожим, как прежде, на бездонную пропасть. И таинственно звеневший в невидимой его глубине источник сейчас, в самом начале оврага, огороженного каменным заборчиком, загнан в трубу – буднично журчит в небольшом, облицованном цветной плиткой бассейне.

Наконец, по каким-то признакам я узнал Мишкину улицу. Мы ехали по ней медленно, чтобы не пропустить дом, наверняка за эти годы перестроенный, пока впереди нам не перегородил дорогу пёстрый тент, накрывший всё уличное пространство, а под ним – длинный праздничный стол с галдящими под плясовую мелодию людьми. Свадьба! Нам объяснили: соседи – их ворота напротив – породнились, а дворы тесные, только на улице и можно усадить всех. Нас дружно, на двух языках – на молдавском и смешанном русско-украинском – звали за стол. Но мы торопились. Нам сказали, как по близлежащим переулкам объехать их свадебное пиршество, и наша «Волга», переваливаясь с ухаба на ухаб, выехала на ту же улицу с другого её конца.

И я вспомнил: у ворот Земцова справа была та самая летняя кухня, где он нам пел «Варяга», слева же высился каменный вход в погреб с двустворчатыми дверями – свидетельство основательности хозяев дома. Сам же дом, стоявший торцом к улице, построенный, как у многих здесь, в трёх уровнях, как бы спускался ступенчато в сторону реки.

Я его увидел сразу. И погреб был на своём месте, и даже приземистая летняя кухня, только теперь она была крыта не камышом, а шифером. В глубине чисто выметенного двора, за сетчатым заборчиком, кудрявился виноградник и буйствовал сад, начинавшийся с беседки, увитой виноградными лозами.

Наша «Волга», последний раз качнувшись на ухабе, приткнулась к воротам. Мы вышли, громко хлопнув дверцами, и тут же из тенистого нутра беседки показался человек в матросской сине-полосатой майке. Он шёл к воротам, и я, всматриваясь в его невысокую крепкую фигуру, загорелое лицо с трёхдневной небритостью, зачёсанные назад, как было принято в пятидесятое, волосы с почти незаметной проседью, развалистую походку человека, которому некуда торопиться в этот воскресный день, и спрашивал себя: неужели – Мишка Земцов?! Тот самый Бегемотик-Мотик? С мускулистыми руками штангиста и молодым, острым взглядом всё тех же светло-серых, слегка выпуклых глаз, ярких на загорелом лице? Неужели ему, как и мне, уже за шестьдесят?!

Он подошёл, пристально всматриваясь, отворил калитку и, широко улыбаясь, назвал меня по имени. Узнал!

Мы обнялись.

– А я чувствую, кто-то должен приехать, – сказал, ведя нас в беседку. – Откуда-то издалека. Может даже – из Москвы. Велел Марии мамалыгу приготовить – на всякий случай.

4

В беседке пахло виноградным листом, гроздьями душистой «Лидии», медовыми грушами, источающими липкий сок, дыней, нарезанной тонкими ломтями, похожими на груду золотистых полумесяцев. Мария, сухонькая подвижная женщина, в косынке, повязанной по-молдавски – узелок с растопыренными концами наверху, подкладывала на тарелки жёлтые ломти пахучей мамалыги, улыбаясь, приговаривала: «Вы такого в Москве не попробуете». Земцов, отгоняя налетевших на груши ос, тянулся к графину, наливал в фужеры каберне собственного изготовления. Мой «бессарабец» Иван Тимофеевич от вина решительно отказался («Мне сегодня ещё за руль»), и Мария принесла ему свежевыжатого виноградного соку.

– Я вас в наш погреб свожу – на экскурсию, – пообещал нам Земцов, загадочно щурясь.

О себе говорил скупо, нехотя. Работал в районной газете, писал критические заметки – въедливый свой характер проявлял. С начальством не церемонился – мог любую правду сказать. При всех. Затеял кампанию против осушения плавней, публиковал мнения жителей окрестных сёл. Начальство приписало ему «умышленную дискредитацию власти» и «клевету». Уволили. Мыкался, пытаясь где-то устроиться. Не брали, боясь начальственного гнева. Перепробовал всё – кладовщик, разнорабочий, сторож. Уезжал, пытаясь в других местах укорениться, – не смог, тянуло домой. К жене и детям. Так годы и пролетели – сумбурно. В конце концов, однажды, копаясь в собственном огороде, решил: не удалось спасти плавни, но земля-то у дома в его же власти!

Теперь у него свой виноградник, своё вино – покупают, хвалят. А марсианский пейзаж в пойме, добавил он, пример издевательства над землёй: помидорный урожай убирают на треть, остальное запахивают, потому что нет сбыта.

Об одноклассниках заговорили – оживился. Кто-то приезжал, виделись, кто-то писал, но потом переписка заглохла. О ком знает наверняка? Ну, Вовчик, бывший «Гвоздик», после армейской службы в плечах раздался, учился, инженером-самолётостроителем стал. Ревнивый Отелло, стрелявший по кустам в овраге, Венька Яценко – водителем-дальнобойщиком. Вспомнили, конечно, учителя Александра Алексеевича (с ним смолили лодку, а потом мотались на ней по плавням), его странную судьбу – уехал из Олонешт, став преподавателем вуза, а потом всё-таки, выйдя на пенсию, ушёл в егеря. В дальнее охотхозяйство. Жизнь свою завершил егерем.

Земцов снова потянулся к графину, плеснул в фужеры:

– Давай помянем. Не чокаясь.

Спрашиваю о детях.

– Выросли, разъехались. Им в деревенской нашей жизни тесно.

– «Варяга» им на гармошке исполнял?

– Пропала куда-то гармошка, да и не до того было.

И вдруг заулыбался.

– А помнишь, как мы ночью с пляжа к сараю Плугаря бегали, там у него дачники ночевали?!.. Форсистый такой мичман – белый китель, фуражка с кокардой, и девушка его, маленькая, в большущей шляпе, оранжевой. Они у Плугаря в касса маре жили, а спали-миловались в сарае, на сене. Из-за жары. А днём по селу бродили, целовались на виду у всех.

– Ещё бы не помнить…

– А мы, дурачки сопливые, у сарая к их шёпотам прислушивались… Так вот, они два года назад приезжали снова.

– Шутишь?

– Не шучу. Их здесь многие видели. И я видел.

– Да ведь им обоим, наверное, под восемьдесят?

– Наверное. Он уже с тросточкой, прихрамывал, но такой же высокий, в белом кителе и в фуражке с кокардой. А она – совсем старушка, в такой же большой шляпе. Оранжевой. То ли они эти вещички с тех лет хранили, то ли специально купили, чтоб в них ещё раз сюда съездить.

– Пятьдесят лет хранить китель и шляпу? Не может быть!

– Да ну, обычное дело: у меня отцовская гимнастёрка с орденом Красной Звезды до сих пор в сундуке лежит.

– То орден…

– А у них, может, их любовь как орден… Ну, да ладно, пойдём, я погреб покажу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации