Текст книги "Навье и новь. Книга 1. Звездный рой"
![](/books_files/covers/thumbs_240/nave-i-nov-kniga-1-zvezdnyy-roy-295170.jpg)
Автор книги: Игорь Горев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Однажды он со своим отрядом вызвался провести глубокую разведку по тылам белогвардейцев. Вернулся он один, шатаясь и окровавленный, и всем рассказывая о последнем бое.
– Нарвались мы на казаков махровых, серьги в мочке у половины. Весь мой отряд положили в один миг, я насилу вырвался, Воронок спас, – хлопал он благодарно по гриве породистого коня, памяти о лихом атаманстве.
Воронок прядал ушами и тихонько фыркал, словно хотел о чём-то поведать, да не мог по причине лошадиной природы. Так как Заверхозин зарекомендовал себя как непримиримый и решительный враг контрреволюции, ему поверили. Однажды в пьяном угаре, бывший атаман криво усмехаясь маленьким ртом, выпалил:
– А врали всё попы, якобы кровь взыщет из-под земли. Врали рясники толстопузые. Кровь, что вода, пылью пропиталась, и забылось, – потом, словно спохватился, оглядел таких же подвыпивших соратников глазами навыкат, – когда кровь за правое дело проливаешь.
Ему согласно кивали. И Воронка давно тоже нет, его обглоданный собаками остов белеет где-то на заднем дворе заброшенного скотного двора.
Обо всём этом не мог знать Семён, но что-то ему подсказывало: этот лупастый щёголь в отутюженных галифе, случайный тут товарищ. Он подобных «репейников», горластых да исполнительных частенько встречал в своей нелёгкой судьбе, особенно в последнее время. Из-за них и мучила и не давала ему покоя дума его горькая.
– Не перебивай, пиши, – задыхаясь кровью, блеснул глазами Семён, – пиши, голуба. Я в моей революции не разочаровался. Нет. А вот в твоей и тебе подобных… ваши революции внушают мне отвращение.
– Контрреволюцию сеешь.
– Пиши, пиши, деятель. Революции ваши, кх, кх, – Семён с трудом откашлялся, разглядывая пузырящиеся тёмно-бордовые сгустки, – видишь, красный цвет, и он, получается, разный бывает. Ваш вот такой, – он указал подбородком на залитый кровью пол.
– А с врагами революции иначе нельзя.
– Пиши, пиши. Апутин, дескать, предал революцию. Кто сам предавать готов, тот и других под себя примеряет. Пиши. Революция, что шашка: ей всё равно в какой руке рубить, сути рубак она не меняет и нового человека не рождает… Разве что пуповину может перерезать… Моя революция не умрёт – она бессмертна, как… как… бессмертна она и баста! А вот ваши революции, попыжатся, потужатся и мёртвое родят. Подобное рождает подобное. Такие революции, на самом деле, всё равно что перевёртыши и они похуже вчерашних господ будут. Те хоть фасонами выделялись и высокомерием врождённым – породой. А вы вроде как из своих, из братьев, а всё равно что каины. Перевёртыши веру окончательно отшивают в людях в светлое будущее.
Заверхозин осклабился, сказанного вполне было достаточно для расстрельной статьи.
– Смешно тебе. Человеку больно, а тебе смешно. И тому благородию было смешно, жандарму. Звери вы. Со зверем ваши революции никогда не справятся – родят новых. И звери же пожрут ваши революции. Пожрут и отрыгнут сытно. Однажды. Одно меня радует – знаешь что?
_?
– Многие успеют узреть человеческое, человека. А ты знаешь, кто был первым коммунистом?
Новый сгусток крови украсил пол.
– Откуда тебе, голуба, глаза таращатся да не видят. Эти твои вожди строят, строят проспекты, планы, пятилетки – суета. С человека начинать надо, в себе ваять человеческое. Но наш дух долго ещё вам будет мешать, мерещится призраком истинных революционеров. Коммунистом…
– Так кто же?..
– Что, кто же?..
– Был первым коммунистом? Маркс, Ленин или…
– Христос, голуба, Христос с тобой…
– Ну всё, хватит, наговорился ты на пулю, ублюдок.
Апутин снова валялся в собственных кровавых плевках, и красный туман застилал его тающее сознание, которое заполняли копошащиеся вокруг черви. Они боялись подступить к нему, живому, и ждали, деловито извиваясь белковыми тельцами.
– Вам не съесть меня.
Шептали разбитые опухшие губы.
Заверхозин брезгливо покосился на пол, захлопнул папку и, криво усмехаясь, произнёс:
– Уже съели, голуба. – Потом обернулся к железной двери и громко властно крикнул. – Эй, унесите эту контрреволюционную падлу!
Справедливость по Хлопу
Дом строили уже после войны. Сначала он задумывался как жильё для победителей. Задумывался просторно, с широкой общей лоджией на солнечной стороне и цветочной клумбой у подъезда.
Не было звёзд и фотографий на могиле Апутина, да и мало кто знал где он похоронен – он жизнью попрал смерть.
Отлетела его чистая душа в те края, ради которых он трудился и проливал кровь. В его прежний кабинет вселился иной дух, воздух стал тяжёлым, с душком.
Новые директора проявляли какую-то нездоровую активность, так что порой начинало рябить в глазах. О счастье ему теперь вкрадчиво нашёптывали в уши ночи, крашенными губами.
Они прислушивались и покорно соглашались, напоминая мопсов, поджимающих лапки в ожидании ласки.
Революционные дали отныне могли рассмотреть и близорукие, на ощупь, зато животики заметно округлились и стали порой необъятными, объёмами споря с трёх-, а то и четырёх комнатными квартирами, вместе с канапе, сервантами, пуфиками и трельяжами. Какая-то необъяснимая физика сообщающихся сосудов: если в одном месте прибудет, то в другом, непременно, убудет.
Новые директора о такой закономерности, конечно, догадывались, кроме того, всячески поддерживали и поощряли, считая её справедливой.
Кстати, директора санатория имени «Парижских коммунаров» Велимира Хлопа так и прозвали – справедливый. В истории очень много загадочного, откуда, например, взялись прозвища «Красно солнышко», «Мудрый», «Грозный», «Великий» (или «Великая»), можно приписать, мол, «народ из уважения и, признавая особые заслуги…». Можно, так многие историки, почитатели чистописания и ластика, поступают.
Народ же безмолвствует, даже если догадывается, помалкивает из ложной скромности, где-то глубоко внутри осознавая: будь я на его месте…
И заливался пунцовой стыдливостью.
В нашем случае всё значительно проще, кабинетным писцам не нужно будет выискивать примеры народного почитания – Велимир Хлоп, без обиняков, заявлял при любом удобном случае: да, я справедливый! При этом он задирал вверх свой острый горбатый нос и топорщил усы, вкупе с носом напоминающие трезубец, цепко охватывающий зубьями верхнюю губу, при этом таращил серые глубоко посаженные глаза. Зрелище одновременно и грозное, и смешное.
– Я справедливый, и кому выделять квартиры знаю!
Так ответственно заявлял Велимир Хлоп всем ходокам и просителям, от коих не было отбоя – дом один, просителей много. И он гордо вздёргивал орлиный профиль, не хватало только скалы и облаков у подножия. Кстати, замечено, своеобразная директорская справедливость храбрилась с каждым днём всё больше и больше, по мере того как в далёкой столице старел и терял силы тиран. Когда объявили о смерти тирана у справедливости той и вовсе пропал страх. А страх ой как нужен тому, у кого совести нет, он хоть как-то сдерживает справедливые порывы души неуспокоенной.
– Я до райкома, если надо дойду.
Напирали на него, тогда он смягчался и уже не напирал сам:
– Хорошо, хорошо, я постараюсь решить ваш вопрос по справедливости, так сказать.
Так, потихоньку, красивый проект дома, красующийся рядом со знаменитым соседом (монументальным санаторием) уже на стадии строительства обзавёлся перегородками и перегородочками. Цокольный этаж, предусматривающийся для подсобных помещений, было так же решено отдать будущим новосёлам.
– Но там же сырость! – возмущались, обрадованные было жильцы.
– Вы же сами настаивали на выделении вам квартир в этом доме, – пожимал плечами Велимир Хлоп, одергивая элегантный френч, – а так как проект не резиновый вот и решено было…
Обстановка на собрании накалялась, люди требовали, гвалт мог заглушить птичий базар на северных скалах. Директор требовательно вытягивал руки, орлиный профиль требовал тишины и порядка.
– Мы и так поступаем по справедливости, у нашего главного бухгалтера жена скоро родит, что же им век куковать в бараке? Нате вам квартиру. Справедливо? Справедливо! Товарищ Кривоходько, сами понимать должны – из Совета курорта, он нам помогал и с проектом и с землёй. Справедливо? Справедливо! И если рассмотреть каждый случай, то всякий раз руководство, в моём лице, поступало по справедливости, порой в ущерб проекта. Да! Да! И цокольный…
Тут началась возня в задних рядах, и оттуда возник взлохмаченный пылающий образ борца с несправедливостями в обществе в обще.
– Дайте сказать… с места.
Переждав смешки и выкрики, раскалённый борец начал загибать пальцы:
– Во-первых, почему одним трёхкомнатные шикарные квартиры другим нагородили курятники – живите! Во-вторых, некоторые только приступили к своим должностным обязанностям, а уже им, пожалуйста, аж сорок метров с отдельным выходом, не будем называть фамилии – их и так все прекрасно знают. В третьих, цокольный этаж…
Директор отмахнулся, как от назойливой мухи:
– И в пятых и в десятых, товарищ Борзыкин, вы и на собрание умудрились явиться в нетрезвом состоянии! Садитесь уже! Что касается квартир…, – директор вышел из-за председательского стола и заложил руки за спину, – не все квартиры можно разделить по конструктивным особенностям проекта, несущие стены и прочее. Справедливо? Справедливо! Что касается цокольного этажа, его было решено отдать под жильё в последнюю очередь, учитывая количество желающих, когда все остальные квартиры уже были распределены. Справедливо? Справедливо! Что касается, упомянутого здесь товарищем Борзыкиным, товарища Татьавосова, то ему выделили квартиру по просьбе из Райкома, как перспективному специалисту, врачу прошу заметить, товарищи! Справедливо? Конечно, справедливо! И остаётся ещё один наболевший вопрос, почему мне – директору – такая квартира? Что же отвечу…, – Велимир Хлоп выдержал паузу, грозно и важно выпучивая глаза на собрание, – кто из вас, будучи на моём месте, отказался бы от положенного ему по справедливости. М-м? Поднимите руку. – Собрание хранило молчание, слышались вздохи и шебаршение. – Вот видите – никто. И кто после этого обвинит меня в несправедливости? М-м? Я обращаюсь к вам. И ещё, я обещаю в следующем доме, а Советская власть обещает в ближайшее время всех переселить в благоустроенное жильё, решить квартирный вопрос всех нуждающихся. Потерпите, товарищи.
Опущенные концы усов ободряюще вздёрнулись вверх.
Не зря за директором приклеилось не только прозвище «справедливый», но и слава нахрапистого мужика, умеющего выбить (или пробить, в зависимости от ситуации) нужное ему решение. В том помогала ему и бурлящая кавказская кровь.
Задолго до этого исторического собрания, когда о Советской народной власти не помышляли и в помине (разве только странные личности, почитающиеся в народе то за умалишённых, то за праведников и коих были считанные единицы, о чём благодушно докладывало жандармское начальство на высочайшее Имя, в мечтах могли себе позволить такое вольнодумство) разбойничал в южных губерниях Иван Хлоп, прозванный так за один случай.
* * *
Батька Хлопа, уроженец Нижегородской губернии, был характера строптивого, помещик, которому он принадлежал, тоже был с гонором и прощать не умел. Крестьянин, душа подневольная, знай себе спину гни и молчи. Нагибал помещик батьку, нагибал, пока тот лбом в пол не упёрся, тут-то, после плетей, и взвыл родитель Хлопа, не выдержал, бросил шапку наземь и побёг. Решил сразу и подался к терским казакам, сдаётся, что то давняя думка-мечта выстрадана была.
Да видимо давно выдохся прежний вольный казачий дух, принимавший когда-то в свои ряды всякого притесняемого. Казачьи ватаги применили свою вольницу на благо империи, значительно расширив державные границы, но при этом забыли, что имперские замашки (как и любое хамство) пресекаются дубиной и только дубиной, они позволили приручить себя – превратились в реестровых, и землю полюбили паче свободы своей. За землю готовы были драться и с чужими, и со своими, чубы рвать нещадно.
Житьё беглеца и так непростое, а среди всеобщего недоумения да нашёптывания, тыканья пальцем – несносное. Нанялся батька Ивана к одному зажиточному местному атаману, надеялся, да просчитался – тот же помещик оказался, разница только в том, что называется казаком. И он сам и вся его семья в который раз познала все «радости» подневольного труда, да ещё у хозяина скупого, не лишённого кичливости, и глупого чванства.
– Не стало кажись нигде на земле русской жизни вольготной. И вольница нынче, как видится, куцая, за чином погналась заместо зайца.
И батя Ивана стерпелся, хотя нет-нет да оторвётся от сохи чужой, вытрет пот со лба, да и взглянет в сторонушку, где горы снегом сверкают по вершинам: «А куцы ещё бежать-то, вона дальше горы какие. Нет, там жить не моги».
Иван вырос, и статью и норовом в родителя пошёл, в того прежнего, вспыльчив не в меру, никому уступить не хочет.
И злопамятен, часто видели лицо его разбитое в кровь, многие, и ребята местные и неместные, познали его кулаки нещадные, и то, что остановиться вовремя не может, оттого всякое случалось.
Батя к тому времени уже поумнел, пообтёрся и сына пытался примирить с миром, тот стоит кровавую юшку из-под носа вытирает и молчит насуплено, вроде как науку слушает и внимает, а сам себе на уме, свои думки ковыряет, вынашивает.
– И в кого ты такой упёртый, – взглянет на сына отец и тут же губу прикусит вместе с бородой, – что ты на меня зеньки свои лупаешь, али не понял ещё, бараний лоб твой, что и там, и там, и там, – тычет батя пальцем заскорузлым во все стороны света и сам распаляется, – для нашего брата завсегда удило да ярмо заготовлено. А всё почему? А потому, паря, что жизнь наша сама так устроена. Вот приметь тебя, к примеру, планида, – тот же палец тычет в тускнеющее небо, – удача по-другому, и быть тебе, допустим, самим царём отмеченным, сословием значит, и ты спины чужие начал бы загибать. Непременно то.
Иван батю слушается и точно так же губу закусывает, ещё пока безусую.
– Невмоготу, батя, и почему им всё можно, а другим терпи? И я не прочь.
– Осеречь, Иван, осеречь. Норов свой, пока не поздно, спрячь куда подальше.
И атаман, у которого батрачили батя с Иваном, глянет злым прищуром на вспыльчивого отрока и погрозит плетью казацкой:
– Ты у меня того, гляди, Ванька, гонористый больно, не по роду племени.
Ванька шепчет себе под нос: «Это мы ещё поглядим, не больно испугались-то, не из пугливых, и мы могём плетью-то…». Однако громче опасается:
– Чего там себе под нос бубнишь, бесярово семя?
– Нет, ничего, так о своём.
Но однажды он жестоко покалечил сына атамана, того полумёртвого принесли домой. А Иван как смекнул, что спор их кровавый одним выговором не кончится, так и бросился в бега.
Южные границы тогда жили беспокойно, то горцы барантой наскочат пограбить, то казаки в отместку пошалят в горах. Среди этого всеобщего кунакского вольнодумия Иван легко затерялся, приобрёл чёрную папаху, сквозь длинный мех сверкал на мир свирепый взгляд его, чей непримиримый блеск усиливало сверкание клинка кавказского кинжала и вороненая сталь старого ружья, которое у батьки прихватил в ночь побега.
Промышлял всё больше по просёлочным дорогам, хотя иногда решался на промысел более рискованный и вместе с тем щедрый на улов. Выходил к имперским дорогам, где частенько в колясках да каретах разъезжали всякие чиновники, да прочие господа под охраной двуглавого герба. Имелись у Ивана и свои принципы, свой благородный этикет: простой люд он старался не трогать: «Чего с них возьмёшь, акромя портков, да и те дырявые». Однако бывало всякое, и, если нужда прижмёт, заедет на буланом жеребце во двор, огороженного перекосившимися жердями. Зайдёт в мазанку, перекрестится с чувством в красный угол и тут же к хозяину, дескать, так и так, добрый человек: «Жрать хочу, делись по справедливости, хозяин, как Христос велел делиться». Хозяин, в свою очередь, неистово крестится, перебирая босыми ногами по земляному полу посреди убогости своего жилища: «Свят, свят, пронеси…» Ссылается на тяжёлую пахоту среди крутых склонов, на недород, указывает на малых ребят, прижавшихся к тощей мамке. Но у Ивана свои виды на жизнь: «Тебя горцы давно не теребили? То-то же, а почему? Эх, человек, кумекай, а всё потому, что я тут при кинжале и ружье. Можно сказать пастырь мирной жизни вашей». «Так-то оно так…» Вынужден соглашаться мирянин, косясь на ружьё.
Иван, конечно, лукавил, но лукавство его происходило из простодушия и образа жизни. Как ни любят у нас лубочных героев из народа с палицей стоящих на страже справедливости, а всё ж образ жизни так и норовит менять и самую кроткую натуру.
Вид падшего человека, валяющегося в пыли и умоляющего сохранить ему его подлую жизнь, отнюдь не облагораживает разбойника, более того, такая внезапная власть над чьей-то судьбой вызывает необратимые и удивительные метаморфозы в душе.
Словно дух того, погрязшего в грехах, кто сейчас унижается и просит о пощаде, отвращается и ищет нового прибежища. А оно вот – стоит рядом, торжествующе отставив ногу. И дух зла незаметно вселяется и обживается. Иван лукавил, так как иначе уже не мог, его несло вниз по накатанной заледенелой горке, куда он устремился из желания покуражиться и покрасоваться своей ловкостью и независимостью.
Он бы и рад остановиться, видя гибельную пропасть, но для этого нужно упасть и лишиться геройского ореола в собственных глазах прежде всего. Кланяться он не умел.
Эх, родиться бы ему лет этак пятьсот назад, когда дружины княжеские частенько шалили ничуть не меньше степных кочевников. Глядишь, примкнул бы к ратникам честным и сегодня уже своим бы наделом владел. Спесь дворянскую за честь выдавал.
Не повезло и отныне он навсегда разбойник для любого суда государева. Примерно такие посещали думки его голову, когда он вечерял у костра, поглядывая с ненавистью на звёзды несговорчивые: что б вас опрокинуло, что ли, – и кутался с головой в зипун.
Что же касается горцев – лукавил он, если откровенно. Ни от каких горцев он защитить, естественно, не мог, ловкие наездники, меткие стрелки и умело владеющие кавказкой шашкой – волчком – те пронеслись бы мимо, не замечая жалкую фигуру, к тому же прячущуюся среди расщелин и лопухов, пронеслись бы с посвистом и гиканьем. Всё, что он мог им предложить это стать кунаком, то есть частью беды того, для кого пытался быть защитником.
Иван делил скромные припасы («по справедливости») – зимнюю надежду селянина – и, не прощаясь, исчезал в горных сумерках, сопровождаемый не менее сумрачным взглядом пахаря. Такова правда жизни. Сумерки сгущались.
А «Хлоп», так тут всё просто. Однажды Иван, поднаторевший на грабежах, напал на одинокую коляску, беспечно катившую между двух холмов, огибая камни и скалы.
Возница, быстро оценив ситуацию, вздёрнул руки в гору и попросил пощады, взглядом подсказывая, где можно поживиться. Робкие глаза многозначительно моргали в сторону крытой кожаным верхом коляски.
Наставив ружьё, Иван распахнул дверцу и диким голосом приказал выходить всем вон:
– Иначе картечью так пальну!
Следовавший по своим делам барин, к такому обхождению не привыкший, думал, что здесь – на Кавказе – знают о столичных политесах и народ благовоспитанный, приученный шапки сдёргивать и кланяться усердно в пояс.
Он даже не внял доброму совету взять охрану, по привычке чиновника уверенного, что в пределах империи он в безопасности и все должны исполнять любые его прихоти.
И вдруг какой-то мужик в папахе, весьма похожий на медведя, вставшего на дыбы, приказывает ему выйти вон.
– Да кто ты такой, холоп! Да знаешь кто перед тобой, титулярный советник, уполномоченный по особо важным делам…
Ему не дали закончить в столь великосветской манере. Иван-то был грамоте не обучен, то, что холопом воспитан – то правда, но правда давно забытая и преданная забвению. Он, просто заметив пистоль в руках говорливого, но не сговорчивого барчука, тюкнул его прикладом, приговаривая:
– За холопа, вот тебе хлоп по башке, дурында.
Возница и разнёс по округам тот случай. Так и стал крестьянский сын Иван разбойником Хлопом.
Как-то свёл случай Хлопа с неугомонным романтиком, сосланным на Кавказ, лишённым всех дворянских привилегий и офицерских погон, таким же, как и он скитальцем. Но и скитальцы бывают разные. Ивана носило хаосом первозданным и диким по земным просторам, его нового знакомца увлекала вперёд великая идея. Иван послушал, соображая своей народной смекалкой и, отбрасывая всякие научные теории и словечки, молвил:
– Так ты что ли за народ? Свободу ему обещаешь? Ты, барин?!
Знакомец, облачённый в затёртую офицерскую черкеску Кавказских казачьих полков и в тонкие хромовые сапоги, на которые поначалу позарился Иван, но был остановлен твёрдым взглядом голубых глаз и дулом нагана, коротко кивнул, на тонких ярко-алых губах под щегольским усиками мелькнула надменная ухмылка.
Что привлекло Ивана в стройной, щуплой фигуре он и сам не ответил бы на этот вопрос. Может быть неземная решимость, лихость, странным образом совмещаемая с тихими задумчивыми глазами, предрасположенность к самопожертвованию?
Последнее вряд ли, Хлоп жертвенность воспринимал однобоко – это когда ему жертвовали. Он истово верил в Бога, часто творил крёстное знамение, особенно когда следовал мимо погоста или одинокого безвестного холмика, крестился, заслышав дальний перезвон, но, принимая Бога, всегда разворачивал его к себе лицом и, простите, тылом к остальным, справедливо полагая, что они и этого недостойны по своей жалкой и грешной природе.
И вдруг слышит крамольные вещи, что можно и нужно грабить не только ради личного обогащения (или пропитания, чем, собственно, и занимался Иван, так и не скопив богатств, грабил так, по мелочи), но и ради какой-то там благой идеи и партии. И называется это не уже иначе: экспроприация. Не слово – песня.
– Партия это чего?.. Ватага что ли?
Знакомец весело рассмеялся и, вытирая выступившие слёзы, начал свой рассказ сначала, терпеливо и доходчиво, в наиболее ответственные моменты активно жестикулируя. Иван смотрел, слушал и любовался: оказывается, можно и грабить красиво! Вот до чего люди додумались, – восторженно качал он бородатой головой, подкидывая дрова в костёр.
– Иш ты как! И что партия за тебя заступится?
– Непременно. Мы все товарищи, можно сказать братья по борьбе за общее дело.
– Товарищи?.. Кунаки что ли?
– Это как хочешь понимай, но у нас дисциплина суровая. Предательства не выносим.
– Так и я с этим делом, – Иван задумался, оглаживая широкую бороду, – справедливость уважаю.
И новый знакомец его увлёк. Более того, заставил выучиться грамоте, читая листовки, и понимая, о чём там пишется. Долго Иван исполнял роль помощника при налётах, но постепенно ему стали доверять, и он познакомился с другими партийцами.
Он приобщался к скрытой, но весьма активной деятельности подпольной организации и уже не ощущал себя одиноким на большой дороге, приобщение меняло мировоззрение Ивана, он обретал новое божество внутри себя. Но и в этом случае, он не мог представить себе его обращённым ликом куда-то, как не мог вообразить иконы с обратной стороны.
Вновь обретаемая вера всегда была обращена к нему и благоволила ему, какой стороной она была обращена для остальных, его, как и прежде, мало волновало.
Когда он забывался, особенно в годы Гражданской войны, эта его самоуверенность приводила к печальным заблуждениям и товарищи строго указывали ему на ошибку, тот, даже не задумываясь, тут же выпаливал:
– А разве партия может ошибаться!
Не встретился в его судьбе такой партиец, как Апутин, тот бы нашёл, что ответить, отделил бы «твоё – это то, что ты каждый день кучками выкладываешь аккуратными» от «ты за наше радей, а наше не потеет и не гадит, потому что явление бестелесное, духовное».
Не встретился. Любое культурное растение, дай ему волю, не сообразующуюся с остальными соседями по огороду, обязательно превратится в злостный сорняк, и заполонит собой всё свободное пространство, справедливо считая грядки своей вотчиной, а солнце личным светильником.
Дети этого простеца, возможно, вырастут несколько изнеженными, без отцовской хватки, да и к чему, когда солнце с выключателем под боком? Велимир Хлоп, хотя и выглядел крепко сшитым, в батю не пошёл: плечи покатые, фигура без прежней монументальной кряжистости, коя соблазнила не одну бабёнку, – но в нём – в Велимире Хлопе – проявилось собственное своеобразие и причина тому одна.
Уже после Гражданской, среди северных хребтов, в одном тесном горном ауле повстречал красногвардеец Иван стройную черкешенку и, по обычаям тех мест, не мудрствуя лукаво, взял, да и выкрал её.
Стеганул жеребца плёткой, подскочил, схватил словно куль, и бросил девушку через седло, только пыль и осталась на память об удачливом наезднике.
Ивана пожурили партийные товарищи, пряча улыбки в просмолённые войной усы, но он был твёрд:
– Я не из баловства – я женюсь! Ну, приглянулась она мне, ну, голову потерял, но ведь люблю, справедливо?!
– А живи, но впредь поступай как коммунист, а не как кунак и разбойник. Пора забывать древние традиции, как-никак новую жизнь строим, товарищ, понимать надо! Да, и вот ещё, поезжай в тот аул и по-честному там всё порешай с родителями с роднёй.
Пожурили ему пальцем на партийном собрании. Он так и поступил, наделённый властными полномочиями, посетил тот аул, откуда невесту выкрал, и, имея вид спесивый и высокомерный, объявил родителям о своём желании жениться. Куда тут деваться – согласились.
Вот так и появился на свет Велимир Хлоп с орлиным профилем гор и обвислыми усами малорусских степей. Его геройский отец погиб где-то под Сталинградом, раздавленный танковой армадой Манштейна.
Тогда гибли многие, гибли тихо, тихо и безропотно жертвуя своими жизнями во имя грядущей победы.
Пахари и рабочие, очкарики-интеллигенты, многие из них не робкого десятка, пропахшие порохом, и смотревшие прямо в глаза неминуемой смерти, а после боя опять становились стеснительными до смешного, не смея требовать награды за свой ратный труд: «А мы чего, все вон воюют, время нынче такое».
Иван Хлоп наоборот умел постоять за справедливость и мог ударить по столу:
– Я там, на передовой не кланялся немчюре, и тут не стану! Вы тут, штабные крысы, сидите, галифе протираете, и вся грудь звенит, пока наш фронтовой брат на смерть идёт не сгибаясь… подавайте, черти, орден мне, я танки сдержал у деревни такой-то!
Ему резонно:
– Вон Петров со своей батареей на главном направлении выстоял, все пушки потерял и половину состава…
Хлоп им в ответ:
– Вы мне тут зубы-то не заговаривайте. Меня мало волнует «где-то там» – у меня своя жизня.
Геройский батька у Велимира оказался, обладатель ордена Красного знамени и медали за отвагу. Урок он усвоил: «… не робей, когда чуешь что твоё, тут чуть промухал, считай, что потерял…», – и все препятствия отныне брал нахрапом, начиная с поступления в медицинский институт, и после, быстро продвигаясь по карьерной лестнице. Отцовская слава служила ему вместо знамени, отец мог бы гордиться: хорошего знаменосца вырастил, так держать, сынок!
Уже в тридцать с небольшим ему доверили управлять санаторием, Велимир ни секунды не сомневался, что справится, с достоинством и не без тщеславия взял предложенное направление:
– А чего тут стесняться – я не красная девица. Все мои предки были не робкого десятка. Это их справедливая заслуга, – выпячивал он свой гордый орлиный профиль.
Управлял он вверенным ему санаторием твёрдо, сообразуясь с тем, что любое его решение – верное, сомневаться не был воспитан, характера был упёртого с гонором, привечал тех, кто спорить с ним не смел, исполняя приказы, чуть ли не козыряя и стремглав. Правда, случалось всякое, в жизни не всё бывает так, как нам хочется. Взять того же Нелюдимова Семёна Степановича, главного бухгалтера.
* * *
Сперва Велимиру Ивановичу Хлопу он показался тихоней и застенчивым. Так оно и было. Он нажимал с директорской беспрекословностью – Нелюдимов чётко и в срок исполнял, чему способствовало и тёмное прошлое, «грешки» перед партией его отца и деда. Хлоп прекрасно был осведомлён об этом факте и всякий раз намекал:
– Нам с вами ни к чему на прошлых ошибках учиться, Семён Степанович, сами понимаете, человек вы не глупый.
В первый раз коса на камень нашла, по случаю совсем заурядному, на директорский взгляд. Нужно было уволить «проштрафившегося» работника.
– За что его так гнобить? – пожал плечам Нелюдимов, – дайте ещё один шанс человеку. Глядишь, он и исправится.
– Горбатого могила исправит. На лицо нарушение трудовой дисциплины. Разве не так, товарищ Нелюдимов, и чего вы его так защищаете, – сощурил бледно-серые глаза Велимир Иванович, недовольно топорща усы, выгибая верхнюю губу.
– Работник он хороший. Ну, споткнулся…
– Вы мне это прекратите тут! Дисциплину на предприятии подшатывать. Ваше дело рассчитать и всё. Идите.
– Оставьте его.
– Что собутыльник или какие другие совместные делишки имеются… Вы мне смотрите. Мне всё известно!
– Так и вы, бывает, не прочь, рюмочку другую. Дело понятное… В сейфе у вас…
Спокойно вспылил Нелюдимов, намекая на бутылочку, прячущуюся за кипой бумаг и печатью. Хлоп побагровел.
– Слышите – это приказ и он не обсуждается! Я его несколько раз предупреждал, теперь увольняю. Разве не справедливо?! Идите.
Были другие мелкие «бунты», которые Хлоп всякий раз жёстко подавлял, пользуясь своей авторитарной властью, проистекающей всё из того же злосчастного прошлого главного бухгалтера. Тот однажды не выдержал и хлопнул дверью:
– Меня отец учил прощать, к сожалению, явление в нашей стране редкое, почти немыслимое (Семён отца, естественно, не мог помнить, но всякий раз воскрешал его светлую память)!
Хлопу передалось от бати не только умение напористо нападать, он умел и скрытно отсиживаться в расщелинах, когда силы были явно не в его пользу.
Трусостью это не назовёшь, скорее рациональным подходом, качества способствующего выживанию; нередко подмеченного среди животного мира.
Он мог быть угодливым, когда надо было, и мог потерпеть, опять же, когда было выгодно или нужно. В Нелюдимове он ценил, прежде всего, профессиональную сноровку, умение быстро и точно находить нужное решение, бухгалтер тот был, что говорится, от бога. Однако хлопанье дверью запомнил и, когда встал вопрос о выделении квартир, мягко отказал:
– Вы сами видите: из Райкома звонят, из Совета курорта звонят – всем нужны квартиры, а мне что разорваться. Проект не резиновый. Вы совесть имейте!
Эта фраза, как успел заметить директор, действовала на главного бухгалтера магическим образом – тот сразу обмякал и терял весь свой боевой пыл, если произносивший эту фразу был, хоть в чём-то, хоть в маломальском факте прав. Нелюдимов понурился, потоптался и вышел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.