Электронная библиотека » Игорь Горев » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 22 августа 2024, 10:20


Автор книги: Игорь Горев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Настроения

На улице благоухала весна.

Южная весна это нечто особенное. Художнику тут не надо оправдываться за нереалистично яркие краски – сама природа озорует с цветами и ароматами.

Они словно смешиваются и дают такой удивительный букет, что хочешь, не хочешь, а представишь себя безгрешным Адамом в раю, радуясь нахлынувшим чувствам, в которых и Ева не обольстительно хороша, но вдохновенно красива.

Из газетного киоска надрывался транзистор:

 
«Понимаешь, это странно, очень странно,
Но такой уж я законченный чудак.
Я гоняюсь за туманом, за туманом
И с собой не справиться никак.
Люди посланы делами,
Люди едут за деньгами
Убегая от тоски.
А я еду, а я еду за туманом,
За туманом и за запахом тайги…»
 

Дослушав песню до конца, в тихой задумчивости, отсчитал мелочь и купил «Известия». Пробежал по передовицам и остановил свой взгляд на четвёртой странице на подзаголовке «БАМ: расступись тайга!» Вчитался. Да так, что вздрогнул всем телом, когда кто-то дружески ударил его по плечу.

– Ба, какие люди. В будэнь и не на рабочем месте.

Семён резко опустил газету. Перед ним в серых широких брюках и рубашке цвета топлёного молока, широко улыбаясь, стоял Тимофей, в руках он держал кожаный портфель, непременный атрибут – усы, по-прежнему свисали вниз, однако уже без прежней лихости и лоска.

– Будэнь, будень, – съехидничал Семён над кубанским диалектом товарища, – и вы, как я погляжу, не покрыты бумажной пылью.

– Э, нет, – Тимофей поднял перед собой пожёванный портфель, – мы завсегда на трудовой вахте. Отчёты сдавал. Вот дожидаюсь двадцать седьмой, прогуливаюсь. А ты?

Уже третий год как Тимофей перешёл на повышение в соседний санаторий и всячески подчёркивал этот факт: «И мы, теперича, с приставкой «главный»».

– Слышал, нас теперь сольют.

– Наслышаны. И как будем именоваться: «Орджоникидзе французский коммунар»?

– Ха, предлагаю «Чайкидзе».

– Кто будет Треплевым, уже догадываюсь?

И почему всё так устроено у нас, – Семён продолжал лениво рассматривать разомлевшее под солнцем лицо Тимофея, – и дружить мы умеем, и стройки великие, и дела замечательные затевать могём, и улыбаемся друг другу, и слова приятные говорим, а в душе у нас всё равно темно, и подлость и страхи.

А может зря ты так, Семён. Ну поругался с начальством, ну наговорил, руками помахал лишнего. Ты сейчас терзаешься, и Иваныч сидит в этот самый момент и губы кусает. И его совесть мучает.

Семён нахмурился и выругался про себя: Болван ты Сёма, как есть болван. Сколько раз себе говорю: сдерживайся, не давай эмоциям взять вверх над собой. Эмоции и Я, будто о двух Семёнах речь идёт.

Вот у Тимохи всё однозначно, живёт себе и не задумывается, пристраивается. Так, видимо, и надо жить. Одним днём. Тимофей так и поступает. Семён порывисто закрыл газету, та возмущённо зашуршала.

– Ты чего как хмара? Какой думкой дюже богат.

Заметив пасмурное настроение друга, несоответствующее всеобщему цветению, осведомился Тимофей.

Выслушав, задумался, шевеля усами. Потом оживился и махнул в сторону жёлтой бочки, скромно притулившейся к зарослям самшита на перекрёстке возле ресторана «Театральный».

– Пойдём, по стаканчику пенного. Я отчёты сдал, ты стресс снимешь.

– Можно.

Минут пять они были заняты тем, что сдували густую пену и утоляли жажду мелкими глотками. Мелкими – это Семён. Тимофей пил жадно и блаженно вытирал усы ладонью.

Ему бы шёрстку вместо рубашки и хвост пушистый, обязательно пушистый, – наблюдал за другом Семён, – кот, кот как ни есть, и когти, уверен, имеются. Сейчас прячет – незачем. До Семёна уже дошли слухи, что после объединения двух санаториев «Чайка» исчезнет, Тяжмаш подмял её под себя на правах сильного, законы природы никто не отменял, никакая революция.

Наслышан он был и о том, как отозвался в его адрес Татьавосов, когда обсуждалась кандидатура главного бухгалтера нового объединения: «Я врач, а не ветеринар – с бешенством не знаком и знакомиться не желаю. Работы и так предстоит много».

Семён не мог знать другого, о состоявшемся накануне разговора между Сергей Эразмовичем и его лучшим другом Тимофеем: «Что вы можете сказать о Нелюдимове, знаю он толковый бухгалтер». – «Толковый, но не сговорчивый». – «?» – «Понимаете, характерный он чересчур. А такое крупное предприятие, где много всякого народа, гибкости требует, ведь так».

Татьавосов задумался: «Так мы все характерные, разве не так. Бесхребетным быть нельзя, тогда на четвереньках ползать начнёшь». Усы кубанца поёрзали в нерешительности: «Так-то оно так, согласен, – снова заминка, – принципиальный он, и швыдко поспешный. Вот, к примеру, возникнет конфликт интересов предприятия и работников. Тут бы середину искать нужно, консенсус (это слово Тимофей услышал на городской конференции Совета курорта, докладчик был нудным, лил воду из пустого в порожнее, один этот звук иноземный и запомнился), кх, кх, – Тимофей скромно откашлялся в кулак, – так каждый умный управленец поступил бы. Семён не такой». – «Разве, а я слышал много лестного о нём». – Тимофей заёрзал на стуле и весь подался вперёд: «В том-то и дело, шо лестного – он всегда на стороне народа. И это качество, я как партиец считаю положительным. Но экономически?

Считаю, шо бухгалтер должен, прежде всего, оперировать цифрами и не поддаваться на эмоции». Татьавосов тогда задумался.

– Вот сколько я тебя знаю – не пойму. – Тимофей отставил полупустой бокал на круглый столик. – Друг ты закадычный, верный. И товарищ. И на работе тебя уважают. Скажу больше – любят. Так какого рожна тебе надо ответь ты мне?

Семён пригубил, оценивающе разглядел содержимое стакана при солнечных лучах и каким-то взглядом, в котором отразилось и что-то мучительное и романтично-искательское, взглянул на Тимофея, задорно шевеля бровями.

– Тебе не понять.

– Ну, давай заяви ещё, что мы тут ползаем, а вы там, – Тимофей балетным жестом взмахнул в сторону просвечивающего сквозь листву неба, пронзительной голубизны.

– Не скажу – и я ползаю. А кто-то летает, и это верно. Вот смотри.

Семён развернул газету и ткнул в первую полосу на четвёртой странице.

– Вот они летают.

– Враки. Всё гарно на расстоянии. И о нас когда-то писали, вспомни. И на переднем рубеже, и защитники здоровья, и целители душ, да много ещё чего писали… и пишут до сих пор.

Они там писали, а мы тут буднями взахлёб сыты были. С отчётам как оголтелые носились. Кто казачит, а кто батрачит. Шо, не было? Проспися, Семён. С Ивановичем это ты зря. Он супротив моего Эразмовича аки дитя неразумное. Во где хватка. – Волосатый кулак вырос над столиком. – Не, зря ты так. Ты знаешь, и я годыть (угождать) не буду, но уж ежели показатель нужен – выдам. Наше дело, Семён, цифру видеть, это дело начальства ширше смотреть и дальше. С перспективой значит. Стратегически.

Семён, молча, взял пустой стакан.

– По второй?

– Давай.

Запенилось шапкой и струйками протекло на белую столешницу. Кубанец крякнул от удовольствия и одним махом ополовинил свой стакан. Потом весь наморщился, усы спрятались под носом, глянул на Семёна с какой-то ироничностью.

– И пьёшь ты без вкуса, без удовольствия. Сначала как – большой глоток, а опосля уже цедишь с чувством. Большим, значит, жажду утоляешь.

– Перспективу, говоришь, какая же перспектива, ответь ты мне, когда человека в ней нет. Мёртвое поле получается. Скажи мне, вот ты мог бы так сейчас с цифрой, чтобы по душам? Молчишь, а тогда чего ты цифру свою дутую вперёд толкаешь.

– На откровенность вызываешь.

– Не иначе.

– Ну-ну. Тогда и ты мне ответствуй: в тридцатые, если бы партия к каждому вздоху прислушивалась, выдюжили бы. Я спрашиваю, выдюжили бы голод, разруху, войну. О, то-то же!

Семён нахохлился и промолчал.

Друзья махнули на проехавший мимо автобус.

– Слушай, а пойдём-ка заглянем в «Театральный». Давненько я в нём не бывал. Да, точно, как открыли его с тех пор и не бывал. Помнишь, мы тогда ещё американцам кузькину мать показывали. Я тогда, Тимоха, на полном серьёзе, тоже мечтал на Кубу попасть.

– Чего? – прыснул сквозь плотно сжатые губы Тимофей, – хватит брехать, на Кубу. Тамошние революционеры вас так и поджидали.

– Не о том речь, – Семён отвернулся и внимательно начал разглядывать барельеф Павлу Корчагину стоявший на той стороне проспекта, затем словно опомнился, взглянул снизу вверх на рослого кубанца, деловито сжимающего портфель двумя руками, – теперь, говоришь, иные времена. Точно… БАМ вон объявили, клич комсомольский бросили, поехать что ли?..

– Пойдём, я тебя быстро вылечу, тоже мне пылкий юноша нашёлся. Сёма, сколько тебе лет уже, глянь седина на голове, а пацан пацаном – БАМ. Пойдём, я тебе сказочку про белого бычка расскажу, поучительную.

– Комсомол не возраст, Тёма, – призвание.

Семён бросил прощальный взгляд на барельеф Островского, глубоко вздохнул и махнул рукой.

* * *

Любава сидела и, скучая, глядела в окно, где среди молодой листвы багряно сгорал день. Сверкало море, крыша, обитая нержавейкой, было безветренно, но тёплые потоки воздуха проникали сквозь распахнутые оконные проёмы.

Сын отпросился погулять с друзьями. Он сильно вытянулся, хотя отца перегонять не собирался.

Любава улыбнулась: характер стал проявлять. Нет, не ерепенился не огрызался, как-то по-своему. Интересно. К отцу с просьбой, тот: «Хочешь – заработай». Любава поначалу с упреком: «Сын ведь…».

Потом примолкла, стала присматриваться и соглашаться.

Семён специально, через знакомого строителя, пристроил Устина на лето на стройку разнорабочим. И тот закусил, приходил домой усталый и сразу валился в кровать.

Но когда на свои честно заработанные деньги купил то, что хотел, радовался беспредельно. Всем показывал и гордился: «Сам заработал, – и непременно добавлял, – батя на стройке договорился».

А прежде, вспоминала Любава, когда записался в секцию бокса, насыпал в мешок песок и бегал с ним вдоль кромки пляжа, потом использовал вместо груши.

Порвёт, новый насыплет, сколько тех мешков было, Любава диву даётся: «Вот упорный, и в кого?». И тут же осекалась, косясь в сторону мужа, вспоминая рассказы о свате. И Семён себя в обиду не даст, хоть и росту небольшого и сложением не богатырь, а сват, судя по всему, и вовсе крут был, и за себя постоять и за идею.

Устин Семёна всё-таки перерос, ненамного, правда, поколение нынче такое – в рост. Спорт выровнял его, теперь он уже не корявый росток – дубок.

Гулять пристрастился. Любава вздохнула. Время его такое, лишь бы без глупостей. Подумав о глупостях, она сразу вспомнила о Семёне.

Что-то задерживается он сегодня, неужели снова придёт «на рогах». Боже, как я устала, – Любава закрыла лицо руками, – как такое случилось? Он же… он же добрый. И люди о нём с любовью отзываются. Не все, – тут же поправила она себя, вспоминая, о чём судачат и сплетничают в санатории работники. Верно сказано: язык первый враг. И он хорош – сплетням потакает.

Снизу послышались знакомые шаркающие шаги. Она мельком выглянула, и, сильно закусив уголок рта, буквально рухнула на стул. Так и есть! Сердечко часто заколотилось в груди, слёзы сами собой навернулись на глаза. Любава быстро смахнула их. И приняла неприступный вид.

Семён не вошёл – ввалился через порог. Опёрся на косяк и виновато заулыбался.

– А вот и мы, Люб… Любава.

Вид у Семёна был отвратительный.

Любава и прежде видела его в подобном состоянии, но в данную минуту перед ней предстало создание вызывающее ни чувства жалости, ни сострадания – отвращения.

Ни справедливого гнева жены, ни обиды, ни презрения даже, её сотрясло, и появился жуткий позыв изнутри, когда тело хочет исторгнуть нечто гадкое неудобоваримое.

И это чувство она испытывала к родному, близкому человеку! И это чувство было скорее духовным страданием, чем физическим. И в этом было что-то жуткое, похожее на прикосновение кошмара, но наяву. Прикосновение смерти.

Семён стоял на полусогнутых ногах, они отказывались держать своего хозяина. Брюки измяты и в грязи. Рубашка, та самая которую она с такой любовью гладила утром, вылезла наполовину из-под ремня, и от следов стирки не осталось и намёка, особенно бросалось в глаза, и сразу, размазанное пятно от чей-то вульгарной помады.

Губы тоже отказывались подчиняться, они свисали как у бульдога, в дополнение с них стекала слюна. И запах. Запах блевотины и мочи.

И он, при этом, ещё старался изображать из себя разудалого гуляку. Корчил виноватые рожи, морщился и пытался говорить. Вдвойне противно.

– Мы… мы тут, там с Тимохой, тс-с, – указательный палец ищет губы, глаза не успевают угнаться за ним, – по чуть-чуть, клянусь чуть-чуть!

Скинув один туфель, он шагнул на кухню и сделал попытку обнять жену.

– Лю… любимая, мы чуть-чуть, – он показывает нечто мелкое между пальцами, – дай я тебя об…ниму.

И тут в Любаве взорвалось, она затряслась всем телом.

– Вон, – тихо прошептала бедная женщина, – вон, – уже громче и твёрже.

– Ты чего?.. Мужу!.. Мне! Ты мне жена, имею право. Я, может, ждал момента этого. Да вот!

И он неловко облапил её, сильно пошатываясь. Она задохнулась и, что есть силы, оттолкнула Семёна.

– Вон, дрянь! – И уже тише и спокойней, хотя по её груди и сжатым истерично дрожащим кулачкам было видно – она на грани. – Семён, я умоляю тебя, иди спать.

Мужчина неожиданно скис и быстро согласился.

– Да. Хочу спать. Пошёл. Уже пошёл. Дай хоть чмокну.

– Иди, Семён, – сквозь зубы.

Семён развернулся и поплёлся в комнату, обо что-то спотыкаясь и поругиваясь. Потом послышался резкий скрипучий звук диванных пружин и почти сразу прерывистый всхлипывающий храп.

Любава вся обмякла, сгорбилась и опёрлась всем телом и руками о стол и спинку стула. Её трясло, и она ничего не могла с этим поделать.

Мысли проносились в голове, напоминая низкие стаи туч под порывами быстро переменчивого шквалистого ветра, полнейший хаос. Затем хлынули слёзы, так же резко, как налетает ливень, крупные, по щекам, на ситцевый лёгкий халат.

Из оцепенения вывела мысль похожая на прорвавшийся сквозь тучи луч света, неожиданный и притягивающий всё существо к своему неизъяснимому свечению среди всеобщего ненастья и промозглости.

– Сын! Может войти сын! И что он увидит!

Опрометью бросается в темноту комнаты. Брезгливо раздевает мужа, отбрасывая одежду как можно дальше. Пытается уложить безвольное тело на диван. После нескольких попыток удаётся. Укрывает.

Хватает одними пальцами брюки бежит в ванну, в тазик. Возвращается за рубашкой. И снова в ванну. Долго не может справиться с краном. Наконец удаётся. Шум воды и вид клубящегося пара приводит её в чувство. Возвращает к реальности. Раздевается сама и прыгает под душ. И долго стоит недвижимо, подставляя струям лицо, вытягиваясь навстречу воде. И вдруг по всему телу пробегает конвульсивная волна, от макушки до кончиков пальцев ног.

Ей никогда не приходилось испытывать, но теперь она уверена так всё и происходит, и так же мерзко потом – когда тебя изнасилуют. Нет ей много мучительней. Не физически унизили её – много глубже и… она снова заплакала, но уже спокойно. Если это можно назвать спокойствием.

Оказывается можно.

Она чувствовала опустошение внутри. Как будто был дом, который она любила, ухаживала, лелеяла, благоустраивала, как могла, и вот явились воры, наглые с хамским выражением на лице и вынесли всё, что она так ценила и хранила в том доме.

Всё! Остались грязные следы, окурки, разруха, и звучат в ушах бранные слова. Мерзость.

Сквозь шум воды послышался щелчок дверного замка.

– Устин, ты?

– Да, мама.

– Я сейчас. Душ приму. Дождись.

И все беды сразу отступили – сын пришёл. Это уже другая Любава.

По ней не скажешь, что, только что над ней надругались и ей и физически и нравственно плохо – сын вернулся! Так, – мельком взглянуть в зеркало, разгладить морщины, – улыбнись, ну же! Так лучше. Ах, да, порошок.

Засыпает порошком грязные мужнины вещи и, с радостным выражение на лице, выходит к сыну.

– И где так долго гулял, сынок?

– Мама, я же с друзьями, – трескучим тенором.

– Понимаю. Почему чайник не поставил? Я пирожки напекла. Ждала.

Устин кушал с молодым воодушевлением, с тем здоровым аппетитом, который ни в чём себе не отказывает.

Любава почти не притронулась к чашке. Она всё возвращалась и возвращалась к недавнему событию настолько потрясшим её и лишившим сил. Перевернувший мир, вернее вывернувший его наизнанку. Она невольно стеснялась и сына и незаметно прикрывала халатик на груди.

Боже, как он похож на Семёна! И взгляд и те же порывистые движения.

Почему же мне так страшно? Что-то щемящее и волнующее карябает изнутри, терзает самые сокровенные уголки души, куда она и сама никогда не заглядывала, тёмные закоулки пугали, отталкивали, и Любава не углубляясь, поспешно, покидала их.

И вот теперь там шевелилось что-то тёмное необъяснимое, гадкое. Женщина мысленно молилась: Боже, спаси и сохрани! Взгляд помутился, предметы и сын преломились сквозь слёзы.

– Мам, ты чего?

Устин замер с пирожком у рта.

– Ты чего, а?

– Да, так. Бабье, знаешь. Нам, женщинам, что смеяться, что плакать. Зарос ты совсем, сынок. Сходил бы к парикмахеру. – Она встала и попыталась пригладить вихор. Устин сделал слабую попытку уклониться.

– Мам, ну ты чего.

– Раньше тебе нравилось, когда я гладила.

– То раньше.

Неуверенно пробурчал Устин, но больше не уклонялся, каким-то внутренним чутьём почуяв, матери сейчас это надо.

И что-то толкнуло его, он встал нежно обнял Любаву и тихо чмокнул в пробор. Так он поступал всегда, как перерос мать на целую голову.

И таким образом выражал свою признательность и любовь. Что в последнее время происходило всё реже и реже. Любава улыбнулась: мальчишки в этом возрасте все, видимо, такие – стесняются своих чувств. И у неё потеплело в груди, оттаяло.

Ночь выдалась тревожная, она не сомкнула глаз, которые то блуждали по кухонной утвари, то пытались проникнуть сквозь чёрную завесу ночи за окном.

Многое передумала она под храп в соседней комнате, зажатая между кухонным столом и старинным сервантом, наследством мифического свата.

Почему мифического? Ей приходилось много слышать о нём от мужа, но сама она никогда свата не видела, если только всматривалась в простое лицо русского мужика с пронзительным вопрошающим взглядом сквозь сеточку морщин на переносице, что смотрел на неё со старинной пожелтевшей фотографии.

Взгляд честный, открытый, такие располагали её к себе, и она верила им. Вот и теперь он провёл эту ночь вместе с ней, поглядывая сквозь стеклянную дверцу серванта, словно обращался и печалился о Семёне, о внуке и её не забывал.

Такое, пусть и безмолвное участие успокаивало и внушало уверенность: всё будет хорошо, дочка, поверь.

Когда-то она покинула родительский дом, поступок неординарный, скорее неосознанный, подчинённый сиюминутным прихотям и вслед за романтичной мечтой. Какой, она и сама себе, и тогда, и сейчас, не могла бы ответить.

Все её важные решения были порывами души, похожей на ветер, потерявшийся среди чуткой листвы. Вот один листик зашевелился, заиграл в лучах света, потом другой, и тут же третий. И непременно чтобы был свет.

Утренний, вечерний, дневной – разве это важно. Важно именно стремление, тяга к нему. Да, она – ветер, но солнечный и обязательно надувающий паруса. И первым же парусником стал Семён, Любава его попутным ветром.

Она вся доверилась ему. И он оправдывал её доверие. Не был святым, и не надо, нужен живой человек.

Стремился куда-то, обязательно вдаль, она восхищалась его горизонтами.

Пусть не достиг, не смог и не пытался, и всё-таки, своей устремлённостью на гребень волны, на край искрящегося солнца, порой он был бесподобно чуден, и она нисколечко не сожалела, что стала всего лишь попутным ветром. Быть попутным ветром солнечного парусника разве этого мало?

До сегодняшнего дня. Сегодня она испугалась. Сегодня её морские просторы сковали ледяные торосы и мёртвая, замёрзшая птица с белым оперением упала к ногам.

Ни ран, но и признаков жизни никаких. Семён лишился прежнего ореола, лишился навсегда.

Он лишился ореола, а она смысла жизни. Одно утешение и надежда – Устин. Сын. Ещё вечером она ждала обоих. И чуть раньше неутомимо порхала по кухне, замешивала тесто, ставила пироги в печь с мыслью о двух самых любимых ею существах на земле.

Почему самых? В любви она напоминала очаг, горит для кого-то, но согревает всех, кто тянет к нему озябшие руки. Таков уж неё был нрав. Её природа. Была ли усталость, конечно была, но то была благодарная усталость, в неё не было тяжести и ощущение бесцельности.

И вот ночь и одиночество. И бесивший её храп. Хотелось затыкать уши. Не слышать, забыть, предать забвению. Но как, как предать забвению саму себя?!

Жизнь! Если только умертвить. И она вздрагивала и куталась в халатик и озиралась, словно и впрямь холодные щупальца тянулись к ней, прикасались.

Да, приходилось соглашаться: в ней умерла какая-то её часть. Отмерла. Как бывает при гангрене. И чтобы продолжать жить, оставаясь Любавой, не прежней, но Любавой ей пришлось отсечь разлагающуюся плоть. Рассечь душу.

Развестись к чёрту! – такие были первые мысли. Они долго воодушевляли своей мстительной бодростью. Потом кольнуло: а сын, как же сын без отца. Детям нужен отец, и тем более мальчикам.

Для неё самой мама всегда олицетворялась с нежностью, вкусными ароматами, которые исходят от тёплой печки, с бытовым наставлением, иногда со строгостью.

Мама и уютный дом – вот то неделимое, что убеждало: что бы ни случилось, у неё всегда есть место на Земле, где тебя примут с любовью, укроют от морозов и ненастий.

Отец? Отец фундамент того дома, именно от него исходит жизнеутверждающее: «…живи, дочка, радуйся и приноси другим радость, живи чтобы стыдно не было перед собой».

Отец – это начало жизни, её квинтэссенция. Вот такими бесхитростными были у Любавы основы её жизни, честно и ненавязчиво привитые ей родителями.

И вот дилемма. Нехорошая, недобрая, разрушительная – развод. Просидев с ней полночи, перед рассветом, она отрицательно мотнула головой. В ней не осталось ни крохи сомнения: спилить дерево можно, раз и упало. Дело нехитрое, вот вырастить его взлелеять, ухаживая повседневно, в этом есть смысл, а не бестолковая перспектива. Отринув мысль о разводе, Любава задумалась о том, как ей жить дальше с Семёном. И тут не смогла удержаться.

То тёмное, что прежде таилось под спудом, что гнала она от себя в моменты раздражения и обид, теперь, вопреки её воле, вырвалось к свету ночника и захотело владычествовать над бедной Любавой.

И она с болью согласилась, как мудрый политик соглашается с меньшим злом ради, пусть шаткого, но мира.

Хм, она и политик, – собственная аналогия была смешна и вместе с тем жизнедеятельна сейчас. Она никогда не изворачивалась не извращала слова, не пряталась под маской, теперь соглашалась – так надо.

В ней умирал романтик и пробуждался расчёт. Нужно становится прагматичной, подруги вон живут и не брезгуют, считая мужей ходячими кошельками.

Выглянув в окно, где уже начинал брезжить рассвет, бледным призраком за чёрным переплетением ветвей, она вздохнула: что ж нужно привыкать быть стервой.

И снова тихо заплакала, как плачет невеста, примеряя подвенечный наряд, когда её предстоит стать женой не желанного и глубоко любимого человека, а навязанного ей жениха, уже заранее постылого.

Эх, Любава, Любава, вот не думала, не гадала, а жизнь сама распорядилась. Одно успокаивало: она, всё-таки, выбрала путь терпения.

Так и не прилёгши, утром приступила к привычным ей хлопотам: готовить завтрак сыну перед школой. О Семёне подумала со злостью: «Вряд ли он после вчерашнего пойдёт на работу. Позвонит Катьке и возьмёт больничный. Всё у них так – неправильно, через голову.

* * *

Семён не проснулся, а вернее будет сказать, пришёл в себя глубоко больным и несчастным человеком.

Казалось, голову порубали в мелкие кусочки и потом неумело склеили и места склеек теперь приносили невыносимо резкую боль. И сон не подарил покой. Отнюдь, в нём его кто-то постоянно преследовал, когда догонял, опрокидывал на пол, начинал топтать и придавливать страшным механическим прессом, он вырывался изо всех сил и снова бежал, задыхаясь.

И так всю ночь.

И пробуждение не обещало ничего хорошего, как уже было сказано выше, раскалывалась голова, во рту он ощущал противный кислый привкус. «Чего мы вчера нажрались в ресторане, блевотины какой-то?!»

Слово «нажрались» вернуло его к реальности, лицо сморщилось и он сам себя упрекнул: «Ну выпил, ну расслабился, а дальше чего, зачем нужно было пить до состояния никакого.

Свинья ты Семён, самая что ни на есть свинья. Может и хуже». Долго терпеть вонь исходящую от собственного тела он не мог. Превозмогая страдания, он с трудом встал, посидел на диване и, шаркая ногами, потащился в ванную. Не поднимая глаза, буркнул что-то похожее на «доброе утро», долго возился с кранами, раздражая Любаву, пока не послышался шум воды.

Мучения Семёна продолжались и после. Звонок Екатерине Николаевне, ехидные смешки на том конце провода, намёки. Решив вопрос с «больничным», подумал было снова лечь, как из кухни донёсся равнодушный голос Любавы:

– Хватит уже валяться, скоро сын из школы придёт, а вы тут барином полкомнаты занимаете. Обходи тут вас.

Семён хотел что-то возразить, но что-то удержало его, смутил тон, с каким ему был сделан выговор. В нём было прежде не свойственное Любаве. Он долго пытался понять что? И до него дошло, когда он вышел на кухню.

Его встретила совсем другая женщина. Какая, он сразу не мог понять. Всматривался и снова опускал глаза. Потом выдавил из себя:

– Ну ладно, ну прости. Ну, гад. Принимаю.

И встретил презрительный взгляд и новые интонации:

– Вот завтрак. Сам разогревай.

И Любава уединилась в лоджии.

Семён проводил её и тут понял, что с ней не так, как прежде – равнодушие.

Он и прежде, естественно, позволял себе гульнуть в ресторане, конечно, не с такими последствиями как вчера, и все-таки.

И всякий раз находил у неё сострадание. Да, со скандалами, но сострадание у Любавы находил всегда. Теперь вот… Механический голос, выдыхаемый мёртвыми мехами.

Миловидно звучащий орга н, но, как ни крути, – орга н.

И Семён опешил, растерялся. Первый позыв был ударить по столу, чтобы в щепки! Сдержался и общее состояние не позволило. Второй, он посидел, не притронувшись к завтраку, – не лез, и, едва передвигая ногами, пошёл в лоджию.

Остановился под аркой. Долго молчал, тяжело дыша, топчась на месте и подпирая толстые надёжные стены «сталинки». И снова с напряжением тихо пробурчал:

– Я же понимаю, я попросил прощения. Ну признаю – подлец. Ну что мне ещё сделать?! Гопака сплясать? В пепле закопаться?

Любава, не поворачивая головы, смотрела в окно. Семён неловко присел на краешек. И снова долгое, весьма долгое молчание.

И опять Семён пытается подобрать ключик от Любавиной души. Прошло полчаса, может больше и вот Любавины глаза со следами мучительной бессонной ночи, смотрят на Семёна.

Он сразу всё понимает.

Сразу к нему приходит осознание: случилось нечто непоправимое, безвозвратное. Перед ним сидела Любава, его жена, и, без всякого сомнения, то была не Любава. Оставаясь его женой, согласно записи в ЗАГСе, она…

Семёна бросило в жар, он вспомнил прежние мытарства с первой женой, о которой друзья и знакомые отзывались: «И угораздило тебя Семён жениться на лохудре, да к тому же ещё и стервозной».

Он встал, вернулся на кухню, закурил. Закашлялся и нервно смял папиросу. Он понял: Любавы больше нет, вместо неё ему подсунули то, с чем ему придётся уживаться, рвать сердце, выбирая между консервирующей тебя привычкой, этакий пряно пахнущий огурец на закуску, и тем, из-за чего он развёлся с первой женой.

Он искал человеческое участие и нашёл его в лице Любавы. И любовь, в конце концов, искал он. Искал, нашёл и теперь опять терял.

Смириться или…

О, эти проклятые вопросы, мы вынуждаем жизнь всякий раз повторять их нам, потом злимся, раздражаемся и проклинаем и жизнь и себя и всех.

Память мстительных – убивает.

Добрых и умеющих прощать, ну или хотя бы соглашаться, что в случившемся есть и твоя доля вины, память жалеет, становится прозрачной, когда что-то и видишь, и, в то же время, видимое кажется чем-то безобидным и даже ласкает образами.

Мы сами задаемся подобными вопросами и сами отвечаем, искусившись ими.

Семён не смирился, вначале. Смирение пришло позже. Выходки жены воспринимал отстранённо, дескать, мети помелом, одно хорошо – чисто.

Стопроцентной стервой Любава так и не смогла стать, не позволила.

Однако если прежде смирялась с какими-то бытовыми неудобствами, то теперь стала требовательной и при возможности находила повод: «Другие, вон, живут, не теснятся и в дом приятно войти: ковры люстры, стенки румынские».

Семёну слышалось иначе: «Другие мужики как мужики, а ты?..» Обидно. И он начинал тянуться, выкручиваться, стараясь быть на высоте, если не для Любавы, то хотя бы для собственного спокойствия. И для жены, тоже чего уж там кривить душой.

* * *

Осознанное смирение, для кого дар, а для кого-то в нём видится предтеча рабства.

Кто-то скажет: мы разные отсюда и такое восприятие. Трудно не согласиться. Добавлю одно: да мы разные, отсюда и судьбы у нас не схожие.

Одни, после всех взлетов и падений, начинают вопить: за что мне всё это?!! Им, достигшим самых желанных высот и вдруг, волчья тоска: «За что мне это?!!»

Другие вроде ничего не имеют или имеют, но всегда недостаточно и всегда нужно тянутся за чем-то, а им всё нипочём, махнут рукой: нет, и не надо. Но именно к ним приходит, наконец, весть.

– Любава! Любава, читай дорогая!

Семён влетел домой так, будто его несли крылья.

Любава обмерла поначалу. И вдруг озарилась, он, Семён, был тем, кем стал, спивающимся потихоньку обрюзгшим, обросшим телесами мужиком и неожиданно – крылья!

И глаза, глаза, те самые глаза, что когда-то влюбили в себя Любаву. Глаза способные быть немного бесшабашными, до страстности романтичными и им было дано видеть нечто «загоризонтное», что для многих оставалось несущественным, несуществующим.

И надо непременно отметить, Любавино сердце ожесточилось, но не зачерствело. Причину тому одна – сын. И заметив, среди опухших век, свисающих блеклых покрытых оспинами щёк, под редеющей шевелюрой похожей нынче на выдранный кустарник, взгляд того стирающегося из памяти Семёна она и сама размякла и потянулась к нему. Как прежде.

– Что, что Сёмушка, что случилось?!

Она приникла к нему доверчиво и неосознанно. Тот на мгновение даже обмер и было скорее инстинктивное желание отстраниться. Радость, которую он нёс в дом, боясь расплескать по дороге, переборола, растопила многолетние льды. Он нежно и крепко обнял жену.

– Читай, читай любимая!

И у него навернулись слёзы на глазах, явление редкое для Семёна. Разве что раньше.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации