Текст книги "Фабрика ужаса. Страшные рассказы"
Автор книги: Игорь Шестков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
Огромный хор мертвых банкиров, выстроившихся вдоль границы Центрального парка затянул: «Once there were green fields kissed by the sun…»
Солировал президент Рузвельт.
Я покорно пошел за Трэси… потому что все уже понял. Мы вылезли на шаткую лестницу и, взявшись за руки, бросились вниз.
Как Трэси и обещала, мы не разбились.
Чемодан
Без пятнадцати три ночи меня разбудил громкий стук в дверь.
Точно знаю, когда, потому что у меня прямо перед носом, на столике рядом с кроватью, – стоят электронные часы с крупными светящимися цифрами. Золотистыми. Но слегка отдающими в лиловое. Вообще-то это радиобудильник. Но я терпеть не могу музыку или новости слушать спросонья. Новости – гадость. Музыка – тоже. Особенно та, которую сейчас передают по радио. На двух оставшихся каналах. Я люблю просыпаться в тишине, поэтому радио я в будильнике отключил сразу и навсегда. И не жалею. Я, после того как проснусь, люблю сны вспоминать, даже записываю то, что не забыл, в специальную тетрадочку. Потому что мои сны – это единственная вещь на свете, которая меня еще удивляет и интересует. Все остальное – изо дня в день повторяющийся кошмар. Надоело пережёвывать одно и то же. Вставать, есть, тащить на себе день… бессмысленный день, не сулящий ничего хорошего.
А сны… они всегда новые… скурильные, забавные… как прежняя жизнь… как короткие существования предметов внутри сюрреалистических картин.
Как же жалко, что берлинские музеи разгромлены и разграблены воинствующими мусульманами и следующей за ними по пятам местной и восточноевропейской чернью! Мне не жалко второй уже раз сожженного здания Бундестага, черт с ним, с этим имперским монстром… мне жалко работы Клее и Эрнста, затоптанные ногами этих идиотов, мне жалко взорванного как когда-то Пальмира, Пергамского алтаря… объявленного салафитами вслед за Иоанном Богословом «престолом Сатаны».
…
Вставать не хотелось. В спальне было холодно, отопление не работало уже несколько лет. Хорошо еще электричество не выключают по ночам как раньше. И воду. Тело ломило, в вены кто-то впрыснул ртуть. А под язык положил свинцовую монету.
Я приподнял голову, с трудом разлепил глаза и попытался определить, в какую дверь стучали. Квартирная, стальная дверь далеко от моей кровати, по ней, как громко ни колоти, я не проснусь. А дверь в спальню стеклянная, звучит по-другому.
Может быть, не в дверь стучали?
В окно что ли? На пятом этаже?
Черт возьми! Опять постучали. И как громко!
И еще… как будто кто-то глухо проорал что-то. Или пролаял.
Или прохрустел, как сухой песок, когда по нему солдаты идут в кирзовых сапогах.
Может быть, «ёжики» пришли… с обыском?
В конце октября в три часа ночи очень темно. Включить свет лежа я не мог, выключатель у торшера сломался, а я так и не собрался его починить.
Пришлось моргать, протирать глаза… массировать ступни и лодыжки… охать, ругаться.
…
Сел на кровати. Холодный пол обжег мне ноги.
Я увидел. И понял. Понял, в какую дверь стучали.
О, господи… Не во входную. И не в дверь спальни.
Стучали в жуткую, незнакомую мне дверь, которая, как иудейское надгробье возвышалась зловещим темным прямоугольником в трех метрах от меня. Дверь не в стене, а в дверной коробке, в раме. Посереди комнаты. На двери были отчетливо видны огненные буквы: «Мене, мене, текел…»
Откуда она тут взялась?
Фак!!!
Укусил себя за большой палец левой руки. Не помогло.
Закрыл глаза. Подождал с полминуты. Открыл. Дверь все еще тут. Надпись горит.
Прочитал короткую молитву, прокашлялся, выматерился на родном наречии.
И это не помогло.
Кто-то еще раз громко и властно постучал в эту дверь, не ведущую никуда.
Встал, подошел к двери.
Где тут были буквы? Пропали.
Тяжелая дверь. Обита позеленевшей медью. Похожа на дверь монастыря или старинного собора. Рама – из грубо обструганного дерева. Потрогал поверхность двери. Холодная и как будто гравированная.
И током бьет от нее.
Еще раз постучали. Дверь загремела как листовое железо, если по нему молотком шарахнуть. Глумливая надпись опять выступила на меди. Прямо перед моим носом.
Машинально спросил: «Кто там?»
В ответ услышал знакомый голос: «Да открывай же скорее, тут так холодно! Шевелись, идиот, скотина, подонок! Я оторву тебе руки и откушу тебе голову, толстый ублюдок!»
Голос был похож на голос моей многолетней сожительницы, Пьеры.
Только голос этот был глухой и страшный. Голос… как бы смешавшийся с треском ломающегося дерева… или ломающихся костей. Голос нашего впавшего в буйное помешательство времени.
А Пьера обычно говорила взвешенно, звонко и приветливо.
Дрожа от страха, заглянул за дверь. Никого.
Обе стороны двери были одинаковыми. Ни замков, ни ручек…
И тут… деревянная рама, в которой дверь висела на солидных бронзовых петлях, растаяла в воздухе, исчезла у меня на глазах… и я понял, что передо мной не дверь вовсе, а чемодан, поставленный на попа. Старомодный. С заклепками на углах. Большой, но не громадный. Обитый потрескавшейся кожей.
Сбоку у него была ручка и два латунных замка.
Голос Пьеры доносился изнутри чемодана.
Она хочет, чтобы я выпустил ее из западни. Понятно.
Ничего не понятно. Пьера умерла два года назад. Урну с ее прахом похоронили на кладбище, заросшем столетними елями. В Аренсфелде. Неделю назад я был на ее могиле. На велосипеде ездил. Ведь эс-бан давно не работает. Боялся, что по дороге подстрелят. Сейчас много всякой сволочи шатается по улицам с оружием. Людям нечего есть. Во всех больших городах участились случаи каннибализма. Европа непоправимо деградировала. Еще немного и конец.
Очистил могилу от пожелтевшей листвы и прикрыл еловыми ветками. Посидел несколько минут на пластиковом ведре, погрустил. И не слышал ни стука, ни голоса.
…
Включил верхний свет.
Легче от этого не стало. Чудовищный чемодан при электрическом свете выглядел еще чудовищнее. На его кожаных боках – были вытеснены жуткие сцены каких-то отвратительных ритуалов с человеческими жертвоприношениями. На крышке был изображен дьявол в пятиконечной звезде.
Крики, доносившиеся из его чрева, не утихали, наоборот, казалось, стали громче.
– Выпусти меня, выпусти, кретин! Тут холодно. Вороны выклевали мне глаза… я хочу посмотреть на тебя пустыми глазницами, любимый. Я хочу облизать тебе грудь, выгрызть тебе сердце и бросить его адским псам.
Брань эта обжигала мне душу как кипяток… заставляла вибрировать мои нервы.
Я боялся, что проснутся соседи, начнут звонить… вызовут полицию. Полицейские будут раздражены тем, что их потревожили из-за таких пустяков. Приедут, посмотрят на чемодан, послушают крики… и решат, что я – маньяк, запирающий женщин в чемоданах… Могут пристрелить на месте. С них станется.
Бред, бред, бред. Не может мертвая Пьера сидеть в чемодане и грозить выгрызть мне сердце. Живая Пьера со мной не ругалась и никогда не хотела причинить мне вреда. Мы жили с ней душа в душу.
…
Может быть, вытащить этот чемодан на улицу и отнести его куда-нибудь, подальше от дома. Бросить в озеро? Например, в Малховерзее. Нет, не дотащу, далеко. И опасно.
Я ретировался в кухню, вскипятил воду. Съел бутерброд с маргарином и соленым турецким сыром, остатками былой роскоши. Выпил немного горячей воды. Посмотрел в окно. На нашей улице все было как обычно. Редкие бронированные машины проезжали под огромными тополями. Синие фонари не светили, а мерцали как глаза огромной кошки. Серые бетонные стены окрестных домов с ужасными следами от осколочных снарядов наводили тоску. На небе сияли четыре звезды. У мусорного ящика лежала бездомная цыганка. У нее в ногах, в зловонном тряпье копошились крысы. В полуразрушенном здании, в котором раньше помещался магазин КАЙЗЕР мелькали тени, там веселилась молодежь. Наверное, кого-то избивали ногами.
Издалека доносилась редкая стрельба.
…
Дверь, ставшая чемоданом…
Кто притащил эту дрянь ко мне в квартиру?
Кто сидит там внутри и стучит?
Неужели, действительно Пьера тогда, двадцать пять лет назад, в год нашего знакомства, задолго до корейской войны, так похожая на Барбару Зукову? Моя милая Пьера, которую я так любил, с потерей которой до сих пор не смирился. С растрепанными волосами, маленькой грудью, синими глазами, пахнущей свежестью кожей и щемяще родной улыбкой. Вечная оптимистка и выдумщица. Душа любой компании. Моя радость и утешение.
Ожила до кремации? Ушла из морга. Потом влезла в чемодан, который сам собой оказался ночью в моей спальне?
А сожгли и похоронили вместо нее кого-то другого.
Абсурд.
Она умерла в Клинике Сана. В Лихтенберге. Я сам отвез ее туда.
Никогда не забуду ее последнего взгляда. Она уже не узнавала меня. Думала только о своей постаревшей полоумной дочери, умудрившейся разбазарить за год доставшееся ей от отца наследство. Так и не вышла замуж. Курила марихуану и пропадала месяцами, бродила по стране с какими-то бродягами. Проституировала, воровала.
Пьера жалела дочь, чувствовала, что та долго не протянет.
Дочь пережила мать только на год. Случайно попала в уличную перестрелку. Ее тоже похоронили в Аренсфельде, в коллективной могиле.
Кто же стучит и кричит там, в чемодане, и просится наружу?
Открыть замки и выпустить?
А вдруг там не Пьера, а какой-нибудь, заблудившийся в других измерениях и материализовавшийся по ошибке у меня в спальне, космический упырь?
…
Может быть все это наказание?
За что?
Как будто ты не знаешь, за что.
За то. За твою бесконечную ложь… за твои измены, обманы… за твою изворотливость… Пьера пыталась не замечать твои штучки… страдала. А ты делал вид, что все хорошо.
Двадцать пять лет ты пил кровь этой женщины, ты обобрал ее… любил, любил… на самом деле ты даже не хотел ее, а только использовал как куклу. Силиконовую секс-куклу. Говорящую, готовящую, стирающую, убирающуюся.
А когда она состарилась и превратилась в ворчливую, холодную и равнодушную к тебе старуху, ты даже желал ее смерти.
И вот она умерла, снова стала молодой и узнала от ангелов смерти правду. И из ее горечи и боли и соткался этот чертов чемодан. И демон в нем. Ты выпустишь его, а он тебе голову откусит.
Ладно, хватит юродствовать и фантазировать, что-то делать.
надо Взял себя в руки, стиснул зубы и направился в спальню.
Решительно подошел к чемодану, положил его на пол крышкой вверх и открыл замки.
Поднял крышку.
В чемодане лежали старые платья, юбки и блузки Пьеры. Новые забрала ее дочка после смерти матери.
Погладил пеструю материю… сердце сжалось от тоски… закрыл поскорее чемодан и отнес его в кладовку. Поставил на то место, где он стоял последние два года.
Лег спать без пяти четыре.
Долго не мог заснуть. Спрашивал себя: «Зачем ты принес вчера в спальню чемодан со старым бельем и поставил его на попа?»
Около пяти вспомнил.
Чемодан служил мне мишенью. Я нарисовал черным фломастером на его крышке смешную рожицу, карикатуру на давно почившую в бозе канцлершу, одну из главных виновниц катастрофы, и кидал в нее серебряные бусинки, оставшиеся от счастливых времен. Лежа в постели.
Лаборатория
(отрывок)
Прихожу на работу, в институт, почему-то поздно, около одиннадцати утра. В большой светлой комнате – лаборатории – только три человека. Мой шеф и две сотрудницы. Остальные уже сделали ноги. Все трое – неестественно веселы. Как будто под шафе. Глазки масляные. Носы розовые. Губы подрагивают.
Шеф говорит мне: «Хорошо, что пришел, ты и подежуришь перед праздником… а мы пойдем домой, нас дети ждут. Салат надо приготовить и селедочку под шубой. В шесть вечера сдай ключи на вахте».
И все трое, болтая и смеясь, покидают лабораторию. Я даже не успеваю крикнуть: «Что я должен тут делать до шести?»
Впрочем, кому до этого когда-либо было дело?
Обескураженный, я остаюсь… сажусь за стол и безуспешно пытаюсь вспомнить… чем же мы тут занимаемся… Не может такого быть, чтобы пятнадцать человек годами сидели бы тут по восемь часов в сутки и ничего не делали.
Смутно вспоминаются уравнения Лагранжа… Что у них там справа? Ах да, трение… Интегральные многообразия… бифуркационные точки… Экспериментальная установка, в которой вертелись подвешенные на проволоке странные предметы с полостями, наполненными цветными жидкостями. Чай она варить не умела. Но палец оторвать – запросто.
Да, да, и еще… уличные фонари в желтом тумане… вечная слякоть… тени от прохожих, более плотные, чем они сами… разбираловки по понедельникам… троллейбусы, едущие по ледяному насту, как по Дороге жизни… азиатское равнодушие… хамство… прямоугольное безумие вагонов метро и адский визг тормозов… духота… серые виски и отвислая кожа под глазами у машинистов… измученные лица пассажиров…
А сейчас… в лаборатории нет никаких установок… только одинаковые письменные столы, стулья… и ничего больше… Даже меловой доски нет. Видимо, все продали в девяностые.
Два портрета на стене… лица смыты…
Через четыре огромных окна… в помещение вливается как пенистое молоко, солнечный свет… Режет глаза.
На улице – поезд едет, везет жратву, железо и стройматериалы в подземный город, в кротовую советскую нору.
Сижу… и глажу полированную поверхность стола рукой. Как ветер – Балтийское море. Кто же все-таки изображен на этих портретах?
Встаю и несколько раз обхожу лабораторию. Мне все еще кажется, что я что-то тут смогу найти. Ищу, ищу, как археолог в Долине царей. Открываю ящики письменных столов. В них нет отчетов с фотографиями, логарифмических линеек, таблиц, нет даже писчей бумаги, ручек или карандашей. Все ящики заполнены почетными грамотами.
Пытаюсь прочесть – кому и за что выданы грамоты. Фамилии стерлись, шрифт неразборчив, только красные знамена и лысый череп мертвеца…
Выхожу в коридор. Делаю несколько шагов.
И… все путается… становится неясным, чужим… Теряю ориентацию.
Откуда-то доносится странная музыка. Кото и сямисэн.
От такой музыки птицы машут крыльями, но взлететь не могут.
Мимо меня пробегают две японки в кимоно. Мелкими шажочками…
Как голубые попугайчики…
…
Коридор полон людей и кроликов.
Худые носатые мужчины, лет сорока пяти, с одинаковыми папками под мышками, быстро идут куда-то. На их лицах – подобострастие и предвкушение…
Это клерки из фильма «Бразилия» Гиллиама.
Кролики стоят на задних лапах вдоль стен и с ужасом смотрят в потолок.
В толпе есть и прекрасные дамы. Они ходят кругами. Курят сигареты и шепчутся. Делают страшные глаза.
– Ну я же говорила! Говорила! Говорила тысячу раз! А она! А он!
В свободное от сплетен время дамы считают кроликов.
– Один, три, девять, двадцать семь…
…
Где-то там, в глубине здания, в главном кабинете, сидит паук. Он посылает приказы и выговоры. И все пляшут под его дудку.
Скажет: «Пляшите Камаринскую!»
Они – руки в боки и давай плясать! Выкаблучивать!
Скажет: «По домам!»
Все бросят свои папки и умчатся домой. Салаты делать и бульон варить. Из кроличьего мяса.
Он может все! Даже жилплощадь может достать. Но только для себя. Эгоцентрик.
Заместитель паука – мой старый знакомый. Вместе кислые щи ели и пуговицы делали.
Надо бы к нему обратиться. Он-то знает, он подскажет… укажет…
Если мой шеф покинул Лабораторию ради селедки под шубой, то я должен получить задание от кого-то другого. Младшие всегда получают задание от начальства. Они не могут бездельничать. У бездельников вырастают огромные розовые уши.
Хватаю за рукав первого попавшегося ходока с папкой и спрашиваю: «Где тут у вас начальство?»
Тот отвечает с неприязненной гримасой: «Отпустите меня, разве вы не видите, я занят, занят, занят…»
– Вздор, вы все тут только бегаете на перегонки. Дергаете несчастных кроликов за уши, вместо того, чтобы упорно работать над важными для народного хозяйства нашей великой страны проблемами в вашей лаборатории. Как вас зовут? Где ваша серебряная пуговица?
Лицо моего собеседника искажается яростью.
– Отстаньте от меня! Ничего я вам не скажу! Я кавалер бронзовой, слышите, бронзовой пуговицы! Спешу на семинар по искусственному интеллекту. У меня доклад. О том, какой походкой тараканы ходят. Они, знаете ли, вовсе не так глупы, как мы предполагаем. Хитрый народец, эти кукарачи. …
Мне плохо тут, в коридоре. Японки давно исчезли, музыка замолкла, слышно только грубое шарканье ног о паркет. Клерки и дамы вызывают у меня отвращение. Жалобные взгляды обреченных кроликов терзают душу.
Я хочу возвратиться назад, в мою лабораторию…
Сяду за какой-нибудь стол… буду гладить его полированную поверхность… посмотрю еще раз на портреты, авось вспомню, кто на них изображен… убью время. А в шесть часов сдам ключи на вахту и побегу к метро. Там бесплатно пастилу раздают.
Но… как назло… не могу найти дверь в лабораторию. Все двери одинаковые. Без номеров и табличек.
Ищу, ищу… хожу, хожу…
Запыхался даже. Сердце защемило.
В отчаянии вхожу в первую попавшуюся дверь.
В огромной, похожей на вестибюль аэропорта, комнате стоят рядами маленькие кроватки для новорожденных. Между ними ходят медсестры. Где-то тут лежит и мой сынок. Младенцы ревут как морские львы на пирсе 39 в Сан-Франциско. Невоспитанные дети.
Медсестры бегут со всех сторон ко мне… они возмущены моим вторжением в их суверенные владения… Они вытягивают свои длинные руки, чтобы схватить меня… я вижу их кроваво-красные ногти… горящие ненавистью глаза…
Они кричат: «В ступор! В ступор его! В ступор-ступорступор!»
Где мой сын?
…
Захожу в другую комнату.
Час от часу не легче! Тут нет ни одного живого существа… только ванны…
Грязные, наполненные гадкой жидкостью… ванны.
Сотни, тысячи ванн.
Скоро их будут использовать вместо гробов. Доиграется Европа.
Я опять в коридоре.
Еще одна дверь. Вхожу.
Что это? Церковь. Заброшенная. Готические своды кривятся. Какой-то святой стоит. Позолоченный. Безрукий. Мадонна без головы. Вместо Христа на Распятии – мертвая кошка.
На алтаре – жабы.
А позади алтаря – корабли, корабли… океанские лайнеры.
Их списали… вот они и столпились. Чтобы на прощание хором песенку спеть. Про то, как блондинка брюнетку обманула.
Краткий комментарий автора:
«Лаборатория» – это легкий, прозрачный текст. Почти что сон наяву.
Воспоминание трансформируется в нем в видение будущего. Домашняя, доступная каждому, прикладная мистика.
Написал я рассказ ночью, ровно за час, между двумя и тремя часами, так получилось случайно. Потом только поправил немного, не хотел менять канву, сюжет… потому что для меня – и уже давно – не интересен текст, который автор мурыжит и переделывает месяцами или годами… Мне интересен результат эксперимента… плод спонтанной импровизации… что-то вроде дзен-буддистского озарения… психоделика.
Потому что такой плод – свеж. Даже если текст написан на уже не раз пережеванном материале, как например этот. Все равно он – сюрприз для автора.
Сюрприз…
Что делает шпион, чтобы его не поймали? Приходит на вокзал – и садится в первый же попавшийся поезд. Выходит где-то, там, где никто не ожидает его появления. И садится на автобус. Какой-то автобус. Куда он едет, и сам не знает. Кроме того он – делает поступки, тоже спонтанные и потому трудно предсказуемые. Ищейки сбиваются со следа. Потому что в его поведении, в его путешествиях итд – шпион не следует, как мы все, стандартным мотивациям.
Нечто подобное можно делать и при создании текста. Исключить, например, такие мотивации героя как деньги, себялюбие, суетность, глупость, похоть… или наоборот, сделать их гипертрофированными, невероятными… заставить его гадать, подкидывать монетку и метаться если не по земле, то хотя бы по метафизическим просторам, в делах и в мыслях… и творить черт знает что…
Цель пишущего должна быть – не просто удивить читателя или самого себя (что само по себе не плохо), а пробраться, сидя на шее у лирического героя, в такие миры, в которые рационально мыслящий человек никогда не попадет. Не может попасть. Добраться до «иррациональной сути жизни», не только существующей, но действующей… и не доступной рациональному познанию… Конечно, перебарщивать тут не надо… но в этом постоянном самоограничении – и есть смысл литературной работы…
Белесая мгла
Сидел на наскоро сколоченной кухне в этом дурацком маяке, писал письмо знакомому, щурясь и моргая из-за ярких студийных лампионов:
…Немецкая жизнь – это прежде всего чудовищная зашоренность и пошлость. Постепенная сдача всех позиций. Отказ от мечты. Превращение в колесико или винтик. В шестеренку. Отступление и отупение. Капитуляция советского космизма неандертальцев. Железобетонный разврат. Под горячей юбкой тети Эльзы. Прогулки внутри паровой машины. Ползание по терке. И эту терку приходится еще и хвалить! Не будешь хвалить – получишь: «Зачем же вы тут живете, если вам у нас не нравится?»
Как будто у нас есть выбор. Ведь мы – агасферы, дети покойной матери. Родившиеся после ее смерти. И настоящая наша родина – не послесталинская Москва. Нет, наша родина на небесах. На далекой звезде Венере…
Когда все попробовал, когда жизнь внутри тевтонского асфальтоукладчика опротивела, захотел убежать, спрятаться в «литературу», островок в океане. Попробовал. Не вышло. Не только потому, что писать – это вскрывать себе грудную клетку.
Понимаешь, я давно перестал ценить мысль теоретическую. Как бы она ни блестела. Ни пронизывала. Мысль без чувственного содержания, без практического продолжения, без воздействия на тело говорящего… на его судьбу… останется вектором, контуром, в лучшем случае – чертежом. Моя эмиграция и была такой мыслью… и не только моя, наша. Мы ведь не ради комфорта сюда приехали, а ради свободы. В результате получили и то и другое. Но тутошний комфорт и здешняя свобода вовсе не похожи на то, о чем мы мечтали. Все вверх ногами.
И моя литература это тоже только вектор, уносящий меня подальше от лагеря… на тот самый остров. И я долго бродил, потирая зудящий шрам на груди, по его пляжам и тропическим садам… наслаждался его причудливой, ни на что не похожей природой и экзотами-обитателями… а теперь… по тем же причинам, по которым мой остров возник из ничего, он начал изменяться, преображаться… и становиться все более похожим на Марцан. И обитатели его все чаще говорят не на чудесном матерном эсперанто, языке моего детства, а на берлинском диалекте немецкого.
Режиссер сказал: «Дайте Марцан. Панельные дома. Перспективу. Так. И несколько морд… Морды покажите! Чтобы зритель понял, о чем речь».
Предупреждали меня знатоки. Не поверил. Думал, не могут люди быть такими узкопленочными… вроде и не живыми… деревянными или пластиковыми… да еще и самодовольными, как индюки… когда им открыты все сокровища земные и небесные. Могут. Еще как могут. И за высшую честь почитают.
…
И вот… как раз тогда, когда я, похохатывая, отщелкивал на клавиатуре восклицательный знак… в эту рутинную и ничем не примечательную секундочку обычного эмигрантского брюзжания… я увидел привидение. В двух шагах от меня, в гостиной.
Босую женщину в шелковом спальном костюме. Невероятно привлекательную. На кого-то очень похожую. Она застенчиво переступала с ноги на ногу и поводила кокетливо изящной головкой. Поправляла тяжелые браслеты из белого нефрита на смуглых руках. Вот так сюрприз!
На кого же она так похожа?
Догадался! На актрису Стефан Одран. Молодую, времен «Неверной жены» Клода Шаброля, ее тогдашнего мужа. Холодная такая красавица с тоненькими пальчиками и узкими породистыми бедрами. Изменяла мужу с любовником. А муж детектива нанял и правду узнал. Пришел к любовнику, поговорил с ним, посмотрел на неубранную постель, распалился и… хрясть любовника по башке тупым тяжелым предметом. Головой Нефертити. Следы замел, труп в болото бросил. Постарался. Но полиция все равно его вычислила и на глазах у жены арестовала. Драма.
Стефан Одран в моем логове?
Да, привлекательная… но не живая… не от мира сего.
Она напоминала изображение на экране или голограмму. Переливалась как ёлка в гирляндах… С пальцев ее падали на пол синие искорки.
От моего изумленного взгляда она дернулась… как рабыня от удара бича…
Как будто я застал ее за чем-то постыдным. Лягушачьи ее глаза сверкнули как серые агаты. Короткие каштановые волосы взвились… и засыпали мой паркет золотинками.
Может, таким, как она, нельзя тут показываться?
Или я ее испугал?
Дернулась и исчезла. Зашла за невидимую ширму.
Но успела-таки в самый последний момент бросить на меня взгляд Медузы Горгоны. Как ледяной водой окатила.
Я, как и было написано в старом сценарии, превратился в колонну из малахита.
Но быстро вернулся в себя. Неизвестная сила вытянула меня из вязкой холодной сердцевины камня назад – в человеческую плоть. Может, это она… исправила так ошибку… Или режиссер спас положение. Фильм-то нужно было дальше снимать. Отрабатывать бюджет.
Я встал (стул завизжал так громко, что звукооператор руками замахал), прошел в гостиную, посмотрел туда-сюда. Никого. Понюхал. Какой-то легкий аромат висел в воздухе. Флоксы! В январе?
Не понимая, что делаю, обратился к исчезнувшему призраку: «Госпожа Одран, вернитесь! Не оставляйте меня тут одного. Мне так осточертел этот мир, возьмите меня с собой! Готов стать браслетом на вашей изящной ручке!»
Ответа, разумеется, не последовало. Но осветители засмеялись. А режиссер нахмурился.
Проверил, нет ли кого в прихожей, спальне, кабинете…
Заглянул и в ванную комнату. Огромное зеркало не отразило ничего подозрительного. Заметил в своих глазах выражение растерянности. А кожа на лице и на руках сохранила что-то от малахита. Неровную зелень кругами. Надо будет визажистке шею намылить.
Дописал и отправил письмо, нацепил плащ, подбитый мехом шиншиллы, и вышел погулять по свежему, искрящемуся снежку, редкому в постапокалиптическом Берлине явлению. Тут скорее лягушки будут падать с неба, чем снег.
Миновал несколько близлежащих улиц. Кивнул знакомому дому с аркой (в нем когда-то жила жена Михаила Чехова) и пивному ларьку, вокруг которого толпились местные алконавты. Пересек под мостом линию эс-бана. Углубился в парк. Нашел в нем любимую липовую аллею. И зашагал по ней… пробежался… попрыгал… как астронавт на Луне.
Дышалось легко. Деревья уютно поскрипывали. Где-то трещал дятел. То и дело по воздуху проносилось что-то желтое – это большие синицы перелетали с дерева на дерево в поисках корма. По земле деловито ходили важные скворцы. Из дупла на четырехсотлетнем дубе мрачно выглядывала сова. Три огромные вороны клевали дохлого кролика. Убежавший из зоопарка белый медведь гонялся за длинноногими фламинго.
Терка? Ну да, но не без известного шарма.
Красивая, уютная, но радикально спятившая страна. Во что она превратится через пятьдесят лет? В северную Сирию? В западную Турцию? В новый Аушвиц? Или всемирное оледенение охладит пыл грядущих поколений?
Режиссер опять нахмурился и многозначительно показал на страницу сценарной книги. Его палец уткнулся в название очередного эпизода – «Ретроспекция со слезой».
Я повиновался и попытался вспомнить то время, когда впервые увидел «Неверную жену».
Когда же это было? Я был еще школьником. Значит, году в 71-м или 72-м.
Где? Конечно, в «Иллюзионе». Наверняка вместо того, чтобы в школу ехать – сразу рванул на Котельническую. Чтобы попасть на утренний сеанс. И посмотрел два фильма подряд. «Неверную жену» и какую-то комедию… может быть, «Розовую пантеру» с двумя другими тогдашними холодными красавицами – Кардинале и Капучине.
Красным карандашом справа почерком режиссера:
«Эпизод “Самоубийство Капучине” пропустить в целях экономии средств. Распоряжение дирекции».
Пропустил.
Какая же это радость, окунуться в нездешнюю, чудную, заграничную жизнь! Побывать в Версале, покататься с Дэвидом Нивеном на лыжах в Кортине, подышать воздухом Голливуда. За тридцать копеек! Высшее удовольствие, доступное молодому человеку, запертому в «социалистическом лагере».
Твои одноклассники сидят в душном классе… учат какую-нибудь идеологическую дребедень… настырный учитель долдонит… а ты, свободный как степной волк, бродишь по улицам родного города. А потом наблюдаешь на киноэкране интимную жизнь чудесных женщин и мужчин. Европейцев, американцев… небожителей. Слушаешь веселую музыку Манчини. И на все тебе наплевать… на школу, на аттестат, на МГУ, на ЦК КПСС, на прошлое и будущее…
Под ложечкой сосет предчувствие неизбежной катастрофы… и превращает просмотр развлекательного кино в незабываемый, почти сакральный момент… в счастье.
Послал из берлинского парка привет самому себе, в Москву начала семидесятых.
Как же он был мне тогда нужен! Привет из другого мира. Из другой эпохи. Капелька надежды. Вытер слезу.
Режиссер удовлетворенно крякнул и крикнул: «Снято!»
…
После ланча продолжили.
Декорация – лес, аллея. Нарисованный небосвод.
В конце аллеи под искусственной сосной стояла женщина в высоких кожаных сапогах. Кто-то из массовки?
Режиссер заорал: «Недоумение изобрази! Недоумение. И ностальгию. Но не переигрывай!»
Подошел к ней, робко взглянул ей в лицо. Нежно пахнуло флоксами, кожей и хорошим табаком.
Легкое бежевое пальто… алая беретка… курит сигарету. Длинные ее перчатки испачканы фиолетовым пеплом. Загорелое скуластое лицо выражает презрение к окружающему миру, а прекрасные серые глаза смотрят на заснеженную землю.
Потом она взглянула на меня, и я услышал:
– Ты звал меня, я вернулась…
От волнения и предчувствия счастья я опять превратился в малахитовую колонну.
Вся съемочная группа зааплодировала. Рабочие подтащили вентилятор и коробку с тертым пенопластом.
Порыв ветра запорошил нас снежным жемчугом…
Красавица исчезла, как будто ее и не было, а я так и остался в камне…
Я не мог двигаться, дышать, есть, говорить. Зато мог думать.
И думал, думал…
Вспоминал. Вся моя до– и после-эмигрантская жизнь представилась мне бесконечной чередой неприятных, мучительных дней и ночей. Под черным Солнцем и синей Луной (так нарисовал наш художник-декадент). Родным и близким существом была для меня теперь только она, пахнущая флоксами женщина в беретке, похожая на молодую Стефан Одран.
Через несколько минут, часов или столетий я вышел из камня.
Вокруг меня ничего не было. Ни маяка, ни леса, ни съемочной площадки.
Только белесая мгла над океаном.
Какого черта? Где все?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.