Текст книги "Мы совершенно не в себе"
Автор книги: Карен Фаулер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
С неба на землю. Я вспомнила сто семьдесят изнасилований за три дня из лекции доктора Сосы. Какой-то ученый за этим наблюдал, то есть буквально смотрел, как шимпанзе насилуют сто семьдесят раз, вел подсчет. Прекрасный ученый. Но меня увольте.
Кроме того, поскольку я на протяжении всей учебы столь усердно уклонялась от изучения приматов, эта карьерная стезя означала бы возвращение в колледж.
Да и как бы это помогло Ферн?
Я вспомнила, как Китч, бывшая девушка Лоуэлла, однажды сказала, что из меня выйдет отличная учительница. Я тогда решила, что она это просто из вежливости, ну и потому, что чокнулась, на всю голову чокнулась, как и все, кто слишком долго прожил в женском обществе, – но проведя пару часов с университетским справочником в одной руке и с зачеткой в другой, смекнула, что скорейший путь довести дело до конца, факультет, который зачтет большую часть прослушанных занятий, – как раз преподавательский. Разумеется, придется защитить диплом. Но я не видела других шансов получить специальность до наступления конца света по календарю майя.
Как-то той весной я наткнулась в библиотеке на Реджа, и он предложил сходить вместе на ломающего гендерные каноны “Макбета”. У него было два билета благодаря какому-то приятелю Харлоу.
Мы встретились ближе к вечеру в корпусе Театрального искусства. (Через месяц его переименуют в Зал Селесты Тернер Райт, и он станет одним из трех зданий на территории кампуса, названных в честь женщины. Мы, женщины города Дэвиса, благодарим тебя, Селеста.) Погода была чудесной, и в дендрарии за театром вовсю цвели кусты багряника и смородины. От подножия холма доносилась ленивая перепалка диких уток.
Пьесу поставили в традиционном кровавом духе, ни одну из идей Харлоу в ход не пустили. Что обидно. Спектакль неплохой, но было бы куда интереснее, если бы они прислушались к Харлоу. Редж по-прежнему настаивал на своем исключительно оригинальном соображении, что нет ничего забавнее мужчины в платье.
Я сочла это возмутительным, оскорбительным по отношению к женщинам и трансвеститам во всем мире. Сказала, что он, похоже, один такой придурок, полагающий, что “Макбет” играют на потеху публики.
Он весело отмахнулся.
– Когда парень приглашает девушку на феминистский спектакль, – заявил Редж, – он знает, на что идет. Знает, что вечер закончится ссорой.
Он поинтересовался, не начались ли у меня месячные, и это тоже показалось ему чертовски забавным.
Мы как раз шли к его машине. Я резко развернулась. Лучше пройдусь, сказала я. Одна. Вот кретин. Уже на полпути к дому меня осенило. “Когда парень приглашает девушку..” Я не поняла, что это было свидание.
На следующий день он перезвонил и снова позвал встретиться. Мы продержались пять месяцев. По сегодняшний день, а мне почти сорок, это так и осталось моим рекордом. Мне очень нравился Редж, но мы так и не съехались. Мы постоянно ругались. Вышло не так спокойно, как я рассчитывала.
– Думаю, у нас ничего не получится, – сказал он мне как-то вечером.
Мы сидели в машине у моего дома и ждали, когда уедет полиция. Они штрафовали третий этаж за шум и прочие нарушения.
– Почему? – спросила я из чисто научного интереса.
– Ты крутая. И очень красивая девушка. Не заставляй меня произносить это вслух.
Так что я толком и не знаю, почему мы расстались.
Может, дело в нем. Может, во мне. Может, то призрак Харлоу тряс подле нас окровавленными кудрями. Ступай отсюда! Скройся, мертвый призрак![19]19
“Макбет”, III акт, сцена 4-я (перевод Б. Пастернака).
[Закрыть]
Разговор вовсе не был таким болезненным, как может показаться в пересказе. Я всегда тепло вспоминаю Реджа. Тогда я считала, что расставание пошло от меня, хотя он и заговорил первым. Однако ж позже дошли слухи, что он встречается с мужчиной, так что, может, я поспешила с выводами.
Несомненно одно – похоже, у меня не складывается с сексом на долгой дистанции. И не потому, что не стараюсь. Не заставляйте меня произносить это вслух.
Интересно, а про меня Лоуэлл сказал бы, что наше детство крепко пригасило мою сексуальность? Или у всех вас тоже не складывается с сексом на долгой дистанции?
Может показаться, что складывается, но это не так. Может, анозогнозия, неспособность признать за собой болезнь, заложена в природе человека, и я единственная, кто ей не страдает.
Мама говорит, я просто пока не встретила правильного парня, того, кто увидит звезды в моих глазах.
Что ж, верно. Все еще жду этой встречи.
Человек, увидевший звезды в глазах моей матери, умер в 1998 году. Папа устроил себе неделю кемпинга, рыбалки, каякинга и самосозерцания на реке Уобаш. Спустя два дня, перетаскивая каяк по камням, он перенес инфаркт, который принял за грипп. Он добрался до дома, лег в кровать, и на следующий день случился второй инфаркт, а ночью, уже в больнице, третий.
Когда я приехала, он снова был на свободе, взбирался на гору своих грез в каких-то неведомых краях. Нам с мамой пришлось постараться, чтобы втолковать ему, что я здесь, но не уверена, что он меня признал.
– Я очень устал, – сказал он. – Можешь взять мой рюкзак? Совсем ненадолго.
Ему явно было неловко.
– Конечно, пап, – ответила я. – Конечно. Вот, беру. Понесу, сколько потребуется.
Это последнее, что я ему сказала и что, я знаю, он услышал.
Похоже, наверное, на киношную сцену у смертного одра – чистую, классическую, проникновенную и значительную. Но в реальности папа прожил еще один день, и не было там никакой чистоты. А были кровь, дерьмо, слизь, стоны и долгие часы громкой, мучительной борьбы за кислород. Врачи и сестры носились туда-обратно, и нас с мамой то пускали в палату, то выгоняли.
Помню аквариум в приемной. Помню рыб с прозрачной чешуей, у которых было видно бьющееся сердце. Помню улитку, ползшую по краю, ее рот бесконечно открывался и сжимался. Вышел врач, и мать поднялась ему навстречу. “Боюсь, на этот раз мы его потеряли”, – произнес он, как будто ожидался еще и следующий раз.
В следующий раз между мной и отцом все будет иначе.
В следующий раз мама честно разделит вину за Ферн, чего не случилось из-за ее срыва. В следующий раз я не взвалю все бремя ответственности только на папу.
В следующий раз я и на себя возьму, что мне полагается, ни больше, ни меньше. В следующий раз я буду помалкивать о Ферн, но не о Лоуэлле. Я расскажу маме с папой, как Лоуэлл прогулял баскетбольную тренировку, они проведут с ним беседу, и он не сбежит из дома.
Я всегда собиралась когда-нибудь простить папу. Это многого его лишило, но только не меня, и я должна была ему это сказать. Горько и глупо, что так и не сделала.
Поэтому я буду вечно благодарна за ту последнюю просьбу. За то, что позволил освободить его от бремени, пусть и воображаемого.
Папе было пятьдесят восемь, когда он умер. Врач сказал, что из-за сочетания диабета с алкоголем его организм был много старше. У него была тяжелая жизнь, спросил нас врач, и мама спросила в ответ: а бывает другая?
Мы оставили там его тело для дальнейшего научного анализа и сели в машину.
– Мне нужен Лоуэлл, – произнесла моя мать и упала на руль, так тяжко задыхаясь, что, казалось, вот-вот отправится вслед за папой.
Мы поменялись местами, и я повела машину. Повернув пару раз, вдруг поняла, что еду не к новому дому из камня и воздуха, а обратно, к домику-солонке у университета, где выросла. Я и опомниться не успела, как почти вернулась домой.
Об отце вышел длинный внушительный некролог в “Нью-Йорк таймс”, он бы остался доволен. Конечно, упомянули и Ферн, но в качестве объекта исследования, а не члена семьи. Увидев ее имя, я от неожиданности дернулась, будто попала в воздушную яму в самолете. Девочка-обезьянка все еще боялась огласки, а статья казалась разоблачением международного масштаба.
Но к тому времени я уже была в Стэнфорде, где ни о ком ничего почти не знала. Никто со мной и словом об этом не перемолвился.
Через несколько дней после выхода некролога мы получили открытку с изображением небоскреба Риджонс в Тампе, Флорида, с его остроконечной крышей и сорока двумя этажами отливающих оловом окон. “Я сегодня столько Америки вижу”, – гласила открытка. Адресована была маме и мне. Без подписи.
4
И снова 1996-й. Авиакомпания вернула чемодан через пару дней после моего отъезда на рождественские каникулы. Тодд еще не улетел, он вообще редко спешил оказаться дома на праздники, так что смог опознать багаж, вступить во владение.
– Просто находка этот свой чемодан, – сообщил он мне. – Из тысячи узнаю.
Он отдал взамен другой; я не ожидала, что это произойдет в мое отсутствие, и очень расстроилась.
Конечно, не исключено, что, пока самолет садился в Индиане, Харлоу, как у нее водится, пробралась в мою комнату и возложила мадам Дефарж обратно в небесно-голубой саркофаг. “Все возможно” или, другими словами, “черта с два”.
Мне страшно стыдно. Она, несомненно, была дорогой незаменимой редкостью. Я собиралась положить в чемодан записку с извинениями. Напишу их здесь:
Дорогой неуловимый кукольник!
Хотя не я стащила мадам Дефарж, пропала она, находясь под моим присмотром. Мне так жаль. Уверена, вы высоко ее ценили.
В утешение могу лишь сказать, что отныне она неустанно несет возмездие на своем пути, за что по праву знаменита. Если коротко, она стала политической активисткой и проповедником жестокой справедливости.
И все же я не теряю надежды когда-нибудь вернуть ее вам в целости и сохранности. В ее поисках я не реже раза в месяц захожу на eBay.
Приношу мои глубочайшие извинения,
Розмари Кук
В моем собственном раздутом от вещей чемодане все было на месте. Синий свитер, домашние тапочки, пижама, нижнее белье и дневники моей матери, не в том бодром виде, что последний раз, – путешествие обтрепало уголки, поистерло обложки, лихо заломило рождественскую ленточку. Все слегка помятое, но в общем целое.
Я не сразу взялась за дневники. Слишком устала от поездки домой и измучилась от бесконечных разговоров и мыслей о Ферн все последние недели. Решила на время убрать их на дальнюю полку шкафа, засунуть поглубже, чтобы не попадались на глаза всякий раз, как я раздвигаю зеркальные дверцы.
Так я порешила и немедленно раскрыла тот, что лежал сверху.
Внутри обнаружился полароидный снимок меня в роддоме в первые дни моей жизни. Красная, как клубничина, влажно поблескиваю утробным маринадом и подозрительно щурюсь на мир сквозь щелки глаз. Руки сжаты в кулачки у лица. Явно готова к драке. Под фотографией стих.
“Во-от такой!” —
Разводит дитя руками,
Показывая пион.[20]20
Стихи Кобаяси Исса (перевод Т. Соколовой-Делюсиной).
[Закрыть]
Я открыла следующий. У Ферн тоже была фотография и стихотворение. По крайней мере, отрывок. Ее сняли в день приезда в наш фермерский дом. Ей почти три месяца, водорослью обвилась вокруг чьей-то руки. Наверное, маминой; я узнаю крупный узор зеленой рубашки с других фотографий.
Волосы на голове Ферн и бакенбарды стоят дыбом. Тревожным беспокойным венчиком они обрамляют ее голое личико. Руки-прутики, морщинистый лоб, большущие испуганные глаза.
Полуребенок, полугероиня —
Взгляда Новый Орлеан —
Лицо королевы – океан —
Тайны.[21]21
Стихи Эмили Дикинсон (перевод Е. Айзенштейн).
[Закрыть]
Мамины дневники – не научные журналы. Хотя в них есть пара-тройка графиков, какие-то числа и измерения, это вовсе не бесстрастные полевые исследования, как я думала.
Эта самые настоящие детские альбомы.
5
Я рассказала вам, что было в середине истории. Рассказала конец начала и начало конца. Так вышло, что между двумя оставшимися частями есть заметные переклички.
Прошлой осенью мы с мамой на много недель засели с ее дневниками, готовя их к публикации. Ближе к семидесяти мама перешла на комбинезоны. Она любит повторять: “С начала века не видала своей талии”, – но на самом деле с годами она постройнела, руки стали подтянутее, ноги суше. Она по-прежнему привлекательна, но теперь сквозь лицо проступает череп. Эти старые фотографии напомнили мне, какой она была счастливой до того, как мы ее сломали.
– Ты была чудо как хороша, – говорила она. По полароидам не скажешь. – Твердая десятка по шкале Апгара.
Шесть часов родов, если верить дневнику. Вес 3200 г, рост 48 см. Очень даже недурно.
В пять месяцев я впервые села. Есть фотография, где я сижу, спина прямая, как штык. Ко мне, обняв за талию, привалилась Ферн. Она то ли уже почти зевнула, то ли как раз собирается.
В пять месяцев Ферн уже ползала на костяшках рук и маленьких поджатых ступнях.
– Она терялась на полу, – рассказывала мама. – С руками-то было все хорошо. Она их видела и понимала, куда ставить. Но ногами размахивала сзади во все стороны, пытаясь нащупать опору в воздухе или сбоку, да где угодно, только не внизу. Ужасно мило.
Я пошла в десять месяцев. В десять месяцев Ферн уже самостоятельно спускалась по лестнице, цепляясь за перила.
– Ты сильно опережала других детей по всем основным показателям, – утешала меня мама. – Думаю, Ферн немножко подтягивала тебя за собой.
В десять месяцев я весила шесть с половиной килограммов. У меня прорезались четыре зуба, два сверху, два снизу. Ферн весила четыре с половиной. По маминым таблицам мы обе были маловаты для своего возраста.
Моим первым словом было “пока”. Я показала его в одиннадцать месяцев, сказала в тринадцать. Первым словом-жестом Ферн была “чашка”. Ей тогда было десять месяцев.
Я родилась в больнице Блумингтона, что совсем не примечательно. Ферн родилась в Африке, где и месяца не прошло, как ее мать убили и продали на еду.
Мама рассказывала:
“Мы несколько лет вели разговоры о том, чтобы взять на воспитание шимпанзе. Но как-то больше абстрактно. Я всегда говорила, что ни за что не соглашусь, чтобы шимпанзе отняли у матери. Всегда говорила: только если ей совсем некуда деться. Что, конечно, было крайне маловероятно. Я забеременела тобой, и обсуждения затихли.
И тут мы услышали о Ферн. Какие-то знакомые знакомых выкупили ее у браконьеров на рынке в Камеруне, подумав, вдруг мы захотим. Сказали, она была еле живая, совершенно изможденная, грязная, в следах от поноса и совсем завшивевшая. Они не верили, что она оправится, но не могли просто уехать, бросив ее там на произвол судьбы.
А если она все-таки выкарабкается, значит, крепкий орешек. Живучая. Адаптивная. Ровно то, что нам нужно.
Когда ты родилась, она еще была на карантине. Мы не могли рисковать, чтобы она занесла что-то в дом. Так что первый месяц ты была моим единственным младенцем. Ты была такой жизнерадостной. И спокойной – почти совсем не плакала. Но я начала сомневаться. Я и забыла, до чего это тяжко, бессонные ночи, бесконечные кормления. И уже подумывала отказаться от эксперимента, но что бы тогда сталось с Ферн? И каждый раз, как меня одолевали сомнения, мне обещали всю помощь мира. Целую ораву аспирантов.
Ферн появилась в городке очень ветреным днем. Совсем крошечная и насмерть перепуганная. Дверь с шумом захлопнулась на сквозняке, и она прыгнула из рук принесшего ее парня прямиком ко мне. Ну и все.
Она так крепко за меня цеплялась, что спустить на землю ее можно было, только методично отрывая палец за пальцем. Два года я ходила вся в синяках от ее рук и ног. Но так природой устроено – малыши-шимпанзе первые два года не отлипают от матери.
Она так крепко вцепилась в меня тогда на пороге, что, когда я опустила ее на пол, она протестующе замахала своими ручонками, и в какой-то момент они случайно столкнулись и склеились, словно магниты. Она не могла их разнять, стала кричать, пришлось твоему отцу расцепить их.
Первую неделю она почти все время спала. У нее была колыбелька, но уложить ее туда можно было только спящую. Она устраивалась, свернувшись у меня на коленях, положив голову на руку, и зевала так, что горло было видно, и я тоже начинала зевать. А потом глаза постепенно потухали, веки опускались, подрагивали с пару секунд и закрывались.
Она была вялой, ни к чему не проявляла интереса. Я всегда разговаривала с ней, если заставала не спящей, но она как будто и не замечала. Было тревожно, что она все-таки не вполне здорова. Или не слишком смышлена. Или так глубоко травмирована, что уже не оправится.
И все же именно в ту неделю она бесповоротно завладела моим сердцем. Такая кроха – и никогошеньки в целом мире. Такая запуганная и грустная. И совсем как ребенок. Совсем как ты, но уже столько натерпелась.
Я говорила твоему папе, что вас нельзя сравнивать, ведь к тебе мир был добр, а к ней – жесток. Но пути назад не было. Я уже любила вас обеих.
Я все что можно перечитала о шимпанзе, которых воспитывали в семьях, особенно книгу Кэтрин Хейс о Вики, и решила, что у нас получится. В конце Кэтрин пишет, что они собираются оставить Вики у себя. Пишет, что люди постоянно спрашивают, не пойдет ли потом Вики против них самих, а она открывает наутро газету и читает про мальчишку, который убил родителей прямо в постели. Все мы рискуем, говорит Кэтрин.
Да, Вики умерла, так и не став большой; настоящие испытания их не коснулись. Но ведь мы с твоим отцом тоже думали, правда думали, что Ферн всегда будет жить с нами. С началом школы твое участие в исследовании закончится, а мы продолжим работать с Ферн. Потом ты поступишь в колледж, и ты, и Лоуэлл, а она останется дома. Собственно, на это я и соглашалась.
Несколько лет назад я нашла в интернете цитату из отца Вики. Он жалуется на то, что ее вечно приводят как пример неудачного языкового эксперимента. Обреченного на провал, потому что они пытались научить ее именно разговаривать, на что шимпанзе, само собой, физически не способны. Как нам теперь уже известно.
Но мистер Хейс заметил, что самым важным и значимым в их исследовании был вывод, который все предпочли проигнорировать: язык – единственное, что отличало Вики от обычного человеческого ребенка”.
– Неудача всегда заметнее успеха, – сказала я.
– Боже, – ответила мама. – Какая безнадега. Если бы я в это верила, прямо здесь и сейчас хлебнула бы цикуты.
Разговор происходил вечером, когда мы, засидевшись за столом, допивали вино. Это был особый ужин по случаю выхода книжки. Аванс превзошел наши ожидания (но не соответствовал нашим потребностям). Пламя свечей колебалось на продуваемой сквозняками кухне, и мы ели из праздничных тарелок, которые уцелели после Ферн. Мама выглядела спокойной и не очень печальной.
Она сказала:
– Помню, читала где-то об одном ученом, который полагал, чтобы справиться с шимпанзе, стоило бы их уменьшить, как поступили, например, с таксами и пуделями.
Я не стала говорить, что читала об Илье Ивановиче Иванове, который в 1920-х годах совершил несколько попыток скрестить человека и шимпанзе, получить некого эфемерного челанзе. Он оплодотворял шимпанзе спермой человека, хотя изначально задумывал наоборот. Вот какие мечты делают нас людьми, мама. Передай-ка мне цикуты, когда выпьешь.
Мама сказала:
“Ферн просыпалась так уж просыпалась. Вертелась юлой. Врывалась вихрем. Носилась по дому маленьким Колоссом. Помнишь, папа прозвал ее Заводной Шкатулкой? Весь гам, и пестрота, и суета Жирного вторника прямо у нас на дому.
Когда ты немного подросла, вы стали слаженной парочкой. Она открывала шкафы, ты вываливала все кастрюли-сковородки до последней. Она на раз-два справлялась с любым защитным запором, но ей недоставало твоего упорства. Помнишь ее пунктик на шнурках? Мы без конца ходили-спотыкались, потому что Ферн втихаря развязывала шнурки на ботинках.
Она залезала в платяные шкафы, стягивала одежду с вешалок и сбрасывала ее тебе. Приносила тебе пососать монетки из моего кошелька. Открывала ящики и вручала тебе булавки и иголки, ножницы и ножи”.
– А вы не боялись за меня? Того, чем это все могло кончиться? – спросила я, подлив себе вина для храбрости, потому как не могла представить годный ответ на трезвую голову.
– Ну конечно! Я все время боялась. Но ты просто обожала Ферн. Ты была очень, очень счастливым ребенком.
– Да? Не помню.
– Правда-правда. Меня тревожило, как на тебе скажется эта жизнь с Ферн, но все же хотелось, чтобы у тебя был такой опыт.
Свечи отбрасывали на стены кухни кукольные тени. Вино было красным. Мама сделала глоток и отвернула чуть обвисшее лицо.
– Мне хотелось, чтобы у тебя была невероятная потрясающая жизнь.
Мама откопала видео из тех, что снимали аспиранты. Кассет было великое множество, поэтому у нас до сих пор стоит старый видеомагнитофон, а свои вы уже сто лет назад повыкидывали. Начинается оно с длинного кадра подъема по лестнице нашего дома. Под музыку из “Челюстей”. Распахивается дверь моей спальни, раздается громкий крик.
Камера переезжает на нас с Ферн. Мы валяемся рядышком на мягком пуфе в совершенно одинаковой позе, закинув руки за голову. Колени согнуты, нога на ногу – одна на полу, другая на весу. Картина полнейшего умиротворения.
В комнате жуткий разгром. Мы будто римляне посреди руин Карфагена; Мерри и Пиппин в Изенгарде. Газеты разодраны в клочья, одежда и игрушки разбросаны повсюду, растоптанная еда валяется на полу. Бутерброд с арахисовым маслом размазан по покрывалу, занавески исчирканы фломастерами. Аспиранты разгребают этот бардак вокруг наших скромных, весьма довольных жизнью персон. Пока они трудятся, в календаре на экране дни сменяют один другой.
Когда-нибудь можно будет залить это видео в книгу. Но пока мы использовали фотографии из маминых альбомов и пытались превратить список всего первого – первых шагов, первых зубов, первых слов и т. д. – во что-то вроде рассказа. Взяли фотографию Ферн в шляпе бабушки Донны. И ту, где она ногами подносит ко рту яблоко. И ту, где разглядывает свои зубы в зеркале.
В каждом дневнике была пачка портретов крупным планом – для изучения настроений. Мы составили из них пары, чтобы показать разницу в выражении эмоций у ребенка и шимпанзе. Вот я веселюсь, все зубы напоказ, а вот Ферн, губа надвинута на верхние зубы. Когда я плачу, все лицо скукоживается. Лоб наморщен, рот разинут; по щекам текут слезы. На фото плачущей Ферн рот тоже открыт, но голова запрокинута, глаза закрыты, лицо сухое.
Я не вижу большой разницы между снимками меня довольной и тем, что подписана “радостная”. С Ферн проще. На первой рот открыт, на второй – губы сложены трубочкой. На довольной лоб гладкий, на радостной – сморщенный.
Ферн оказывалась почти на всех моих фотографиях. Вот я на руках у бабушки Фредерики, и Ферн тут же, внизу, ухватилась за ее ногу. Я сижу на качелях, и Ферн свешивается с перекладины над моей головой. Вот мы прижимаемся к нашему терьеру, Тамаре Пресс, крепкая троица мелких домашних животных. Мы обе сжимаем в кулаках шерстку Тамары. Она кротко смотрит в камеру, будто ей вовсе не больно от всей силы нашей любви.
Вот мы с отцом у озера Лемон. Я спереди, в кенгуру, спина прижата к его груди, лицо сплющено ремешками. Ферн в рюкзаке, выглядывает из-за его плеча, волосы всклокочены, глаза ошалевшие.
Стихи в наших детских альбомах написаны рукой матери, но поэты были папиными любимыми – Кобаяси Исса и Эмили Дикинсон. Когда я впервые прочла их в дневниках еще тогда, зимой 1997 года в общежитии, мне подумалось, что при всем своем категоричном отрицании антропоморфизма, отец едва ли мог выбрать кого-то, кто набрал бы больше очков в тесте Лоуэлла на родство и сходство. Плюс дополнительные очки за букашек.
Исса
Дикинсон
2012
Год Водяного Дракона.
Год выборов в Соединенных Штатах (как будто вам надо напоминать), козлиные трели марширующего оркестра Айн Рэнд раздаются из каждого радиоприемника.
На мировом уровне – Возрождение Динозавров. Заключительный акт: Отмщение зарвавшимся млекопитающим. Сцена, в которой они варят нас в нашей собственной глупости. Если бы глупость была топливом, запасы никогда бы не иссякали. А покуда ревнители религии дома и за границей в то малое время, что осталось до конца света, усердно вытаптывают последние надежды на призрачное счастье.
У меня, впрочем, полный порядок. Грех жаловаться.
Мы с мамой сейчас живем в Вермиллионе, Южная Дакота, снимаем невзрачный домик, еще меньше того, из камня и воздуха. Я тоскую по мягким зимам в Блумингтоне и еще более мягким северокалифорнийским, но Вермиллион – университетский город, и довольно милый.
Последние семь лет работаю учительницей в приготовительном классе при начальной школе Адисон, и из того, что пока удалось придумать, это больше всего походит на жизнь со стаей шимпанзе. Китч была права. Нет – пророчески права. У меня отлично получается. Я отлично понимаю язык тела, особенно у малышей. Наблюдаю за ними, слушаю, а потом могу точно сказать, что они чувствуют, что думают и, что еще важнее, собираются сделать.
Мои прежние дошкольные повадки, которые так ужасали всех, когда я была приготовишкой, оказались вполне сносными для учителя. Каждую неделю мы разучиваем слово, которое, надеемся, неизвестно родителям, и это вызывает большой энтузиазм. На прошлой неделе было плодоядный. На этой – ингибированный. Готовлю их к отборочным тестам.
Я забираюсь на стул, когда хочу привлечь внимание. Когда мы сидим на ковре, они ползают у меня по коленям, расчесывают пальцами волосы. Когда в класс вносят деньрожденные капкейки, мы приветствуем их криками и уханьем, какими шимпанзе встречают еду.
Целый раздел у нас посвящен правильному поведению с шимпанзе. Когда приходишь к ним в семью, рассказываю я, нужно пригнуться, стать меньше ростом, чтобы не напугать. Показываю, как жестом изобразить слово друг. Как улыбаться, прикрывая губой верхние зубы. Когда делают наши групповые фотографии, я всегда прошу две – одну для родителей, вторую для класса. На классном снимке у всех нас приветливые мордочки шимпанзе.
Освоив приличные манеры, мы отправляемся на экскурсию в лабораторию Алжевика, которая теперь называется Центром коммуникации приматов. Проходим в комнату для посетителей, где между нами и шимпанзе стена из пуленепробиваемого стекла.
Иногда шимпанзе не в настроении принимать гостей, что и демонстрируют, наскакивая на стену, с грохотом ударяясь о нее всем телом, так что стекло дрожит. В такие дни мы уезжаем обратно и приходим в другой раз. Центр – их дом. Им решать, кого принимать.
Но у нас в классе есть скайп. Он включен у меня все утро, и дети в любой момент могут глянуть, как там шимпанзе, и наоборот. Сейчас их в центре только шесть. Трое младше Ферн – Хэйзел, Бенни и Спраут. Двое старше, оба самцы – Албан и Хану. Так что Ферн не самая большая, не самая старшая, не самая самцовая. И все же, по моим наблюдениям, она там самая главная. Я замечала, как Хану жестом показывал просьбу – рука протянута, кисть повисшая, – обращаясь к Ферн, но ни разу не видела, чтобы это делала она. Так-то вот, доктор Соса.
Приготовишкам куда больше по сердцу моя племянница Хэйзел, чем моя сестра. Им нравится Спраут, самый юный в свои пять, лучший из всех. Спраут Ферн не родня, но похож на Ферн из моего детства больше, чем она сама. Мы редко представляем взрослых шимпанзе, скорее послушных малюток. Ферн стала медленнее и тяжелее. Жизнь крепко ее измотала.
Приготовишки говорят, она какая-то вредная, но, по мне, она просто хорошая мать. Ферн управляет общественной жизнью центра, с ней не забалуешь. Если случается стычка, всех унимает, заставляет обняться и помириться.
Иногда в скайпе появляется наша собственная мать, просит меня захватить что-то в магазине по дороге домой или напоминает о записи к зубному. Она каждый день на добровольных началах работает в центре. Главное ее занятие – следить, чтобы у Ферн всегда была ее любимая еда.
Когда мама пришла в первый раз, Ферн не желала смотреть в ее сторону. Села спиной к стеклу и не поворачивалась даже глянуть, о чем они там толкуют с Хэйзел. Мама испекла арахисовое печенье, раньше Ферн его обожала. Печенье передали, но она и не притронулась.
“Она не узнает меня”, – сказала мама, но я-то считала, как раз наоборот. Ферн никогда бы не отказалась от арахисового печенья без веской причины.
Когда настал мамин черед подавать обед – в стене проделано небольшое окошко, как раз чтобы просунуть поднос, – Ферн уже ее поджидала. И схватила за руку. Вцепилась довольно больно, и мама несколько раз просила ослабить хватку, но Ферн как будто и не слышала. Сидела с надменным безучастным видом. Маме пришлось укусить ее, чтобы вырваться.
Но со временем она смягчилась. Теперь они с мамой переговариваются жестами, и Ферн внимательно следит за всеми ее перемещениями, с другими такого явно нет. Ходит за ней по пятам, насколько это возможно: Ферн внутри, мама снаружи. Ест печенье. В детском альбоме Ферн есть фотография, где мы с ней сидим за столом на нашей кухне, у каждой в руке пестик, чтобы было что лизать. Ферн вгрызается в свой, как в куриную ножку.
Я все думала, что же сказать Ферн, когда она спросит о Лоуэлле и папе. Нам снова и снова приходилось напоминать дедушке Джо в доме для престарелых, что папа умер, но спустя пять минут он опять с горечью спрашивал, чем же он заслужил, что единственный сын совсем его не навещает. Но Ферн ни разу не упомянула ни того, ни другого.
Иногда мои приготовишки вместе с шимпанзе изготавливают поделки, по скайпу или прямо в центре. Мы рисуем пальцами. Клеим на бумагу пластилин с блестками. Лепим из глины тарелки с отпечатками ладоней. Центр устраивает благотворительные ярмарки, на которых продают эти творения шимпанзе. У нас дома на стенах висит несколько работ Ферн. Я больше всего люблю, как она изобразила птицу – темный штрих на светлом небе, ни клетки для птахи, ни следа самого автора.
В центре полки завалены видео, которые еще предстоит изучить; исследователи не поспевают за количеством материала. Так что шесть оставшихся шимпанзе сошли с научной орбиты. Наше появление приветствуется, это их развлекает и подстегивает, и никто не дергается, что мы нарушаем чистоту эксперимента.
Об этих шести шимпанзе прекрасно заботятся, и все же их жизнь не завидна. Им нужно больше места и внутри, и снаружи. Им нужны птицы, деревья, ручьи с лягушками, пищание комаров, жужжание мух, не срежиссированная природа. Им нужно больше неожиданностей в жизни.
Ночью я лежу и, как когда-то грезила о домике на дереве для нас с Ферн, мысленно рисую дом для людей, что-то вроде караульной будки, но больше – с четырьмя спальнями и двумя ванными. Главная дверь – заодно и единственный вход на территорию. Задняя стена целиком из пуленепробиваемого стекла и смотрит на двадцать, если не больше, акров, засаженных кизилом, сумахом, золотарником и ядовитым плющом. В моих мечтах люди живут в доме, а шимпанзе свободно разгуливают по всей земле, шестеро из центра, но и другие тоже; быть может, даже мои племянники, Бэзил и Сейдж. Мысль о них как раз-таки напоминает, что все это фантазии; ввести двух взрослых самцов в нашу маленькую общину – крайне сложная и опасная затея.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.