Текст книги "Опоздавшая молодежь"
Автор книги: Кэндзабуро Оэ
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– Зачем ты мне обо всем этом рассказываешь? От угроз переходишь к просьбе, да? От запугивания к уговорам? Как точно это рисует твое истинное лицо.
– Ты считаешь, что исправить ничего нельзя? Неужели невозможно начать все сначала и все исправить? – сказал голос с сердечностью, на секунду тронувшей меня. – Неужели ты не можешь снова вернуться в наше общество?
– Снова взять к себе человека, шпионская деятельность которого полностью доказана, – не слишком ли это великодушно? – сказал я. – Или, может быть, вы убедились, что я не шпион? И решили поверить выпущенной мной брошюре?
– Ты не был шпионом, – униженно прошептал хриплый голос.
– Я был шпионом, – сказал я. – Просто слабое представление о действительности питало вашу уверенность, что занимающийся шпионажем подлец, которого подвергли унизительной пытке, будет молчать всю жизнь.
– Ты не шпион. Просто у тебя было отчаянное положение, правда? – простонал голос.
– Я шпион. Арестовав меня, вы сами попали в ловушку, которую приготовили мне. Вы добились поразительного успеха, доискавшись, что я шпион. Особенно ты, Митихико Фукасэ! Вы нашли даже грязного палача, и теперь за то, что я сообщил, можно заплатить побольше чем двести тысяч.
– Ты ошибаешься относительно этого человека! – Голос попался на мою уловку. – Неужели же ты устроишь скандал, доказывая, что этот человек входит в нашу организацию? Ты сможешь это доказать? Он обыкновенный подонок, мы его просто подобрали на улице. И с тех пор его ни разу не встречали. Если он видел сегодняшние газеты, то его и след простыл – он уже умотал из Токио, не такой он дурак, чтобы оставаться здесь! И ты ни за что не сможешь свести нас с ним!
– Нет, пожалуй, это не так. Послушай, Митихико Фукасэ, ты, конечно, понял всю бессмысленность угроз, с которых начал этот телефонный разговор, правда? Ты рассчитывал, что, поскольку вы не станете своими руками ловить этого подонка, я не смогу использовать его для доноса Тоёхико Савада и для показаний в Комиссии по вопросам образования. Это верно. Но я сам поймаю его и приволоку в парламент. Тебе следовало бы задуматься над тем, что у шпиона чувство стыда отсутствует.
– Сволочь, свинья паршивая! – завопил голос так громко, что из магнитофона даже искры посыпались.
– И послушай еще, Митихико Фукасэ. Как ты думаешь, зачем я все время повторяю твое имя? Потому, что наш разговор записывается. Я дам его послушать Комиссии по вопросам образования.
Молчание. Затем треск брошенной трубки и лампочка на магнитофоне, не выдержав мощи электрического заряда, вспыхивает серебристым светом. Мне показалось, что я даже вижу, как Митихико Фукасэ точно от непереносимой физической боли неподвижно стоит, закрыв глаза.
И еще долго магнитофон записывал на своей коричневой ленте мой сухой одинокий смех…
Я, пожалуй, даже с некоторым удивлением думал о том, как это случилось, что Митихико Фукасэ так опрометчиво и неумно сдался и позволил буквально втоптать себя в грязь. Злоба, которую я испытывал к Митихико Фукасэ, вылилась в презрение. «Когда я сам себя назвал шпионом, это добило его. Он ведь ни минуты не сомневался, что я и в самом деле шпион», – думал я со смехом. Потом почувствовал, что и сам воспринимаю свою ложь как правду. Шпион, не шпион – какое это имеет значение.
Митихико Фукасэ начал отступление с той минуты, как услышал от меня, что я сам называю себя подлецом. Когда я поклялся, что ни капли не стыжусь того, что случилось, и готов рассказать всем, что сделал со мной тот подонок, его просто страх обуял. Когда же он убедился, что я свинья, шпион, который не остановится перед тем, чтобы использовать любые, самые грязные средства, угрожать стал не он, а я. В общем, Митихико Фукасэ оказался обыкновенным чистоплюем. Заставить работать других, помыкать другими он может, только если другие соблюдают законы, управляющие сегодняшним миром. И я понял, какое оружие мне необходимо.
Прочитав утром газету, Митихико Фукасэ пришел в замешательство, он позвонил мне потому, что почувствовал из статьи, что я начал действовать, игнорируя порядок, установленный в их мире. В его глазах я уже был не человеком, а бесстыдным животным. Он был убежден, что «наше сообщество» способно к политическим акциям потому, что думал, будто может заставить и остальных подчиниться этому порядку, действовать в соответствии с его законами и в то же время оставить за собой право время от времени попирать этот порядок и эти законы. Но теперь, убедившись, что я игнорирую и этот порядок, и эти законы, он вынужден был отступить.
Я понял, почему нераскаявшийся преступник кажется сильным человеком. И почувствовал, что должен жить нераскаявшимся преступником. Для того чтобы использовать людей, соблюдающих порядок, нужно предстать перед ними человеком, способным разрушить порядок. Те, кто уверен, что мир полон добродетельных людей, кто использует этих добродетельных людей в своих политических целях, – это только злодеи. Значит, я тоже должен стать нераскаявшимся преступником!
Я перемотал ленту и еще раз прослушал свой разговор с Митихико Фукасэ. Я смеялся и шептал про себя: «Неужели он действительно был таким добродетельным?! Неужели он был юношей, столь далеким от человека, сеющего страх?! Неужели они действительно так добродетельны? Неужели так легко запугать их, использовать в своих политических целях?»
Прослушав несколько раз запись, я достал ножницы, липкую ленту и стал монтировать пленку. Я вырезал из нее куски о подонке и последний кусок со своим смехом. Я был уверен, что с подонком смогу рассчитаться сам.
К полудню вернулась Икуко на своем «фольксвагене». Его можно было отличить по звуку мотора, совсем другому, чем у большого «мерседеса» Тоёхико. Бледная и подурневшая, она тут же поднялась ко мне на второй этаж.
Покусывая незажженную сигарету, Икуко, прослушав пленку, сказала:
– Зачем вы с отцом устраиваете неприятности бедному добросердечному студенту? Ведь то, что с тобой случилось на Новый год, теперь уже ничего не значит. – И поднесла спичку к сигарете.
– Ты слушаешь его голос, а представляешь себе бедного добросердечного лже-Джери Луиса, с которым провела ночь?
Икуко Савада швырнула сигарету, раздавила в руке спичечный коробок и, вцепившись в шею острыми ногтями, покрытыми наполовину ободранным перламутровым лаком, промолчала. Потом грустно рассмеялась.
– Он так тебя боится, – сказала она, не желая признавать себя побежденной.
– Можешь ему сказать, чтобы не боялся. Я ничего ему не сделаю. Так, дальше? – сказал я.
– Дальше?
– Снова будешь с ним встречаться?
– А разве с тобой мы будем снова встречаться?
– Только после того, как перестанешь встречаться с лже-Джери Луисом.
– Но иногда я просто нужна ему.
Я обнял и поцеловал Икуко Савада. Даже в это зимнее утро от нее пахло потом. Она надолго замерла у меня на коленях. И я подумал, что прошлой ночью близость между Икуко Савада и дрожащим от страха лже-Джери Луисом вряд ли была возможна.
– Я тебе действительно не нужна, – капризно сказала Икуко Савада.
Она была права. И я понял это после того, что произошло. Она, вдруг засмущавшись, осталась сидеть у меня на коленях. Я же, как мне казалось, просто хотел проверить, могу ли я властвовать над другими, не важно, как проявляется эта власть. Но я так и не узнал, излечился ли я от бессилия.
– Ты уже говорил, что я тебе абсолютно не нужна, – сказала дочь политика, дрожа и высвобождаясь из моих рук. Она подняла с пола свои эластичные брюки и ушла. Она скрылась за полуприкрытой дверью, но мне была видна ее спина. Я зевнул.
Наши отношения с Икуко по-прежнему оставались такими же неопределенными, но с Тоёхико Савада мы были действительно друг другу нужны, и наша связи становилась все теснее. Мы готовили операцию и обменивались мнениями о том, как вести наступление. Наша атака на журналистов принесла первый успех. Скандал в студенческой лиге и наши действия привлекли внимание. В университете мое появление вызвало настоящее смятение, реакция была самая разная, от перешептывания за моей спиной до открытого возмущения. Это было смятение, вызванное шипом, вонзившимся в живое мясо, и таким шипом был я.
Я чувствовал, что студенты, служащие, преподаватели – все считают меня этим шипом. Юноши студенческой кооперации первыми подошли ко мне, когда я встал в очередь, чтобы купить талоны в студенческую столовую, и протянули листовку. «Вызволим товарищей из ловушки, расставленной студентом-шпионом, продавшимся боссу консервативной партии! Примем участие в собрании протеста против незаконного вмешательства в студенческое движение!» А в другом конце столовой кто-то громко призывал развернуть кампанию в поддержку Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Прежние друзья избегали меня, на лекциях никто не садился со мной рядом, преподаватели не смотрели в мою сторону. Когда я вечером шел мимо «собачьего поста», в меня полетел камень, брошенный со спортивной площадки. На клочке бумаги, в которую был завернут камень, я прочел: «Предал университетских товарищей. Бессовестный». Я весь напрягся, чувствуя, что окружен враждебностью, и в то же время ощущая предельно реально и конкретно, что мое тело и мой дух не сломить. Я как бы ощутил, что действительно существую. Даже собачий лай не воскресил в памяти дурных воспоминаний. Я сильный, я творец зла, я их враг. Я был доволен.
Тоёхико Савада, наняв платного агента, доискался, кто замешан в этой истории с моим избиением. Профессора и преподаватели общеобразовательного отделения, сотрудники, работники общежития официально заявили, что инцидент спровоцирован. Но кем? Тоёхико Савада хотел на заседании Комиссии по вопросам образования разгромить всех своих противников. Теперь он провоцировал людей на ложные показания и, громя их, стремился еще больше раздуть скандал…
Глава 6
Комиссия по вопросам образования начала свою работу. Предполагалось закончить все за неделю. То, что я и политик делали в течение недели перед взволнованными остротой скандала членами Комиссии, свидетелями и всеми, кто был вызван на заседание, напоминало игру в покер или бридж, когда уверен в победе. Я и политик беспрерывно выигрывали, а пресса еще больше раздувала наш успех. Чахлые деревья вокруг здания парламента, одинокие и робкие в городе, забитом людьми, начали возрождаться к жизни, наливаться весенними соками. Мы с политиком, сияя от сознания одерживаемой победы, гордо смотрели на них сквозь покрытые весенней грязью стекла окон в зале, где проходили заседания Комиссии. Я и политик (откровенно говоря, это относилось к одному политику) уверенно поднимались по лестнице победы. Верно, именно победы. И у меня кружилась голова, когда я с высоты нашей победы смотрел на ущелье, расстилавшееся далеко внизу.
Дочь политика в начале марта, прихватив лже-Джери Луиса, отправилась на своем побитом «фольксвагене» на юг Идзу, и в открытках, которые время от времени приходили от нее на адрес парламентской Комиссии, она, цитируя иностранных писателей, восклицала: «A lonely soldier in a dubious battle».[17]17
Одинокий солдат в сомнительном сражении (англ.).
[Закрыть] Это относилось ко мне.
Одинокий солдат в сомнительном сражении. Я действительно был одинок, но, если иметь в виду победу, это сражение отнюдь не было сомнительным. Это сражение не было также сомнительным с точки зрения того, кто враг и кто друг; не было оно и сомнительным с точки зрения того, кто в нем участвовал. С той минуты, как в понедельник на открытии заседания Комиссии поднялся Тоёхико Савада и изложил суть инцидента, между ним и широкими «левыми» кругами Японии началось сражение, в котором победа этого консервативного политика была предрешена.
Корреспондент, угрожавший мне и политику еще на первой пресс-конференции, поместил в газете на самом видном месте статью, в которой писал, что опрос свидетелей на заседании парламентской Комиссии представлял собой новое попрание девы Марии[18]18
В XVII–XVIII вв. в Японии подозреваемых в исповедовании христианства заставляли попирать ногами медную пластинку с изображением девы Марии в доказательство того, что они не христиане.
[Закрыть] и мини-маккартизм по эту сторону океана, чем вызвал торжество и одновременно возмущение политика. Но нельзя сказать, что критика корреспондента была абсолютно безосновательной. То, что делал политик, не было непосредственным осуждением студентов, подвергших меня незаконному аресту, – он ограничился тем, что профессорам и преподавателям, которых называли прогрессивными, задавал лишь один вопрос: «Поддерживаете ли вы подобное политическое движение ваших студентов?»
Общество сражающейся Японии имело обыкновение приглашать в качестве лекторов молодых преподавателей. И эти люди, сочувствовавшие обществу, должны были теперь на заседании комиссии под возмущенные выкрики членов парламента от консервативной партии и присутствующих студентов признаваться в своей вере. Вызвав в качестве свидетелей писателей, критиков и других деятелей культуры, политик, доставив большое удовольствие журналистам, продемонстрировал, как они слепо, подчас просто эмоционально, следуют за «левыми». Из огромной массы статей об инциденте, которые наводнили прессу, из выступлений по телевидению политик выбирал наиболее уязвимые, наименее аргументированные. Обычно он задавал такой вопрос: «Вы говорили по телевидению, что студенты не способны на подобное варварство. Вы и сейчас так думаете? Но прежде чем вы ответите, давайте послушаем показания старой женщины, получившей тяжелые увечья. Ее, как известно, сбил грузовик, в котором потерпевшего везли к месту заточения – в общежитие общеобразовательного отделения Токийского университета».
Политик задал этот вопрос не сразу, лишь когда инцидент с моим арестом был полностью подтвержден. Вначале же он делал вид, будто у него самого нет полной уверенности, действительно ли имел место незаконный арест. Так он устроил западню самоотверженным душам молодых, легковерных преподавателей юридического факультета.
Такую тактику политик именовал исследованием основ лжесвидетельства. Он говорил также, что это макиавеллевское рекламирование прогрессивной, совестливой интеллигенции. Я помню слова политика, сказанные им в среду, когда он, взяв на себя обеспечение транспортом, питанием, да еще и поденной платой тридцати домохозяек, привез их на заседание в качестве аудитории. «Видишь ли, я хочу продемонстрировать средним домохозяйкам, что и преподаватели университета лгут, хочу, чтобы они убедились, что даже респектабельные на первый взгляд деятели культуры окрашены в весьма сомнительные тона, а то их легко можно отвратить только словом “красный”. Вот проблема, занимающая меня многие годы. Сегодня я, видимо, разрешу ее. Эти многодетные женщины наконец освободятся от чувства вины перед своими детьми за то, что не могут послать их в университет. Преподаватели университета тоже лгут. Правда, менее искусно, чем мы».
Эта его политика встретила неприязнь всех без исключения журналистов. Но было несколько причин, по которым антисавадовские настроения не проникли на страницы прессы. Исключая газету, в которой печатал свои статьи Киби. Прежде всего политик не обвинял студентов, замешанных в инциденте, не задавал им прямых вопросов. Он не стал делать вид, будто собирается судить их. Даже в качестве свидетелей он выбрал главным образом молодых малоавторитетных деятелей культуры и постарался высмеять их, приспосабливаясь к вкусам циничных журналистов. А студенты неистово нападали на политика. Так что, если б журналисты заняли антисавадовскую позицию, это выглядело бы как присоединение своего голоса к отчаянным воплям в поддержку студенческого движения…
Я, одинокий солдат, ведущий сомнительное сражение, наблюдал со стороны, как политик сражается, как он, заманив противника на свое поле, наносит ему сокрушающие удары, и все острее ощущал свое одиночество. Потому, что впервые я должен был занять определенную политическую позицию. Я стал человеком, с ненавистью смотрящим на лагерь противника. Однако я знал, что занять политическую позицию означает слиться воедино со своими сторонниками. Такая механика мне не подходила. Я был одиноким солдатом, с ненавистью смотревшим на лагерь противника.
Иногда я давал показания. Но и при этом не чувствовал себя связанным с политикой. Я испытывал лютую ненависть к членам парламента от «левых» партий, подвергших меня перекрестному допросу, но это совсем не означало, что я чувствовал себя на одной платформе с членами парламента от консерваторов. И, только когда в огромной, раздражающе безликой приемной помещения комиссии корреспондент Киби, глядя на меня своими острыми глазами, по-собачьи честными и в то же время как бы говорившими, что его все это не очень касается, задал мне вопрос, в моем ответе прозвучал голос правды.
– Эта комиссия созвана не столько для того, чтобы установить истину, сколько для прощупывания возможностей Савада – этой темной лошадки консервативной партии. Вас это не возмущает?
– Нет, не возмущает.
– Руками людей, которые вам бесконечно далеки, вы с помощью таких политических махинаций пытаетесь самоутвердиться. Вам это не страшно?
– Нет, не страшно. Мне бы только добиться, чтобы все увидели мою ненависть к ним – одно это меня вполне удовлетворит. Насколько огромным окажется дерево, взращенное на корнях моей ненависти, я пока не знаю. Это интересует прежде всего Савада. Я думаю, вы, журналисты, поможете ему. Мне нечего бояться.
– У вас все качества, необходимые политику. Теперь понятно, чем вы заинтересовали Тоёхико Савада. Под качествами, необходимыми политику, я подразумеваю доведенную до предела способность и решимость быть беспринципным.
– Этим качеством обладают, видимо, и журналисты.
– Кстати, если Тоёхико Савада будет смеяться последним, будьте начеку, чтобы и вам посмеяться вместе с ним. В начале года от Тоёхико Савада отступились и его партийные боссы, и представители финансовых кругов. Ходили слухи, что ему не собрать средств на проведение следующей предвыборной кампании. Теперь другое дело, кое-кто подумывает даже выставить его кандидатуру на выборах губернатора Токио. Такие выходят сухими из воды, хотя его дважды обвиняли в коррупции. Но только ведите с ним дела по принципу: вы – ему, он – вам. Иначе как бы он без вас не посмеялся… Разумеется, я говорю не о женитьбе на этой распущенной девчонке – дочери Савада. Послушайте, а может, вы играете роль щедрого Фауста, продающего душу Мефистофелю? Ха-ха-ха.
– Точно, абсолютно точно. Ха-ха-ха.
Пытаясь приспособиться к новой для меня действительности, я в разгар весны уныло проводил целые дни в Комиссии по вопросам образования, превратившейся для меня в центр вселенной. Это действительно были унылые дни. Я давал показания, и меня больше не охватывало напряжение, от которого темнеет в глазах, как это случилось на моей первой пресс-конференции. Ведь в тот день я впервые предстал перед японцами как человек, занимающийся политикой, впервые в жизни раскрыл перед толпой чужих людей свое нутро. А теперь я привык и даже испытывал удовлетворение.
Может быть, это покажется комичным, но по-настоящему меня пугало в ту унылую весну лишь одно – я терял форму. Я стал заплывать жиром, раздобрел и округлился, глаза затуманились, их точно затянуло пеленой. По нескольку раз в день я принимал ванну, но, когда смотрел на себя в зеркало, видел в нем грязного, точно пропыленного человека… В отношениях с дочерью политика я оказался импотентом. В те дни во мне жил не столько политик, сколько сексуальный маньяк. Сидя перед членами Комиссии, я ловил себя на том, что поглощен мечтой о садистском насилии. «Бей! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Ты должен это сделать».
Я получил письмо от Кан Мён Чхи. «За портрет спасибо», – писал он. Эти горячие строчки на миг залили мою грудь пламенем стыда. Я понял, что не смогу ответить Кан Мён Чхи. Человек, позировавший перед телевизионной камерой, пожимавший руку гордому одержанной победой Тоёхико Савада, сам уничтожен, отвергнут, предан. И, когда я увидел, точно со стороны, себя, поглощенного вожделением, себя, уносившегося в мечтах к дочери политика, чтобы как-то перенести невообразимую скуку, царившую в Комиссии, меня охватила глубокая тревога.
Но ведь я должен был отомстить им, облить их ненавистью. Я не имел права бросить все посреди дороги. Вот несколько строк из пестревшего ошибками письма матери: «Зачем тебе понадобилось воевать со своими товарищами, с которыми учишься? Они, конечно, поступили плохо. Так пусть этим занимается депутат парламента. Тебе-то зачем в это лезть? Не рой другому яму – сам в нее свалишься». Это письмо взбесило меня, от злости я точно окаменел. Оно воспламенило меня. Боясь, что это убогое письмо прочтет кто-нибудь в доме Тоёхико Савада, я разорвал его на мелкие клочки.
Но было и еще нечто, превратившее всего меня в средоточие ненависти. Это было письмо с множеством подписей. Студенты требовали, чтобы я не позволял больше политику использовать себя, перестал плясать под его дудку и вернулся в университет. В одной из газет была помещена карикатура. Я был изображен и виде обезьяны. Карикатурист попытался компенсировать сарказмом слабость рисунка. На рисунке я – марионетка, а в кусок материи, пелериной свисающий с моей обезьяньей фигуры, вцепились, ссорясь, Тоёхико Савада и министр просвещения…
На третий день работы комиссии студенты устроили демонстрацию. Они несли транспаранты, осуждающие происки, мои и политика. Я специально поднялся в контору Тоёхико Савада на седьмом этаже отеля. Стоял ясный, солнечный день, какие бывают в разгар лета. Я широко распахнул окно, свесился вниз и смотрел на толпу студентов, среди которых был и Митихико Фукасэ.
«Мы – сила!» – кричал он им, наверно. Так подумал я и насмешливо улыбнулся.
– Чужаки чертовы! – бормотал я. – Чужаки чертовы!
Я с гордостью подумал, что совершенно чужой этой отвратительной толпе. Если б я и сейчас еще принадлежал этой толпе и позволил бы этому месиву топтать мое сердце, я чувствовал бы себя участником отвратительной оргии, прилепившей меня к себе густым тягучим сиропом, и сверло ненависти к себе, наверно, глубоко проникло бы в меня.
Я принес из кухни выжатый, сморщенный лимон и с силой швырнул его в толпу. Гордый своим героизмом, я подумал: «Я хотел включиться в политику, связав себя с другими. Но в сегодняшней Японии политики, принадлежащие к меньшинству, должны говорить о себе как о людях, не смешивающихся с остальными. Политиком называют человека, который плывет в одиночестве рядом с кораблем, до отказа набитом людьми. В море, кишащем акулами! Обращаясь к толпе, я провозгласил свою веру. Я человек другого сорта. Если они заметят меня в окне многоэтажного современного отеля, то наводнением муравьев устремятся вверх и загрызут меня. Меня, вставшего на пути толпы!» Но студентов было не так много, чтобы называть их толпой…
Я, естественно, не мог не сознавать, что подобное искусственное взвинчивание себя было, по существу, бессмысленным. В моем сердце разрасталась тревога, зыбкая, как песок. И временами мне казалось, что я, как острый камень, погружаюсь в этот песок. Моя тревога была также связана с угрозами Митихико Фукасэ.
На следующий день после встречи с Кан Мён Чхи я поклялся себе решиться дать показания парламентской Комиссии по вопросам образования.
Я стану бесстыдным настолько, чтобы дать необходимые показания и о том позоре, который случился со мной.
В телефонном разговоре с Митихико Фукасэ я сказал, что никакой стыд не заставит меня молчать. И теперь еще эта решимость не покинула моего сердца.
Но стоило мне подумать о той минуте, когда придется на глазах всех японцев терпеть показания, которые будет давать Комиссии тот подонок, как меня охватывал жгучий стыд и бешеная злоба, они выводили меня из равновесия.
Тактика Тоёхико Савада в первую половину недели работы Комиссии сводилась к тому, чтобы проблему пережитого мной личного позора превратить в проблему более широкую, более общую; оторвав от плоти отдельной личности, превратить проблему в абстрактную; оторвав от ненависти и злобы отдельной личности, от пережитого отдельной личностью, превратить в общественную. Только это и расковало мою грудь от сжимавших ее тисков напряжения.
Я даже не пытался установить связь с подонком, виновным в моем позоре, сознательно отгоняя воспоминания о пережитом. Когда же позор подавлял меня настолько, что избавиться от него становилось невозможно, я пытался отогнать страх, убеждая себя: «Если его и в самом деле разыщут, это будет моим окончательным избавлением от позора!» Мне представлялось, что он, виновник моего позора, – моя постоянная тревога, моя смерть. И я сам не мог дать себе отчет, действительно ли даже смерть избавит меня от позора.
Я думал, грустно идя по коридору, где чуть ли не осязаемо существовали тупость и непорядочность, по коридору, по которому шествуют политики, по коридору, воскрешающему в памяти камеру пыток в духе второй империи, как сказано в одной из ремарок пьесы толстого, косого француза. «Комиссия приобретет для меня действительное значение только в том случае, если перед всеми выступит он. В тот момент я впервые узнаю, способен ли я вынести самое ужасное. Здесь, как в крупной игре, предсказать невозможно. Весь сжавшись от страха, я буду ждать исхода игры. И до самого конца делать ставки. И ждать в страхе. Когда я предстану перед чужими мне людьми в своем истинном виде, я выключу спрятанный во мне счетчик. И в эту минуту мне станет ясно, что я за человек – капитулирующий под бременем позора или новое чудовище, бесстыдно торжествующее свой триумф. Вот почему наше сражение можно действительно назвать сомнительным – не известно, к чему оно приведет – к победе или поражению. Но если избежать его, то невозможно будет превратить Комиссию в место, где должно выявиться, что я собой представляю».
Когда началась вторая половина заседания Комиссии, воздушный змей моей тревоги, подхваченный порывом ветра, взмыл ввысь и весь вибрировал от напряжения. Наоси Омори и Митихико Фукасэ давали свои показания в пятницу и субботу. Частица моего сознания хотела, чтобы они не давали показаний, но сидевший во мне бес осуждал мое малодушие, беспрерывно вопя, что я должен им отомстить.
Этот маленький, но остроглазый и грустный бес взывал:
«Не слишком ли самонадеянно думать, что можно одержать победу в Комиссии, скрыв пытку, устроенную тем подонком? Ты действительно хочешь отомстить им? Настоящее отмщение – это заставить их осознать, что ты полностью вырвался из очерченного ими круга идеи позора и гордости. Ты не согласен?»
До четверга Комиссии удалось, во всяком случае, доказать, что меня в грузовике привезли в общежитие общеобразовательного отделения. Опрос Наоси Омори и Митихико Фукасэ должен был коснуться сути проблемы: «Ну так как, вы учинили над ним пытку или нет?»
Мы с Тоёхико Савада не могли представить других доказательств, кроме моих собственных показаний. Вы слышали поздно ночью крики этого юноши от боли? Нет! Вы не видели, какими веревками был связан юноша? Нет! Вы не слышали от замешанных в это дело, что юношу подвергли пытке? Нет. Нет. Нет.
Они выстраивали кирпичи ложных показаний, чтобы воздвигнуть из них прочную стену. Это была стена против их врагов – против меня и Тоёхико Савада. Ради этого все они включились в подноску кирпичей. Тоёхико Савада с вздохом сожаления взглянул на выросшую перед ним прочную стену и сказал тихим голосом:
– Неужели у современных студентов нет никаких моральных устоев? У студентов закосневшее представление о гнусности политиков, но нам, чтобы научиться вашему искусству так хладнокровно лгать, требуется целая жизнь. А вот вы лжете не задумываясь, легко, точно сосете леденец, и при этом у вас чистые, честные глаза, абсолютно невинные лица. Вы лжете, не испытывая ни малейших угрызений совести, с ангельской беззаботностью. Даже детектор лжи не уловит самого крохотного отклонения в вашей нервной системе. Как вам удается так складно лгать? Неужели вы действительно верите в справедливость всего, что делают эти «левые» экстремисты? Если так, то, по-видимому, потому, что в Японии эти «левые» никогда не стояли у власти, да и в будущем никогда ее не получат.
Потом Тоёхико Савада, воспользовавшись общей растерянностью, сверкнул неподвижными, как у покойника, глазами и сказал, обращаясь ко мне:
– Тебе ведь тоже случалось лгать?
Рассмеявшись, политик увел разговор в сторону. Действительно, я тоже врал. Я говорил Тоёхико Савада, что пытали меня одни студенты. О подонке я умышленно умолчал. Пока заседания Комиссии не дошли до той стадии, когда скрывать это дальше стало невозможным, я ничего не рассказывал Тоёхико Савада о пытке, учиненной надо мной, просто не мог заставить себя сделать это. Но я не рассчитывал, что мне удастся отомстить им и покинуть поле боя, так и не вытащив на белый свет эту историю.
В пятницу в десять часов утра Комиссия по вопросам образования начала работу с того, что Тоёхико Савада вызвал для дачи показаний Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Я сел рядом с Тоёхико Савада и повернулся в их сторону. С тех пор я их еще ни разу не видел. В свете солнечных лучей, проникавших через окно сквозь весеннюю листву деревьев, и Наоси Омори, и Митихико Фукасэ выглядели немного бледными, немного похудевшими и сильно возбужденными. На обоих были студенческие тужурки, которые, как я помню, они никогда раньше не носили. Они понадобились им для того, чтобы выглядеть на фотографиях, которые появятся в газетах, безобидными жертвами. По сравнению с ними я в грязном засаленном пиджаке с плеча Тоёхико Савада производил просто отталкивающее впечатление. Наоси Омори и Митихико Фукасэ на глазах у всех повернулись ко мне и Тоёхико Савада. Их лица выражали откровенный, ничем не прикрытый гнев. Он начал плавать в воздухе с той минуты, как они заняли места свидетелей. Глядя на них, я чувствовал, как притаившаяся во мне ненависть, преломившись много раз, стала еще многограннее и жаром залила все тело, точно от простуды, у меня поднялась температура. В тот день мои фотографии в вечерних газетах больше подошли бы облику тупого преступника, обвиняемого в изнасиловании.
Тоёхико Савада, сравнивая нас, с отталкивающей прямотой пробормотал:
– Ну и вид у тебя!
Прежде всего их попросили дать объяснение относительно Общества сражающейся Японии. Они отказались. Студенты, сидевшие на местах для публики, зааплодировали и получили замечание от председателя. На вопрос о том, была ли ими учинена пытка, они ответили отрицательно. Это тоже вызвало аплодисменты. Потом меня попросили повторить показания, которые я уже давал несколько раз. В публике раздался свист и шум. Нескольких студентов, среди них и одну девушку, попросили оставить помещение. Пока все это происходило, я стоял, прервав показания, и до моих ушей донеслись слова девушки:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.