Текст книги "Пир плоти"
Автор книги: Кит Маккарти
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
– Моя жена умирает. На остальное мне наплевать.
Он двинулся дальше и лишь у самых дверей, которые вели во двор школы, обернулся к Джонсону:
– На твоем месте я тоже был бы начеку. До тебя ей куда проще дотянуться.
Сказав это, он вышел, оставив за собой две раскачивавшиеся створки дверей.
Весь остаток дня Рассел пребывал в куда более скверном настроении, чем обычно. Его состояние не укрылось от окружающих, и они сделали вывод, что профессора постигли какие-то неприятности, притом весьма серьезные. Работа над поступившими препаратами – изучение образцов под микроскопом, определение их характерных особенностей и описание – всегда протекала в напряженной обстановке, но в этот день испытания, выпавшие на долю двух ординаторов и китайского врача-стажера, превзошли все, пережитое ранее. Доктор-китаец знал английский неважно, но даже он смог понять, что Бэзилу Расселу просто-напросто нравится унижать подчиненных, и тем более иностранцев, недостаточно хорошо говорящих на его языке.
Софи Штернберг-Рид и Белинда Миллер вышли от Рассела с поджатыми губами и покрасневшими глазами, и даже китайский джентльмен, высокий и неизменно корректный, казалось, готов был опровергнуть распространенное мнение о хваленой восточной невозмутимости. Когда Айзенменгер заглянул в секретариат, Софи рванула мимо него в сторону женского туалета столь стремительно, будто бежала от источника слезоточивого газа. Глория разговаривала по телефону, заткнув свободное ухо карандашом. Она прекрасно ладила с миром, отгораживаясь от всего, чего не желала знать.
Айзенменгер обратился к Белинде, скроенной из более прочного материала, чем Софи:
– Как прошел семинар?
Девушка изобразила на лице улыбку, но на вопрос не ответила, сказав вместо этого:
– Я хочу показать вам препарат по гистерэктомии.
Они прошли в кабинет Айзенменгера, оставив Софи в туалете, а китайца за рабочим столом, где тот трясущимися руками пытался заварить себе чай.
– Конфликт с Бэзилом? – спросил Айзенменгер, закрывая дверь своего кабинета за практиканткой.
Белинда была маленькой, плотно сбитой девушкой, с темными волосами и такими же темными глазами. Одной ее внешности было достаточно, чтобы вызвать в человеке невольную симпатию.
– У него сегодня была явно не лучшая ночь, – фыркнула она в ответ.
Рассел имел репутацию бабника или, по крайней мере, человека, пытавшегося прослыть таковым. Поэтому Айзенменгера изумляла непроходимая тупость профессора в его отношениях с женщинами.
– Встал не с той ноги, говорите?
Белинда никак не могла найти подходящих слов, чтобы охарактеризовать поведение Рассела.
– Скорее уж самому дьяволу можно протянуть руку, чем этому человеку! – наконец выпалила она. – Всем от него сегодня досталось.
Айзенменгеру уже не раз приходилось выслушивать подобные жалобы. Рассел обращался к ординаторам либо с крайним высокомерием, либо с едким сарказмом.
– Хотя с утра он вообще-то был исключительно любезен, – продолжала Белинда.
Рассел, ко всему прочему, был чрезвычайно хитер и вероломен, порой он держался с таким ослепительным очарованием, что слишком неосторожные люди действительно могли сгореть в лучах его обаяния.
– Ну что ж, остается только радоваться тому, что он дает иногда передышку, – философски заметил Айзенменгер.
Белинда посмотрела на него с сомнением.
– Вряд ли что-нибудь из того, что делает или говорит профессор, может меня порадовать, – констатировала она.
Белинда, по всей вероятности, была права, и Айзенменгер мог бы сказать то же самое про себя, но он решил не развивать эту тему.
– Так что вы хотели мне показать? – спросил он.
Белинда поставила рядом с микроскопом кювету с шестнадцатью препаратами под стеклом, каждый из которых был окрашен наполовину в розовый, наполовину в голубой цвет.
– Это материал по исследованию гиперплазии.
Гинекологи постоянно проводили исследования аномальных явлений в стенках матки. Из только что удаленной матки вырезали образцы тканей, которые замораживались и передавались в анатомическое отделение. Там с различных мест этих образцов делались срезы и изготавливались препараты для изучения под микроскопом. Этой работой занимались ординаторы, но каждую из операций надо было тщательно запротоколировать, и эта тягомотная обязанность лежала на Айзенменгере, как на специалисте по патанатомии.
– Прямо житья нет от этих неаппетитных подношений! – посетовал он. – Это, по-моему, уже девятая за последний месяц.
– Вчера должны были прислать еще одну, – отозвалась Белинда.
Весь поступавший материал находился в ведении Белинды, и Айзенменгер удивился неуверенности девушки.
– Что значит «должны были»?
– Она куда-то запропастилась.
– Опять?!
Образцы для исследования то и дело исчезали неизвестно куда. Операционисты обвиняли отделение гистологии, гистологи кивали на санитаров, разносивших материалы, санитарам же было ровным счетом на все наплевать.
– В операционной клянутся, что отправили образец, но до нас он не дошел.
– Вы говорили об этом Расселу? Он наверняка расценит это как чрезвычайное происшествие в клинической практике.
Белинда кивнула:
– Сказала. Именно тогда с него слетела вся утренняя любезность. – В углу рта у Белинды была едва заметная родинка, которая притягивала взгляд Айзенменгера всякий раз, когда он разговаривал с девушкой. В данный момент родинка участвовала в образовании брезгливой гримасы. – Все шишки посыпались на бедную Софи.
Вздохнув, Айзенменгер приник к окулярам микроскопа.
– У нее какие-то неприятности? – спросил он. – Она меня немного беспокоит. – Он знал, что Белинде, как девушке разумной, можно доверять, и надеялся, что она ему отвечает взаимностью.
– Сама не понимаю, что с ней творится, – ответила она.
Зазвонил телефон. Голос Глории радостно пророкотал, что за ним пришла полиция. Айзенменгер попросил секретаршу проводить посетителя в его кабинет и извинился перед Белиндой.
Джонсон выглядел уставшим и расстроенным, и было похоже, что, он испытывает желание дать кому-нибудь увесистого пинка. Отказавшись от чая и кофе, предложенных Айзенменгером, он в изнеможении опустился в кресло.
– Вам придется искать нового помощника куратора.
Айзенменгер вопросительно приподнял брови. Он пока не представлял, кого именно из помощников имеет в виду полицейский: Либман, накачанный успокоительными средствами, валялся в палате психиатрического отделения.
– Боумен арестован за изнасилование и убийство.
Это известие Джонсон получил по пути на квартиру Никки Экснер. Квартира Билрота, как сообщила сержанту инспектор Уортон, представляла собой вонючий клоповник, однако в этом клоповнике ею были обнаружены наручные часы с надписью «Дорогой Никки с любовью в день восемнадцатилетия от мамы и папы», а также весьма солидные запасы героина, кокаина и марихуаны.
Джонсон выслушал эти новости без особой радости – в основном из-за торжествующего тона Уортон.
– Так что можете не беспокоиться насчет свидетелей. Убийца мною пойман.
«Мною». Джонсон не понаслышке знал, что это значит.
– Что вы думаете по этому поводу? – спросил он Айзенменгера.
Но тому ответить на вопрос сержанта было нечего.
– Я думаю, убить может каждый, – неуверенно произнес он наконец, – любой из нас.
– Да, конечно, – отозвался Джонсон. – Но вопрос в том, стал ли этим каждым именно Билрот?
Айзенменгер не мог сказать ничего определенного и только пожал плечами.
– Мне это представляется возможным, – осторожно предположил он.
Джонсону хотелось услышать другой ответ, но он не удивился словам Айзенменгера. А что еще он мог сказать?
Уже стемнело, когда Джонсон вернулся в музей. Сержант был буквально измочален, но не мог бросить расследование, поскольку чувствовал, что все идет не так, как надо, и совершенно не в ту сторону, если вообще не в противоположную. Это его и беспокоило.
Свет в музее был потушен, все входы опечатаны. Тем не менее Джонсон вошел, воспользовавшись одним из ключей, изъятых утром у участников этой драмы. Тишина была глубокой и всепоглощающей, и, глядя в непроницаемую тьму перед собой, сержант в очередной раз поразился тому, как это место напоминает церковь.
Чтобы отыскать на стене выключатель, потребовалось какое-то время. Резко вспыхнувший свет разогнал темноту по углам и застыл четко очерченным конусом в центре зала. Его яркость в первый момент даже удивила Джонсона.
Он прошел вперед, ощущая приятную прохладу огромного пустого помещения. Веревка была снята, тело давно унесено, но тяжесть происшедшей здесь трагедии не исчезла вместе с ним, она давила на Джонсона все с той же силой. Это было странно, ведь из вещественных доказательств оставалось только кровавое пятно, зато такое большое, что оно казалось картинкой из комикса-ужастика, кровью, пролитой великаном. Так что оскверненное тело по-прежнему присутствовало здесь во всей своей кошмарной реальности.
Но сержанта волновало вовсе не убийство, каким бы нечеловеческим оно ни было. Он, конечно, испытывал ужас и отвращение к этому кровавому преступлению, но не это было главным.
Изогнув шею, Джонсон посмотрел в самую середину стеклянного купола.
Что ему действительно не давало покоя, так это символический смысл совершенного. Это не было убийством ради денег или удовлетворения низменных желаний, убийством из мести или из страха, нет, это было декларацией. Убийца хотел поведать о чем-то, высказаться, привлечь внимание…
Но почему?
И что именно он хотел сказать миру?
Взгляд сержанта, блуждая по помещению, забрел в дальний угол, тот самый, куда десять часов назад забился трясущимся комком Стефан Либман.
Что бы там ни говорил Айзенменгер, но столь острая реакция была странной.
Перед Джонсоном расстилалась поверхность стола, все еще алая и липкая, как гигантская деревянная пицца. Он вдруг сделал шаг вперед, словно движимый какой-то неземной силой, и кончиками пальцев коснулся этой поверхности.
Джонсона самого удивила глубокая печаль, которая охватила его.
Полгода назад он хоронил брата, внезапно умершего от сердечного приступа – такого же, что несколько лет назад унес в могилу их отца. И в тиши огромного крематория, где, несмотря на теплый солнечный день, спасаясь от холода, сбились в кучку несколько родственников и друзей, в нем вдруг ожили старые воспоминания о церкви, об одиночестве и смерти.
Точно такие же чувства он испытывал и сейчас.
– Я-то здесь не случайно, Джонсон, а вас как сюда занесло?
На миг сердце сержанта замерло, и он уже подумал, что сейчас последует за братом. Его симпатическая нервная система, которую обычно трудно было вывести из равновесия, была словно наэлектризована, сердце стучало так громко и с такой силой, что он чувствовал, как оно всасывает и выбрасывает кровь, гоня ее по сосудам. Джонсон повернулся на одних каблуках. Из темного угла по направлению к нему шагнула Уортон.
– Тысяча чертей!
Это было самое страшное ругательство, какое инспектор когда-либо слышала от своего подчиненного.
Она улыбнулась, но это не была улыбка старого друга или тем более любимой.
– На миг мне показалось, что вы молитесь.
Сержант выдавил из себя улыбку, чтобы Уортон не увидела, как напугало его ее неожиданное появление.
– Я не знал, что вы здесь.
– Надо было свести концы с концами, – пожала плечами Уортон. – Где это лучше сделать, если не там, где все началось?
– Я думал, дело уже окончено. – Джонсон не удержался от того, чтобы не съязвить.
– Я считаю, что закончено. А вы нет?
Этот вопрос был задан вполне серьезно.
По-хорошему Джонсону следовало бы ответить на него так: «Есть кое-что, чего я не понимаю», но он лишь бросил:
– Нет.
Она улыбнулась – на этот раз вполне искренне. И даже расхохоталась.
– Джонсон, это что, бунт на корабле?
Он пожал плечами:
– Вы сами спросили.
Смех Уортон прервался так же неожиданно, как и начался.
– Вы не любите меня, да?
– Это имеет значение? – ответил он, помолчав.
– Лично для меня – нет. Для расследования – да.
– Но расследование закончено, – заметил сержант.
– Да, это расследование.
Он скривил лицо в неопределенной гримасе и опустил взгляд на ковер.
Уортон подошла к сержанту и встала рядом с ним лицом к столу.
– Тогда скажите, в чем я ошиблась.
Она с удовольствием отметила, что ее подчиненный колеблется и медлит с ответом.
– Просто я не верю, что он это сделал, – произнес он несколько неуверенным тоном. Затем прибавил: – Все улики косвенные. У вас нет даже доказательств того, что он находился здесь во время убийства.
– А как насчет кокаина?
– В школе девятьсот студентов. Любой из них мог оставить его здесь когда угодно.
Уортон не хотела распаляться, но при этом и не стремилась излишне сдерживать свои эмоции. Она была уверена, что сержант возражает исключительно ей назло.
– Вы не видели его комнату. Наркотики со всеми соответствующими принадлежностями, часы Никки Экснер, ее фотография на стене. Этот парень уже давно погряз в наркотиках, был осужден за изнасилование и привлекался за драку с ножом. Он не может толком объяснить, где был вчера вечером, и вы сами отыскали свидетеля, который утверждает, что именно он снабжал убитую наркотой. Чего еще вам не хватает?
Но Джонсон тем не менее не мог отделаться от сомнений. Он опять поднял взгляд к куполу.
– Пришлось постараться, чтобы подвесить ее таким образом.
– Ну так и что?
– Я не могу представить, чтобы этот парень, свихнувшийся на наркотиках, смог все это проделать.
Уортон тоже посмотрела вверх, но ее глаза видели все совершенно иначе.
– Не понимаю, почему это невозможно. Он был одержим страстью к этой девушке. Для того, кто подсел на наркотики, ничего, кроме собственной одержимости, не существует. Движимый страстью, он изнасиловал ее. Делал с ней все, что хотел, после чего ему оставалось только убить ее.
– Только и всего?
– Да почему нет? У него в голове был такой коктейль из наркотиков, что он, возможно, даже не видел в своих действиях ничего особенного.
– Кроме того, вся эта картина в целом… – Джонсон ответил скорее не Уортон, а собственным мыслям.
– И что с ней не так?
Сержант опять замолчал, задумавшись.
– Во всем этом чувствуется какой-то грандиозный замысел. Что-то театральное, символическое.
– Ну да, как в церкви, – насмешливо бросила она.
– И это не вяжется с Билротом.
– Грандиозный замысел у него был. Был! Изнасиловать ее, зарезать и вздернуть!
– Нет, это не он, – не сдавался Джонсон.
– Вы ошибаетесь, сержант. Или, что ближе к истине, вам очень хочется, чтобы ошибалась я.
Его не удивило, что Уортон так думает; к тому же в ее словах была доля правды. Однако как бы Джонсону ни хотелось поймать ее на ошибке, главным для него было найти истинного преступника, в возможность чего он искренне верил.
– С какой стати мне хотеть этого?
Он намеренно произнес эти слова громко, желая вызвать Уортон на откровенность.
– С той стати, что вы не можете смириться с моим повышением.
Никогда еще Джонсон и Уортон не выражали так открыто свою неприязнь друг к другу.
– На моих глазах отправилась на повышение прорва полицейских, и я прекрасно мирился с этим.
– До сих пор – да.
К чему, черт возьми, она клонит?
Джонсон покачал головой:
– Вы видите то, чего на самом деле нет.
– Разве? Тогда почему вас так заедает, что я стала инспектором? Если в других случаях, как вы говорите, вас это не трогало?
– Да ничего меня не заедает, – продолжал упорствовать Джонсон, хотя, как и Уортон, сам чувствовал ложь, сквозившую в сказанных им словах. «А почему бы не сказать ей правду?» – внезапно подумал он.
Сейчас они стояли в каком-то метре друг от друга. Улыбнувшись, Уортон сделала шаг вперед и почти коснулась Джонсона грудью.
– Может быть, просто потому, что я женщина, а?
Если это была провокация, то она удалась. Джонсон резко отвернулся и процедил сквозь зубы:
– Вовсе не потому, что вы женщина.
Уортон подняла руку к его лицу и провела тыльной стороной ладони по щеке. Сержант застыл, испытывая смешанные чувства, которые никак не давали ему мыслить ясно. Теперь уже Уортон упиралась в него грудью, и Джонсон не мог не ощущать ее сексуальность, соблазнительность полных губ и больших глаз, которые теперь, благодаря слабому освещению, казались еще больше.
– Я рада, что ты не презираешь женщин, Боб, – наконец произнесла она мягко. – Мы с тобой могли бы составить отличную команду. Мы могли бы пойти далеко, очень далеко… – Улыбнувшись, она добавила: – И не только в смысле продвижения по службе.
Джонсона немедленно охватило отвращение, в долю секунды доведшее его едва ли не до тошноты. Это отвращение мешало даже говорить.
– Что ты на это скажешь? – продолжила Уортон все так же спокойно. Ее тонко выщипанные брови слегка приподнялись, при этом на переносице образовались две маленькие складки.
Посмотрев ей прямо в глаза, Джонсон процедил сквозь сжатые зубы почти таким же спокойным тоном, что и она:
– Развратница.
Слово было смешным, и он сам удивился, что именно оно слетело с его губ. Очевидно, из трусости. Другие определения, которыми частенько награждали за глаза Уортон, – шлюха, проститутка, участковая девка, – по-видимому, казались Джонсону слишком сильными.
Но если Уортон и нашла это слово смешным, смеха у нее оно не вызвало. В первый момент она застыла в шоке. Затем глаза ее сузились, лицо побледнело, губы сжались в узкую полоску с острыми концами.
– Ты ублюдок! – прошипела она.
Но это слово, пусть даже смешное, сделало свое дело. Произнеся его, Джонсон отчетливо понял, что не хочет останавливаться и тем более отступать. Вложив в последующую тираду всю свою ненависть к Уортон, он произнес:
– Не забывай, я все знаю о деле Итон-Лэмбертов.
Я знаю, что тогда произошло.
Какую-то секунду у Уортон был удивленный вид, затем она испугалась, но испуг в ее глазах быстро сменился насмешкой.
– Вот как? И что же ты знаешь, сержант?
– Я знаю, что ты подкинула вещественное доказательство и силой выбила у обвиняемого признание.
Она улыбнулась, и Джонсон прекрасно понимал, что улыбка эта не притворная. Взгляд Уортон был отнюдь не смущенным, как у человека, который боится разоблачения. Всем своим видом она сейчас напоминала тигровую акулу, немигающим взглядом следящую за жертвой.
– Не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь, – бросила она и, не дав ему возразить, продолжила: – Но если у тебя есть доказательства, что в деле Итон-Лэмбертов что-то сделано неправильно, то об этом, очевидно, следует доложить кому-нибудь из начальства.
Она прекрасно понимала, что никаких явных доказательств у Джонсона нет, и это разозлило его еще больше.
И даже чересчур, как выяснилось. Поскольку аргументов у него больше не оставалось, он сказал первое, что пришло ему в голову:
– Вряд ли я найду того, с кем ты еще не переспала.
Она вздрогнула, как будто Джонсон ударил ее. Затем прищурилась. Он ждал.
И все же пощечина оказалась столь внезапной, что он не успел среагировать. Уортон молниеносно и в то же время изящно, словно балерина, развернулась всем корпусом, выбросила руку вперед и быстро покинула освещенный круг. В темноте хлопнула входная дверь.
Боли Джонсон практически не чувствовал, но еще долго стоял, словно приклеенный к полу, потирая щеку.
Возвращение Гамильтона-Бейли домой в этот вечер не было ознаменовано ничем необычным, по крайней мере поначалу. Они с Иреной уже давно перестали быть мужем и женой, однако оба признавали, что вести хозяйство выгоднее на пару, как и прежде. Свою «семейную» жизнь они строили по принципу взаимодополнения: у каждого из супругов были собственные места обитания и собственные часы пребывания в квартире, поэтому Александр с Иреной редко пересекались и во времени, и в пространстве. С приближением вечера Ирена обычно готовила ужин, а затем удалялась в свою комнату или гостиную. Таким образом, когда Гамильтон-Бейли приходил с работы, в его единоличном распоряжении оказывалась просторная кухня, из которой он неизменно следовал в кабинет, а уже оттуда в свою спальню. Утренние часы и выходные дни были организованы примерно по тому же принципу, и самым удивительным являлось то, что супруги строго соблюдали очередность во всем, даже не сверяясь с часами.
Приемы гостей – удручающе частые, по мнению Александра, – устраивались с помощью специальных фирм, занимавшихся организацией праздничных столов; при этом супруги на время возводили хрупкий, но внешне безупречный фасад крепкого семейного здания, и хотя он никого не обманывал, главное было – соблюсти декорум.
Гамильтона-Бейли несколько удивило, что на этот раз жена не поспешила устроить в доме очередное сборище. Он на скорую руку соорудил нечто вроде острого мексиканского мясного рагу с фасолью из продуктов, купленных по дороге в ближайшем магазинчике (Александр терпеть не мог супермаркетов, где, как ему казалось, все глазеют на него, пока он с корзинкой ходит между полками), и, поев, удалился в кабинет, где первым делом включил радиоприемник. Симфония Малера наполнила собой помещение, освещенное настольной лампой. Опустившись в кресло, Александр налил себе солидную порцию коньяку. Как правило, после ужина он сразу садился за монографию Грея, но прошло уже несколько дней, как он изменил этой привычке. Сидя в кресле с бокалом в руке, он невидящим взглядом смотрел в пространство перед собой. Ему многое надо было обдумать, очень многое.
Минут через двадцать раздался стук в дверь.
– Входи, Ирена.
Возраст этой женщины приближался к пятидесяти годам, но Ирена Гамильтон-Бейли сохранила моложавый вид и красоту, так что, в отличие от большинства других супружеских пар, ее муж выглядел значительно более дряхлым и куда менее привлекательным, чем она. Ирена обладала высокой стройной фигурой и большими темно-синими глазами, обрамленными длинными пушистыми ресницами, и немало мужчин теряли голову из-за этой комбинации женственности, изящества и богатства.
С чего все это началось? Когда брачные узы Гамильтонов-Бейли ослабли и получилось так, что Александр остался связан ими по рукам и ногам, в то время как Ирена, пользуясь его любовью и преданностью, презрела ограничения, налагаемые положением замужней женщины? Он столько раз задавал себе этот вопрос и столько раз не находил на него ответа, что давно перестал про это думать. Что случилось, то случилось, и он сам во всем виноват.
Ирена уже приняла ванну и переоделась ко сну. Она вошла, благоухая ароматами дорогой парфюмерии и сверкая чистотой, – само воплощение женственности, уже давно ему недоступной и оттого вдвойне соблазнительной.
Ирена грациозно опустилась в кресло напротив.
– Что происходит, Александр? – Супруга профессора анатомии всегда отличалась прямотой.
Он ничего не ответил.
– Я имею в виду твой телефонный звонок.
Гамильтон-Бейли по-прежнему молчал.
– По радио сообщили, что у вас в школе было совершено убийство. Какой-то студентки.
Телевизор Ирена не смотрела никогда, она жила в совершенно ином мире.
Александр не хотел встречаться с женой глазами – он боялся, что увидит в них слишком хорошо знакомое выражение и ему в очередной раз придется уступить, повинуясь этому взгляду.
– И ты при этом хочешь, чтобы я врала, будто провела с тобой всю ночь и…
Но даже Ирена не нашла в себе сил озвучить факт своей супружеской неверности. Вместо этого она спросила:
– Почему? Я не понимаю, Александр.
Гамильтон-Бейли вдруг поймал себя на мысли, что они с женой за все годы совместной жизни так и не перешли на уменьшительные имена: она оставалась Иреной, он – Александром. Для их неудачного брака это было весьма символично.
– Это ты убил ее, Александр? – В голосе Ирены звучал страх, но Александр слишком хорошо понимал, что боится она за себя, а не за него. И от этого ему было еще больнее.
– Разумеется, нет! Ты знаешь, что с ней сделали? Это просто ужасно… – Гамильтон-Бейли осекся – он не мог описать ей этот кошмар в красках. Несмотря ни на что, Ирена оставалась его женой.
Она несколько успокоилась, но вид у нее был по-прежнему недоумевающий.
– Тогда почему?
Он вздохнул, не находя нужных слов. Но глоток коньяку помог ему.
– Потому что ты моя жена, Ирена, – сказал он просто.
Она недовольно заерзала в кресле. Ей не нравилось, когда ее тыкали носом в этот факт. Она тоже попросила коньяка, и Александр, наполнив из графина, стоявшего на маленьком столике возле двери, второй бокал, направился с ним к жене.
– Подумай о том, как это будет выглядеть, Ирена. Независимо от того, что мы с тобой думаем или хотим, для полиции я подозреваемый. Они станут спрашивать, где я был прошлой ночью и, – он протянул бокал Ирене, – с кем.
Она сидела, задумавшись.
– Я предпочел бы, – продолжил он, – чтобы полицейские не вникали в тонкости наших отношений, и, думаю, трезво оценив ситуацию, ты согласишься со мной.
Впервые он осмелился посмотреть ей в глаза, стараясь не обращать внимания на неизбежное горькое ощущение потери, которое они всегда у него вызывали.
Ирена молчала, а он, чувствуя себя неловко из-за того, что ему пришлось намекнуть на ее неверность, маленькими глотками пил коньяк. Она же, залпом осушив свой бокал, поднялась с кресла. Александр измученным и одновременно молящим взглядом продолжал смотреть на жену.
– Я понимаю, – сказала она.
Улыбнувшись, она протянула ему пустой бокал и вышла из комнаты.
Айзенменгер вернулся домой рано. Сегодня была его очередь заниматься ужином, но возиться на кухне ему совершенно не хотелось, и он решил купить готовые блюда. Мари это, конечно, не понравится – она воспримет это как нарушение договора о строгой очередности выполнения домашних обязанностей, – но он ничего не мог с собой поделать. Он устал и испытывал легкую неудовлетворенность событиями этого дня, сам толком не понимая, чем именно она вызвана. Ему необходимо было подумать, увязать сегодняшнее убийство со всем остальным, что произошло в последнее время. Мари вернется не раньше половины десятого, так что у него оставалось достаточно времени, чтобы собраться с мыслями.
Он принял душ и переоделся, затем налил себе вина и уселся на синий кожаный диван.
Квартиру, в которой жила чета Айзенменгер, выбрала жена, и нельзя было не признать, что у Мари хороший вкус. Он проявился и в подборе гардин, светильников и пальм в горшках, и в стеклянном кофейном столике, и в коврах, изящно разбросанных по полированному полу, и в трафаретных узорах, нанесенных на стены с красивым фризом. Однако, в который раз оглядывая комнату, Айзенменгер подумал о том, что сам ничего не привнес в ее обстановку, и почувствовал себя словно в гостях. Если разобраться, то он вообще был гостем в жизни Мари, так почему ж не быть гостем и в ее квартире? И хотя это он выкупил закладную, оплатил счета за обстановку и все остальное, что составляло жизнь его жены, сам он каким-то образом превратился в еще одну принадлежавшую ей вещь, причем вещь чрезвычайно полезную, которая не только решала все проблемы с дебетовыми и кредитными карточками и выписывала чеки, но и выполняла половину всей домашней работы.
Иногда он мог даже подсказать жене верное решение, направить ее энергию в нужное русло. Правда, в последнее время это случалось все реже. А точнее, давно уже не случалось.
Айзенменгер глотнул вина.
По большому счету жаловаться ему было не на что. Когда он познакомился с Мари, то нашел в ней то, что и искал в женщинах, – человека, который мог бы упорядочить его жизнь. Его первая жена Дебора была, пожалуй, такой же, разве что не столь фанатично придерживалась строгого разделения домашних обязанностей. Она так же любила порядок, но при этом безалаберность мужа ее вполне устраивала. Если он вечером разбрасывал одежду как попало, она сама ее складывала, если он не удосуживался выкосить лужайку перед домом, она находила время и для этого. Если бы только она не относилась так болезненно к его занятиям, они вполне могли бы до сих пор быть вместе. От одной мысли о работе мужа Деборе становилось плохо, не говоря уж о тех случаях, когда его внезапно вызывали обследовать очередной труп, найденный в какой-нибудь квартире или в лесу.
Эти моменты испортили слишком много дружеских вечеринок, солнечных выходных и семейных обедов, так и оставшихся нетронутыми.
Вечно одно и то же: кого-то зарезали, застрелили, избили до смерти…
Тамсин.
Айзенменгер резко поднялся, покинул гостиную и по узкому темному коридору прошел в их спальню. Там стояла большая тахта с четырьмя выдвижными ящиками. В одном из них лежал конверт из коричневой бумаги. Взяв его, он вернулся в гостиную.
Тамсин была красивой девочкой. По идее, это не должно было иметь значения, но для него имело. Все, что касалось Тамсин, пробуждало в нем чувство вины, даже тот факт, что она была привлекательна. Большие голубые глаза, чуть вздернутый нос и какая-то вызывающая насмешка во взгляде, которая, вместо того чтобы раздражать, вызывала прямо противоположные чувства.
Он долго, затаив дыхание, смотрел на фотографию, и время для него будто остановилось. Он вновь почувствовал запах горелого мяса, ощутил маслянистую, полуобгоревшую плоть, услышал ее тонкий детский голосок. Где моя мама?
Фотография была увеличена с той, которую нашли в их квартире. Как-то Мари увидела ее во время одной из своих массированных атак на воображаемый беспорядок и безо всякой задней мысли спросила, кто это. Ее поразила его неожиданная реакция, неконтролируемый и необъяснимый гнев, с каким муж выхватил у нее фотографию, словно боялся, что Мари испачкает ее, порвет или потеряет. Тогда между ними произошла шумная ссора, и то, что он не мог объяснить жене, почему эта фотография так дорога ему, лишь подлило масла в огонь.
Это, как он уже давно понял, была еще одна сторона все той же проблемы. Он не мог рассказать Мари о том событии. Событии, которое, ворвавшись в его жизнь, взорвало ее, раз и навсегда изменив его самого. Разумеется, Мари знала о том пожаре – точно так же, как знала о голоде в Африке или о победе под Мафекингом,[1]1
Имеется в виду эпизод Англо-бурской войны 1899 – 1902 гг.
[Закрыть] – ведь, в конце концов, она работала медсестрой в той психиатрической клинике, куда он обратился за помощью, но всей правды она не могла знать. Он спрятал ее очень глубоко.
Айзенменгер понимал, что ему следует найти слова и объясниться с женой, что не поделиться этим с ней – все равно что изменить, но он также понимал и то, что сделать это просто не в состоянии. Он не раз думал, что история Тамсин – это тест, который позволит ему найти того, кому можно будет рассказать все.
Бокал его опустел, бутылка осталась в холодильнике, и путешествие на кухню несколько развеяло его меланхолию.
Почему ему вдруг вспомнилась Тамсин? Почему именно сейчас?
Очевидно, из-за убийства в музее, но, с другой стороны, все могло быть гораздо сложнее.
Сегодняшнее убийство было совсем иным, таким же как и все остальные, – всего лишь очередной криминалистической загадкой. Шок, который он пережил, обнаружив труп, был просто еще одной формой удивления, пусть даже несколько странной. Любой был бы в шоке, увидев обнаженное изуродованное тело молодой девушки, подвешенное к потолку. Но никто другой не испытал бы при этом те чувства, которые сейчас испытывал он. Реакция Либмана была, вероятно, более сильной, но он не привык к мертвецам – по крайней мере, к тем, которые не были аккуратно разобраны на части. В тот момент и сам Айзенменгер не чувствовал ничего такого, что перевернуло бы его душу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.