Текст книги "Досье поэта-рецидивиста"
Автор книги: Константин Корсар
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Мысли из никуда
Верх упорства – поджигать пепел.
Признание при жизни говорит о том, что ты уже мёртв.
Очернение религии – когда её превозносит чернь.
Спасибо вам за Соучастие!
Жизнь – текила. Жизнь – ты kill’a.
Rыba-COP.
l’am’v’shock’able.
Выдумщик
Родился выдумщиком я
И сотворил мирок,
Где короли глупы всегда
И я в нем одинок.
Там скрипок нет, увы, давно,
Альты не в такт молчат,
Там лжёт труба, и счастья нет,
Бьют в барабан набат.
Придумать новый? Там, где я
Кумир толпы, позёр,
Толпе пою: «Виват! Ура!»
Она взамен: «Фурор!»
Где все лишь мне фанфары, туш,
И все у ног моих,
Смотрю в глаза любимой я
И отражаюсь в них.
Нет! Лучше уж оставить так,
Как есть, и пусть сатир
Мне пропоёт в лесу один,
Мне пропоет: «Кумир!»
Я там, где барабанный бой —
В нём боль и глубина,
Эмоций бездна и любовь
В золу обращена.
На ноль делить нельзя?!
На ноль можно делить всё что угодно, хотя многие и думают, что этого делать нельзя. Вопрос в другом: зачем что-то делить на ноль? Чтобы погрузить сознание в кататонический ступор или чтобы узреть истину, которой вовсе нет, и слиться с конечной бесконечностью бытия; чтобы гениальная толпа признала тебя дураком или простофиля Бог – своим мессией?
Верно, как белые ночи, то, что дважды два не всегда равно четырём, как и то, что доброта иногда оборачивается злом, дружба – корыстью, а любовь – ненавистью. Справедливо также и то, что сумма углов треугольника может вдруг оказаться больше ста восьмидесяти градусов, а в водке меньше сорока. Вот только далеко не все в это верят с первого раза, далеко не всем хватает смелости ощутить себя не в себе, а где-то в другом, возвышенном и сюрреалистичном, а иногда и адском, на первый взгляд, месте.
Мозг и сознание человека инертны, как стоящий грузовик без колёс и соляры, они недоразвиты, но всё ещё пластичны. В сдвиге сознания с обыденных позиций, возможно, и есть истинный смысл жизни любого человека, любой обезьяны, научившейся говорить и нажимать на педаль газа. Только так творится что-то новое, так создается сама личность – отодвигая старый, нарисованный на занавеске в её мрачной каморке мирок.
Все эти Ньютоны, Ферми и Лейбницы – такие же, как и мы, простые, ничем не примечательные внешне люди, просто пренебрегшие обыденным сознанием большинства, взбунтовавшиеся, вычленившие свою мысль из оков окружающего их скелета и разнёсшие этой же мыслью, как кувалдой, сковывающую их стеклянно-оловянную эфемерность в пух и прах.
Раздвигая границы сознания, нужно дойти до абсурда, до бреда, до маразма, до верха непонимания абсолютно ясного и понимания невозможного и абсолютно нереального, чтобы, вернувшись обратно в свою сущность, не увидеть действительность и её структуру, а лишь её бредовость, понять, что она та же реальность умалишённого, только с обратным знаком.
Семья, работа, государство, политика, режим, мораль, этика – что за бред, что за игра больного разума, игра ребёнка, расставляющего кукол по своим местам, бред сознания, не делящего на ноль и свято верующего, что один плюс один равно двум. Всё, что мы видим, не существует, всё, к чему мы стремимся, лживо. Всё или ничего?
Только встав на свои собственные позиции, только разрывая порочные цепи человеческого шовинизма в природе, только отдаляясь от вдолбленных и удобных для большинства лентяев и приспособленцев идеалов можно стать человеком, человеком по сути, а не по сравнению с макакой, человеком в душе, а не в костюме, человеком-творцом, а не человеком – холодильником-телевизором…
Подели на ноль себя! Сделай невозможное! Дели каждый день и каждый час и стань бесконечностью – стань всем, иди не уставая, гори не сгорая, стань как Бог, стань Богом, стань лучше него, наконец! Это невозможно? На ноль можно делить!
* * *
n/0 = infinity (бесконечность)
Душа на ладан
Душистая смола перед иконой тлеет и дымится —
Как жизнь, что не продлить и не остановить,
Когда пора пришла душе освободиться
От тела бренного, от страсти, от обид.
Она летит перед Его очами, превращаясь в дымку,
В туман, что рассыпает по утрам росу,
В едва заметный образ, в тень немую,
В печаль, усталость, грусть и… пустоту.
Дыша на ладан, мир привычный кажется пейзажем,
Картиной прошлого, того, что не вернуть,
Мазками крупными, майоликой, карикатурой, шаржем —
Художника безвестного самозабвенный труд.
Земной наш путь, уткнувшись в камень придорожный,
Придя к финалу светопреставленья своего,
Оставил пыль желаний и страстей подложных,
Терзаний плоти, разума, но не достиг он одного.
Не пожелал найти он берег тихий и манящий,
Пройдя над бездною среди массивных скал,
И ощутить восторг и упоенье красотой непреходящей
Заката, неба, моря видом – всем тем, что взгляд его ласкал
Сам Бог, его творение немое, но живое,
Что днём парит и замирает, как и мы, в ночи.
Поют псалмы кому речитативом волны в море,
О сушу с шумом разбиваясь, пенясь, опочив.
Не смог понять он смысла, назначенья жизни бренной —
К чему стремился и к чему весь мир идёт.
Душа и тело – точно дым и ладан.
Сгорит одно навек – другое оживёт…
Недоглядела
Мои родители Лёшку недолюбливали – был он слишком своенравен, старших не уважал и к мнению их почти никогда не прислушивался. Жил, как будто знает всё не хуже взрослых, вечно уставшей матери и отца, которого никогда не видел, как будто с детства уже понимал жизнь и знал, как о себе позаботиться, знал что-то недоступное другим детям и до поры не раскрывал свою тайну. «Ишь ты! Вырос раньше времени!» – говорили с ехидством соседи. Он и глазом не вёл, только иногда делал им мелкие пакости, если начинали сильно допекать. То оконное стекло ночью разобьёт кирпичом, то кота соседского краской измажет, а чёрно-оранжевая пушистая зебра потом и весь дом, то пару палок из соседской изгороди отдерёт. Его никогда не ловили – действовал изобретательно, осторожно, с расчётом, но знали – больше некому было. И потихоньку отстали. Плюнули на него – толку от разговоров всё равно не было. Только головой качали и сетовали друг другу: «Как же у такой приличной женщины растет этакий неслух – и в кого только?!»
Никогда Лёшку никто не хвалил – казалось, не за что было. Мать одна любила и заботилась, как могла. Был он поздний и очень желанный ребёнок. А он материнской ласки всё больше сторонился, и ей, естественно, было больно – ведь старалась для него, а он всё как не родной.
Лешка рос без отца. Мать работала за двоих, поэтому времени на воспитание сына оставалось крайне мало. Да и что она могла? Сыну нужен был отец. Сильный, смелый, работящий – пример для подражания, а не скучные нудные нравоучения. С матерью отношения были не родственные. Не сложились почему-то с самого детства. Жили они вдвоём. Были родственники, но и с ними Лёшка не находил тем для задушевных бесед. Так и жил – вроде и в семье, а вроде и нет. Мать зарабатывала мало, хоть и вкалывала. Так что жил Лёшка очень скромно, если не сказать бедно. Не делал из своей нищеты проблемы, поэтому и не стремился особо её преодолеть, но и насмешек над своим материальным положением не допускал. Всё, что у него было, – это его имя и честь. И дрался он за них с самого детства с яростью. Честь в молодости – единственное, чем обладает человек, единственное, чем он дорожит. Жаль, что повзрослев он заменяет честь чем-то другим, менее значимым – деньгами, положением. Печально, что человек продаёт своё достоинство за тридцать сребреников – за домик у речки, за «счастье портных». Лёшка не продавал.
Учёба Лёши шла туго – не понимал, для чего нужно запоминать покрытые слоями пыли даты битв и революций, непонятные названия рек и плоскогорий, правила написания суффиксов, сочетательный закон и правило буравчика. Назначение всех этих мёртвых знаний ему никто доступно не мог объяснить, а где их применить в жизни, сам не видел. Он не был глуп – просто не хотел делать ненужную работу. Лёшке казалось, сами учителя не понимают, зачем весь этот хлам пытаются впихнуть в его голову. Сами заблудились в лесу и не могут выбраться, кричат «ау» и при этом успевают обучать других способам найти дорогу домой в ближайшие тридцать-сорок лет.
Лёшка рано начал курить – классе в третьем. В курении он видел красоту и мужественность. Мужики с грубоватыми басами были для него авторитетами. На все уговоры матери лишь врал, позже начал шантажировать, мол, «дом подожгу, если не отстанешь». Мать то плакала, то била его полотенцем (ремней в доме не было) – ничего не помогало. Позже стала замечать странный запах от сына и следы клея на лице, одежде и руках. Поначалу думала: что-то клеил, радовалась – сын занят делом, а оказалось, что клей он нюхал, чтобы смотреть «мультики». Рыдала – сын ноль внимания. Уходил с друзьями на озеро, забирался за водокачку, куда могли пролезть только дети, выдавливал «Момент» в мешок и вдыхал из него отравленные, очень необычно и сладко пахнущие пары. Через несколько минут начинались галлюцинации.
Плыла осень. Капал дождь, и находиться на улице не очень хотелось.
– Привет, Лёш! Как дела? – спросил я, улыбаясь, встретив товарища на автобусной остановке.
– Да ниче, нормал! – ответил Алексей, нервно переваливаясь с ноги на ногу и пристально осматривая окрестности.
– Куда собрался? Автобус ждёшь?
– Да нет, – ответил Алексей. В реплике угадывалась недосказанность, начало фантастической красоты творения литератора, замысловатого художественного иносказания, поражающего воображение читателя, начало чего-то великолепного и масштабного.
– Ищу, кому пи*ды бы дать, да всё нет никого неместного, – продолжил Алёшенька.
– Ну тогда не буду тебе мешать, – молвил я и раскланялся.
По пути домой я увидел двух парней, шагающих навстречу. Лица их мне не были знакомы – думаю, не знал их и Алексей. Я было хотел предупредить непринуждённо общающихся меж собой ребят об опасности, подстерегающей их на автобусной остановке в конце улицы, по которой они так весело бежали, но почему-то не стал. Ведь они могли меня неправильно понять и даже обидеться. «Пусть все идёт своим чередом. Не буду вмешиваться в дела провидения», – подумал я и прошёл мимо незнакомцев. Один из парней нёс небольшой кожаный дипломат, по виду почти пустой, но снаружи выглядевший очень прилично. Мой взгляд он и привлёк. Вся остальная наружность выдавала в них несусветных лохов – людей, не способных за себя постоять и поэтому не частых гостей в нашем суровом рабочем районе, расположившемся на одной из окраин города-миллионника.
Я подошёл к дому. Увидел соседа, поприветствовал, закурил, и мы начали о чём-то трепаться. Не прошло и десяти минут, как мимо проплыл Алексей. Он летел в сторону своего жилища. Лицо его преобразилось, светилось от радости. Шёл рыцарь, гордо несущий свой стяг, воин, победивший только что неприятельскую рать. В руках нёс свой трофей – кожаный дипломат.
Внешней красотой и статью природа Лёху не обделила. Ростом чуть повыше среднего, с голубыми глазами и светлыми волосами, среднего телосложения. Он нравился девчонкам, но был с ними так груб и нетактичен, что все симпатии к нему быстро пропадали. Зачем хамил дамам, отталкивая их от себя, я долгое время не понимал. Лишь спустя годы разгадал эту, как оказалось, весьма печальную, загадку.
Он был честным и рассудительным человеком. Нелюбовь учителей и других взрослых к нему меня удивляла. Налицо было несовпадение внешности этого парня и его отношений с окружающим миром.
К Лёшке ни у кого из сверстников никогда не было ненависти или злости. Он был асоциален, но не со своим кругом. В школе заступался за слабых, не терпел несправедливости – был хорошим парнем в нашем понимании, чуть грустным, с мутноватым философским взглядом.
В старших классах начал воровать, чтобы купить себе еду или одежду, так как с матерью к тому времени окончательно рассорился. Мама старалась приходить домой как можно реже – жила то у знакомых, то у родственников, и жизнь её он превратил в ад. Мне, да и не только мне, маму его было очень жалко. Все разговоры о матери он пресекал и зверел при одном её упоминании. Он ненавидел женщину, которая произвела его на свет, и мстил ей за что-то – казалось, за сам факт его рождения в нищете и безвестности. Удары судьбы от собственного сына она сносила бессловесно и покорно, как будто несла свой крест, и от этого её было ещё больше жаль.
Как и многих моих знакомых, Лёху однажды посадили. Меня судьба хранила. Низкий ей за это поклон, ведь поводов загреметь на нары было предостаточно. Отсидев, он не изменился в худшую сторону. Вышел, не сломленный тюрьмой, продолжил воровать – жить на что-то же надо было. Тюрьма не сделала его мразью – просто дала воровской навык, воровское умение, профессию; он стал профессиональным, но не слишком успешным вором, как после вуза становятся посредственными педагогами или инженерами. Тюремный институт он закончил не с красным дипломом.
Лёша катился кубарем под гору – пил, кололся, воровал. Сильно похудел, и лицо его приобрело отвратительный цвет, зубы пожелтели и некоторые не возвращались с очередной из его прогулок. Мать он из дома выгнал и даже не пускал на порог.
Однажды я встретился с людьми из своего прошлого, что бывает крайне редко. Среди них вскоре появился и Лёха. Мы дружно выпили самогона. Впервые лет за пять я ощутил его мерзкий кислый вкус во рту, но не стал обижать присутствовавший бомонд – ведь обиды в таких компаниях принято смывать кровью. Выпил, закусил чем было, а из закуски была лишь полторашка воды и непотрошеная свежесоленая сельдь. Я мог купить им и выпивки, и закуски посолиднее, но делать этого не стал – мог нанести людям ещё большую обиду либо превратиться в их понимании в лоха-спонсора, что прогибается перед толпой. Такая роль не очень почётна среди моих бывших дружков. Предавшись на некоторое время воспоминаниям, я раскланялся. Лёха увязался за мной.
Шли с ним по дороге, что в счастливом и беззаботном детстве вела нас из дома в детский сад. Я купил пару бутылок пива, сигарет, и мы пошли с Лёхой на детскую площадку. На улице стояла ночь, и детей мы потревожить при всем желании не могли. Сторож в детском саду по ночам любезно не выходил из здания, дабы не омрачать досуг собиравшейся на детской площадке великовозрастной гопоте. Так что сад был в нашем распоряжении.
Присели, выпили. Я немного рассказал о своей жизни, он в лоха-спонсора о своей. Я говорил о хорошем, Лёха о плохом. Говорили о том, что было у нас в жизни. Нахлынули чувства, эмоции, вспомнилось детство, давно забытые приятные и умиротворяющие воспоминания.
– Ты знаешь, – начал неожиданно Лёха, – я бы был совсем другим человеком, если бы не мать! Я бы не был такой мразью, как сейчас!
– Да брось ты! Нормальный ты мужик, – сказал я, желая поддержать его.
– Думаешь, я не вижу, в кого превратился?! Всё я вижу! Если бы не мать тогда в детстве… Если бы она меня вовремя в больницу отвезла, то всё бы было иначе… – Леша встал, допил пиво, с яростью разбил бутылку о стену детсада, развернулся и, уходя беззвучно в темноту, сказал мне: – «Эта мразь, когда я был маленький, меня не мыла как следует. И у меня писька воспалилась. Ей бы сразу в больницу меня – да затянула. И мне всё это дело врачи-козлы отрезали…»
Я остался один, и мне стало горько и обидно, обидно за Лёху. Пасьянс сложился, и я всё понял – понял, почему Леха так ненавидел мать, почему она всё ему прощала и терпела обиды и унижения, понял, почему он грубил девчонкам, почему он стал наркоманом, почему не любил и не уважал взрослых, почему не учил уроки, почему не жил, а бесцельно доживал. Мне стало понятно всё. Не понимал я лишь одного – за что Лёхе такое наказание.
* * *
Ты на сердце печать,
Тёплый луч по щеке,
Запах тмина впотьмах,
Свиристель в тишине.
И одна ты – весь мир!
Вновь хочу, ла Иллах,
Ощущать близость душ,
Поцелуй на губах…
Один с сошкой, семеро с ложкой
Семья его была зажиточная, обеспеченная. Просторный дом, постройки, скот, земля – всё у них было. И всё было заработано своими руками. С детства он что-то мастерил, вырезал ложки, плёл лукошки, и дело всегда спорилось. Возможно, Создатель одарил талантом, а возможно, родители привили ему любовь к работе, и с этой любовью к труду он прошёл через всю жизнь, став Художником и Заслуженным, постоянно придумывающим что-то новое и терзаемым только бездельем.
Раскулачили их быстро. Обдумывать своё горе не было времени – может быть, это и спасло. Отец и мать кинулись снова обустраивать быт и работать за троих. Вскоре жизнь опять наладилась, если можно было назвать жизнью общественное пренебрежение и ненависть. Общество рабочих и крестьян отторгало их лишь за то, что даже по выходным не могли они усидеть без дела, за то, что были активны, имели на всё свой собственный взгляд и хотели прожить свою, индивидуальную жизнь, а не стать шестернёй передаточного механизма соцгосударства.
Их дом отдали многодетным бедным соседям. Детей соседских было семеро, меж тем отец не спешил работать хотя бы за двоих и раскулачивание воспринял как личную удачу и шанс всей жизни. Без раздумий и стыда вселился в чужой дом и стал носить тёплую рогожу, принадлежавшую прежнему хозяину.
Прошли годы, десятилетия. Он своим трудом достиг в жизни многого – стал Заслуженным художником Союза, получил квартиру, мастерскую в историческом центре города. Появилась семья, ученики, последователи и почитатели.
Похоронив родителей, решил наведаться в дом, где когда-то родился. Почерневший от времени и бесхозяйственности сруб, чуть покосившаяся за пролетевшие над ней годы крыша. Подойдя к крыльцу, он увидел соседа и рогожу отца, до сих пор исправно служащую новому владельцу, но приобретшую вид осеннего иссохшего листа. Человек, получивший дом и рогожу, не изменил своим привычкам – остался таким же паразитом, исправно бьющим поклоны большинству, защищавшему его, ничего в жизни так и не создал, продолжая пользоваться чужим.
Однажды я побывал в его мастерской. Запах шлифованной слоновой кости, почерневший от тысячелетнего холода бивень мамонта размером с ладонь, зубы кашалота – фантастическое ощущение навевали на меня все эти предметы. Присутствие Творца и творца ощущалось в этой небольшой мастерской. Всё мироздание для меня тогда уместилось на двадцати квадратных метрах. Проходя мимо шкафа с инструментами, я увидел её – композицию из кости, внешний блеск семи маленьких фигурок, бредущих, высоко подняв огромные ложки к небесам, за крестьянином, распахивающим поле для посева.
Она стояла ещё не до конца готовая, не до конца отшлифованная, не до конца вобравшая в себя душу автора. В тот момент я не понял, что это. Я воспринял лишь внешнюю красоту фигурок из жёлто-белой кости мамонта, умершего несколько тысяч лет назад. Теперь я понимаю – это было его видение мира, это была его истина, его мораль, его философия, его месть нищим телом и духом людям, которые в одночасье захотели без усилий стать всем, фактически ограбив тысячи семей.
Тоталитаризм до сих пор живёт в душах окружающих нас людей. Они не способны радоваться и думать – способны только разрушать и создавать свой ущербный, кастрированный, однобокий мир – мир большинства, мир, где один думает, а тысячи бездумно кричат «ура», мир, где первый комментарий определяет все последующие, где личная преданность и личные связи важнее справедливости и истины, мир, где один с сошкой, а семеро с ложкой.
Мысли из никуда
Кому-то Бог даёт разум, а кому-то разумных родителей.
Он мастерски ушёл… от вопроса.
Неоперабельная любовь.
Жизнь состоит из жизней других людей.
Название – что выстрел. Громкий – прохожие обернутся.
Чё, Гевара?
Тупик осознания.
Однорукий дворник
Снежинки, белые хлопья, медленно оседающие на черноту земли… Как прекрасно это зрелище, как завораживает и успокаивает, как искусно в простоте являет миру оно свое величие. Чтобы насладиться им, не нужно покупать билет в театр, нет нужды идти в церковь, чтобы проникнуться покоем и неспешностью этого чуда природы, не нужно обладать никакими знаниями, чтобы обозреть его точность, размеренность, настойчивость и безапелляционность.
Он очень любил снегопады, когда на грани тепла и холода темнота рождала из ничего снежные хлопья. Белые пушистые сгустки почти невесомы и легко тают, дотронувшись ладони. Они напоминают человеку о том, что век его короток, что жизнь скоротечна, что мы все канем в небытие, слившись с окружающим миром, что мы не властители и не рабы, но ещё одно чудо природы, которое, внезапно появившись из ниоткуда, так же внезапно покинет этот мир.
Может быть, поэтому он стал дворником – потому что всегда поэтически относился к временам года и их подаркам в виде снега, дождя и опавшей листвы. Хотел почаще наслаждаться нехитрыми дарами и чаще бывать на свежем воздухе, летом вдыхая лучи солнца, а зимой соревнуясь с морозом в мощи, отгоняя ледяное безмолвие теплом своего разгорячённого работой тела.
Он был дворником, каких тысячи. Был дворником всю жизнь. Незаметным, но нужным человеком, простым и неприметным, коих многие и за людей-то не считают, полагая лишь высокий социальный статус мерой человеческих заслуг перед мирозданием. Ещё в юности, избрав этот нехитрый вид заработка – меж тем вполне прилично оплачиваемый в стране коммунизма, – не хотел уже менять его ни на что другое. Когда всесоюзную коммуну кто-то заменил чем-то непонятно-другим и урезал его в средствах, годы были уже не те и жизнь сызнова начинать уже не хотелось, да и не в деньгах было для него счастье – в работе, в чёрной работе, греющей не только душу, но и тело.
Не уборкой территории он занимался – он был художником, творцом, упорядочивающим пространство для жизни, убирающим все ненужные детали, заменяя хаос осмысленностью, чёткостью и простотой линий, менял абстракцию на реализм, импрессионизм на кубизм, подчинял пейзаж законам перспективы, лишая его сюрреалистичности. Иногда он действовал совершенно иначе, и никто не мог упрекнуть его в этом, ведь это был его участок, его чёткий, предсказуемый, родной мирок.
Летом работа была не в тягость. Подобрать пару окурков, фантик или бумажку и не ко сроку опавшую скудную листву – вот всё, что от него требовалось. Зима же была испытанием, но испытанием желанным. Не напрягая все свои силы, не узнать себе цену, не понять, на что мы способны, не ощутить дыхание жизни. И он любил себя испытывать, но не страхами и сомнениями, а оттягивающим руки трудом, трудом, заставляющим гудеть ноги, превращающим спину в натянутую струну. Ещё ночью он выходил на работу, чтобы не мешать прохожим, и большой фанерной лопатой разгребал свежий, мягкий, как пух, снег. В сильные снегопады дико уставал, но, видя преображённый своими сильными руками пейзаж, радовался, как ребенок, нарисовавший первую в своей жизни добрую и наивную картину.
Иногда снег был тяжёлым, как будто создатель был не в настроении и высекал снежинки из белоснежного, на вид воздушного, но плотного и тяжёлого каррарского мрамора. Тогда и двумя руками он еле поднимал свою видавшую виды лопату, вынимающую из сугроба белый пушистый куб.
На руках часто появлялись мозоли. Ныли и щипали, заставляя помнить, что всё вокруг не сон, а явь, что жизнь не праздник, а испытание, что он ещё живет, что он ещё не прошёл свой путь.
Подходила к концу очередная в его жизни осень…
Ещё несколько недель назад окружающий мир был устлан зелёным ковром с цветочным орнаментом, набранным на ткацком станке природы. И как быстро всё изменилось.
Ощущая первые признаки приближающейся зимы, душа замирала, осознавая свою мизерность и невозможность повернуть бег времени вспять. Ещё месяц, и горы белых замёрзших частичек льда должны были покрыть всё вокруг – крыши, улицы, деревья, забетонированные незримыми великанами реки и озёра.
Ещё несколько недель назад он без страха ожидал следующего дня, а теперь всё стало иначе. Появилось ощущение беспомощности, неуверенности и ненужности, страха перед будущим. С содроганием сердца он ждал следующего дня, следующего снегопада. То, что раньше было для него воплощением красоты, философией увядания и кратковременного сна природы, стало тяжёлым испытанием.
Ещё несколько недель назад он ничем не отличался от окружающих людей и очень любил снегопады, метели, летние ураганы, рассыпающие по мостовым обломки тополиных веток, осенние листопады, превращающие тротуары в мягкий, шуршащий багряно-красный ковер. Раньше мир был для него другим, или скорее он был иным в мире. Все изменилось в одну секунду, в один момент и пути назад уже не было.
Дорога к дому тянулась через вокзальный перрон. Проплывал замечательный тёплый вечер. Поздняя осень переплелась с ранней зимой. Из ниоткуда сверху падали снежинки. Одни, тая, превращались в небольшие мокрые точки, другие уже не получали тепла от земли и слипались в белоснежную пуховую перину.
Месяц висел на небе серпом, электричка набирала ход, завывая, как сотня коров.
Он смотрел в темноту неба, на звёзды, на пар от дыхания, как вдруг нога провалилась в бездну, в глазах мелькнул вагон, окна, из которых незнакомые люди с грустью в глазах махали провожающим, огромные железные колёса и полуподвальная темнота.
Очнувшись от ужасной боли в локте, он с трудом открыл глаза. «Хорошо хоть руки целы, иначе остался бы без работы», – подумал он, почувствовав, что голова была жёстко зафиксирована корсетом. Пошевелиться, чтобы осмотреть себя, он не мог. Потянулся правой рукой, чтобы протереть заспанные глаза, но рука прошла лицо насквозь. «Неужели я умер? – завертелось в голове. – Я умер, и тело моё уже не со мной? Какая ужасная мысль!» Туман окутал комнату, сердце забилось с утроенной силой.
На стене он увидел зеркало. Встал. Шаги дались нелегко. Постепенно выглядывая, он боялся посмотреть на себя. Осторожно показал зеркалу ухо и глаз, затем нос, затем всю голову. Лицо было оцарапано, но в целом почти не пострадало. Осторожно появилась рука и нога – они были в порядке. Полностью вышел к зеркалу. Руки и ноги были на месте. Стоп! Где же рука? Вместо неё виднелась лишь перебинтованная, красная от сочившейся крови культя! Ни ладони, ни локтя – не было ничего. Они остались там, ушли вместе с уходящей электричкой. Он покачнулся, упал на кровать и первый раз в жизни разрыдался, закрывая глаза единственной оставшейся рукой. В этот момент красота снегопада, шорох листвы под ногами превратились для него в ад, в дистанцию, одолеть которую ему было уже не суждено.
Прошёл год, затем ещё один. Мир продолжал играть в свой театр теней. Трагедия этого безымянного человека отошла для меня на задний план моей пьесы в одном действии. Дворники всё так же жгли листву и строили из снега снежные горы, природа всё так же заботливо подкидывала им топливо и строительный материал. Мир рождался и умирал два раза в год, умирали и рождались люди – актёры, политики, художники, дворники… Всё шло своим повторяющимся, крутящимся, как юла, чередом.
Я всё так же любил снегопад и по вечерам выходил гулять в океан снежных хлопьев. В тот вечер я был один. Шел в никуда из ниоткуда, рассекая заполненный белыми частицами воздух. Вдруг вдалеке увидел нечто знакомое – увидел сугроб и большую лопату, накидывающую на вершину белоснежной пирамиды кубы снежинок, спрессованных, как пенопласт. Подошёл ближе и увидел, как однорукий человек ловко справлялся со своей нелёгкой работой. Как жонглёр, он подбрасывал лопату и снежные кубы, кубы падали друг на друга, некоторые рассыпались, как плохо обожжённые кирпичи.
Все было то же – природа, снег, сугробы, а вот человек был не тот. Он не обращал внимания на прохожих, не уступал им дорогу – ощущал себя главным и делал свое дело, несмотря ни на что – ни на погоду, ни на маленькую зарплату, ни на общественное пренебрежение, ни на само общество, ни на отсутствие руки…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.