Текст книги "Досье поэта-рецидивиста"
Автор книги: Константин Корсар
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Костёр истины
И истины костер разжёг
Он разумом своим одним
Вдали от Церкви и Чертог
И на него взошёл один.
Франсис Бертран – так звали соседа в сущности вполне обычного и даже, может быть, заурядного астронома и математика по имени Джордано Бруно. Ещё Птолемей, за сотни лет до рождения Джордано, сообщил людям, что они живут на огромном шаре, чуть сплюснутом на полюсах, вращающемся в гигантском хороводе вокруг полыхающего пожарищами Солнца. Бруно лишь подтвердил расчётами мнение Птолемея да повторил его мысли вслух после их полуторатысячелетнего забвения.
И от Птолемея, и от Бруно судьба, а вернее, толпа, возомнившая себя высшим судьёй, потребовала доказательств их ошеломляющей на тот момент картины бытия, явно противоречащей здравому смыслу, устоявшемуся косному обычаю и слепой вере. Доказательства были предоставлены. Птолемеем – математические расчёты, Бруно – математические расчёты и собственная жизнь, а точнее, мученическая смерть.
Франсис Бертран был хорошим, с точки зрения общественной морали своего времени, человеком. Он не воровал, работал в поте лица, уважал жену и детей, регулярно захаживал в церковь, дабы оставить там реальную десятину и унести с собой мифическое прощение грехов. Франсис верил в то, что все называли Богом, и был папобоязненным католиком. Он знал что, земля плоская, когда смотрел на свою прямоугольную грядку бенгальской фасоли, и ему было очевидно, что Солнце вращается вокруг его дома, а не наоборот, что Солнце встаёт и садится, а он и весь мир недвижимы, потому что никакого движения тверди земной Франсис Бертран и его домочадцы не ощущали.
Был Франсис человеком слова: сказал – сделал, поэтому старался как можно меньше болтать, чтобы поменьше делать. Особенно красноречиво молчал он на темы, признанные магистратом лживыми и вредными, а епископатом – противоречащими ученью Божьему, ересью. Женился, нарожал детей, воспитывал их всю жизнь в любви и согласии с женой и католической верой. Жил месьё Бертран обычной жизнью: семья, дом, работа, рыбалка, выпивка да трёп с соседями и друзьями.
Под конец жизни Франсис растолстел, кожа его лоснилась, дорогая парча окутывала плечи и торс. Шёлковый, вышитым золотыми нитями пояс, что поддерживал живот-бурдюк, подчёркивал достаток хозяина. Франсис умер в своей постели уважаемым человеком, и камнем придорожным надгробная плита легла на могилу его в конце пути, пути давно изведанном, поэтому безопасном и предсказуемом – пути поиска золотых экю, пути зависти не столь удачливых и презрения более расторопных дельцов и искателей фортуны.
– Глупец! – сказал Франсис, смотря на догорающий костёр, поглотивший Джордано Бруно. – Он взошёл на эшафот, хотя мог прожить спокойную и размеренную жизнь, как моя. Мог любить, рожать детей, пить вино, наслаждаться музыкой, собрать урожай, продать его и купить новый плащ или даже мантию, как у короля, он мог всё, но упёрся, как баран, и даже пламя священной инквизиции не заставило его одуматься. Глупец, глупец, глупец…
Франсис Бертран… Да, пожалуй, так вполне могли бы звать соседа, знакомого или просто современника Джордано Бруно, хотя скорее всего имя его было иным, если вообще можно говорить что у него было Имя. Имя было и есть только у Джордано, имена и прозвища же большинства его современников стёрли белой, пыльной от мела тряпкой с потёртой доски истории. Надпись «Джордано Бруно» стереть никто не смог, потому что она была начертана не мелом – кровью, запёкшейся на камнях истории, кровью, прожёгшей в граните глубокие следы, не подвластные времени и людям.
Джордано Бруно сгорел. Сгорел… Полыхнул, как факел, привязанный к столбу вверх ногами. Был безжалостно растерзан светской властью, несущей миру тьму религиозного фанатизма. И за что? За то, что верил не своим обманчивым ощущениям, не упрямым тысячелетним блеющим стадам догм, не клирикам, боявшимся потерять свой высокий мирской статус, а разуму; за то, что подливал масло не в салат из овощей на своем столе, а в костёр истины, в костёр вечности, в костёр, сжигающий прелую листву заблуждений и освобождающий семена мысли из треснувшей скорлупы обыденности, привычки и невежества.
Красиво жил – красиво умер
Петров-Водкин был женат, что не мешало ему слыть человеком весьма и весьма нетрадиционной для начала двадцатого века сексуальной ориентации. Конечно, едва ли кто-то из современников ловил известного художника за что-нибудь в процессе акта вселенской любви с гендерным собратом, однако почва, а вернее, кровать, для таких слухов явно существовала. Сами произведения живописца дышат трепетом к мужскому телу, и лишь немногие видят в обнажённой мужской натуре на его холстах безумную любовь к душам натурщиков, а не к их плоти.
В сущности, есть ли разница, каков предмет твоих чувств!? Кроме неба над головой, воздуха и солнца, любовь – это нечто, дарованное всем, каждому, ниспосланное для того, чтобы стать совершеннее, лучше и чище. Чувства – это строительный материал души, с ними человек живёт и развивается, без них умирает. Жизнь ищет лазейки и их находит, упрекать её в настырности – потворствовать смерти.
Чувства возникают порой в самый неожиданный момент и по отношению к человеку, совершенно этого, на первый взгляд, недостойного. Кого бы ни любил в своей жизни Петров-Водкин, делал он это всегда искренне и просто. Иначе бы картины его не источали энергию души художника, энергию простых для него самого и пассионарных для окружающих людей мыслей, стремлений и чувств.
Петров-Водкин, несомненно, был одарённым, трудолюбивым творцом, ищущим новое. Он был и писателем, и педагогом, и теоретиком искусства, но всё же наибольшую известность принесла ему его живопись. «Петроградская мадонна», написанная в революционном одна тысяча девятьсот восемнадцатом году стилем икон эпохи Ренессанса, громит сознание в пыль и дарит фантазии множество отправных точек для дисперсии всего сущего.
Ленин, читающий Пушкина, а не Маркса, пророчески больше похожий на дьявола с широко посаженными глазами, нежели на апостола, лидера и человека, заставляет сжать кулаки и приготовиться к агрессии или леденящему сознание выкрику.
Красные, переполненные жизнью, невинностью кони и кровавые «жаждущие» воины, от которых веет чем-то фаллическим, чувственным и необычайно притягательным, по праву внесены в сокровищницу мировой живописи.
Петров-Водкин жил на Кронверкской набережной на Петроградской стороне. Когда промозглым февралём одна тысяча девятьсот тридцать девятого года картина его жизни была почти завершена, много людей шли к нему в квартиру взглянуть на её последние штрихи, попрощаться с этим незаурядным, необычным и интересным человеком.
Пятнадцатого февраля Кузьма Сергеевич призвал учеников.
Комната была полна людей, тихо стоящих у постели умирающего, не произнося ни звука. Кузьма Сергеевич тяжело дышал. Казалось, дух его исходит из тела с каждым движением груди. В руках умирающий держал кольцо. Сжимал он в руке не кольцо – свою жизнь: круг, по которому проходит каждый человек, в начале жизни появляясь на свет беспомощным, разбрасывая камни и потом их собирая и к старости вновь представая перед Богом и людьми физически обессилевшим, но духовно обогащённым.
Художник глубоко вздохнул, хрип вырвался из уст, он отпустил кольцо и оно, несколько раз ударившись о деревянные половицы, покатилось по комнате. Десятки глаз следили за его неспешным бегом по бугристой крашеной древесине, пока металлический кружок, несколько раз обернувшись вокруг своей оси, не остановился. Ученики вновь обернулись к учителю, а его уже не было с ними. Как и кольцо, жизнь замерла, дух и тело незаметно для всех, сакрально, с достоинством остановили свой бег.
Красиво жил – красиво умер.
Дубина и мешок
Копна, скирда и неба синь,
Река, овраг и лес.
Пол, потолок, окно, асфальт,
Замок, этаж, подъезд.
Край поля, луг, межа, покос,
Сова, олень и бор.
Кирпич, цемент, бензин, засов,
Автобус и забор.
Лукошко, вяз, брусника, сбор,
Грибы и корешок.
Стыд, зависть, лень, обида, боль,
Дубина и мешок.
Курица по имени Андрюха
Жила-была курица, и звали её не Машка, Зорька или, на худой конец, Чернушка, а Андрюха. Собственно, саму курицу мало заботило, как её кличут, – лишь бы зерно не кончалось в кормушке и поилка не пересыхала. Но вот окружающие дивились, слыша от детворы «Андрюха, Андрюха!» и видя выплывающую на сей зов из-за угла, покачивающую головой и неуклюже перебирающую морщинистыми лапами, хохлатую кривую курицу чёрно-коричневой масти.
Была Андрюха очень умной и находчивой, не в пример остальным сестрицам-несушкам. Несмотря на свою внешнюю некрасоту и нескладность, могла ловко перемахнуть старенький деревянный забор, помогая себе крошечными крыльями, чтобы поклевать на обочине дороги зерна, просыпавшегося в щель из несущегося на элеватор грузовика, вернуться восвояси, снести яйцо и, нахохлившись, мирно, в гордом философском одиночестве заснуть на жердях.
Лет десять прожила Андрюха. Пережила всех ровесниц, кои по старости лет кончали свою куриную жизнь на расщеплённом в труху старыми топорами березовом комельке да на хозяйском столе. А она всё жила. И уже яиц не несла, а её все кормили и поили, жалели и радовались ей, гладили основательно поредевшую холку, устраивали в жару водные процедуры, по осени стелили побольше сена в подстилку и сыпали по полу поболе отборного семенного зерна, чтобы и на месте не засиживалась, и не голодала.
Андрюху все очень любили. В суровые морозы заносили в сени, куда не попадали ни коты, ни собаки, – только она удостаивалась такой чести. Подкармливали фруктами, овощами, дети – конфетами и крошками пирожных, вкуснейшими тыквенными и арбузными семечками.
Жил по соседству в деревне паренёк по имени Андрей. С курчавыми волосами, стройный, широкоплечий, был бы он завидным женихом, если бы не косые глаза и замедленная, картаво-шепелявая речь. Несмотря на врождённые недостатки, не стал с годами Андрюха закрытым, угрюмым и озлобленным человеком. Казалось иногда, что он вовсе не замечает своего клейма. Внутреннее счастье, несмотря ни на что, пробивалось сквозь его блестящие глаза, улыбку, смех и умиление от божьего мира.
Был он отзывчивым, добрым, и в тридцать, и в сорок лет сохранил в характере детскую наивность, в повадках – беспредельную доброту, в душе – любовь к людям и сострадание ко всему живому. Никогда никому не отказывал в помощи, по воскресеньям пел, как мог, в местной часовенке, по вечерам сиживал на скамейке со стариками и слушал их рассказы о прошлой жизни.
По примеру соседей завёл как-то себе Андрюха курей – без своего хозяйства деревня не деревня. Фермером был он неважным и, когда подходил срок рубить очередную живность, очень переживал и звал соседа подсобить. Мужики смеялись над его трогательной, наивной жалостью, но всегда помогали, ничего не прося взамен. Куриц становилось все меньше и меньше, а новых Андрюха не брал – жалко ему было убивать душу живую.
И однажды осталась у него всего одна курица – колченогая, кривая, такая же, как и хозяин, неприкаянная и никому не нужная. Жалел её Андрюха всегда больше других. По несколько раз на дню заходил в курятник, разговаривал или сидел молча, как будто превращаясь для неё в петуха. Прожила она у него в одиночестве месяц, затем другой, третий, и так стало жалко Андрюхе курицу, что живёт она в одиночестве, без друзей и семьи, как и он сам, что пошёл и отдал курицу соседям. Те удивились, но противиться не стали, лишь посадили её в свой курятник.
Дети соседские назвали курицу, как и дарителя – Андрюхой, не разумея ещё половых различий в именах. Так и стала Андрюха жить среди себе подобных в новом курятнике, иногда пробираясь через дыру, вырытую собаками под забором, в свой старый двор, к своему прежнему хозяину, радуя его то ли смешным, то ли грустным обличьем и способностью, казалось бы, на пустом месте найти зернышко, найти нечто ценное, найти среди высокой травы пропитание, удачу и счастье.
Леший и завоеватели Америки
Все знают, что леший существует. Его никто не видел. Однако окурки, банки и прочий мусор, оставленный уважаемыми отдыхающими и туристами, он периодически из лесов и озёр раньше выуживал. И тихо утилизировал где-то на своих никому не ведомых полигонах.
Леший очень любил жителей городов, выезжавших на пикники в лес или на речку. Там они жгли костры, жарили шашлыки и разных чучел, бухали до потери сознания, разбрасывая тару, ломали деревья, чтобы было куда пристроить свой зад. Всё это лешего очень забавляло.
Леший просто обожал собирать осколки битых бутылок и ни на кого не обижался, если влезал случайно ногой в какаху, заботливо накрытую листиком.
Когда леший видел на суку специально приготовленный для него пакет с банками или тухлой колбасой, оставленный неизвестными, то он непременно обходил сие место крестным ходом и произносил хвалебную речь в честь наимудрейших посетителей леса.
Если на ветки надеты бутылки, а между ветками зажата обёртка от чипсов, всем известно – здесь побывал гирляндер. Его художества леший почти никогда не трогал, не уничтожал красоту.
Санитару леса очень не нравилось, если кто-то приходил в лес, тихо слушал шум ветра и листвы, дышал воздухом, не пил водку, не курил сигаретки и ничего не оставлял после себя. Он был взбешён, если приходили какие-то му**ки и собирали за других их мусор; таких он проклинал, дорога в лес им была закрыта.
Но в последнее время леший куда-то пропал. Наверное, приболел или обиделся на пионеров. Забыли они его, перестали приезжать. Без пионерских гигантских шабашей совсем сник леший.
Как-то в лесу появились загадочные неопрятные люди, падкие на алюминий. Леший не понимал, зачем они мнут красивые алюминиевые банки, перед тем как унести их с собой. Так же поступали завоеватели Америки – переплавляли красивые фигурки майя и ацтеков в безликие уродливые слитки.
– Наверное, это потомки завоевателей Америки, – подумал леший.
Однажды он не выдержал варварского отношения к искусству и ушёл. Некому стало лес убирать.
Теперь мусора в лесах накопилось очень много. Люди приезжают, разгребают в гадюшнике себе полянку, а уж потом гуляют, её снова загаживая, и, довольные, уезжают.
Мысли из никуда
Хармса вычеркнули из жизненной ведомости.
Судить других можно, но только осудив сперва себя.
Тойота Vitz’ин.
Дуратино.
Путин – это прыжок вперёд по сравнению с Ельциным, но пока прыжок в неизвестность.
Адольф Гитлер очень любил детей, поэтому у него их и не было.
Богатым стать просто – трать меньше, чем зарабатываешь.
Магия танца
Пластика тела, грация человеческой плоти, гибкая жёсткость рук и ног; изящество прыжка, приземления и поступи; пафос причудливых па и плие, натруженная лёгкость поддержек, балетные корсеты и пуанты – всё это меня никогда особо не трогало. Я всегда смотрел на женский балет и танец не как на искусство, а как на нечто среднее между физкультурой и интересным, изящным, непринуждённым времяпрепровождением. Если же танцевал мужчина, то к моим чувствам примешивалось ощущение лёгкой стадии ненормальности парня в трико. Бегать по помосту в накладке, обтягивающей пах, и скакать, как необъезженный конь, – не мужское это, на мой взгляд, не мужское.
И вот однажды в моём заскорузло-консервативно-пролетарском мнении появилась огромная брешь. Появилась она благодаря обычному с виду человеку, взорвавшему во втором акте какого-то спектакля по мотивам рассказов не то Гоголя, не то Щедрина моё сознание отточенной безукоризненностью исполнения своей сольной партии в поминальном танце-плаче. После увиденного во мне проснулся интерес к этой, пока не известной мне персоне в частности и танцу вообще.
Тело человека не слишком совершенно, не очень красиво, порою весьма неказисто и без должного ухода с годами приобретает вид более удручающий, нежели заставляющий им восхищаться. Лишь спорт и танец могут продлить молодость плоти – только это я всегда считал основным их назначением, а не достижение невероятных, уничтожающих организм рекордов и постановку невероятных по сложности акробатических трюков на сцене. Никогда я не верил, что в танце есть душа. Оказалось, есть, и порой не меньшая, чем в стихах, музыке и литературе. Именно интерес к душе танца и пробудил во мне незнакомец.
Спектакль закончился, и люди потянулись в гардероб за собольими шубами и песцовыми шапками да в кафетерий за рюмкой коньяка и долькой лимона. Среди когорты последних оказался, не скажу, что случайно, и я. Непринуждённый трёп записных театралов в кафе перемежался звуками сходящихся как на дуэли рюмок; восхищённые вздохи дам наполнялись сладким дымом отечества от заграничных сигарет; бармен, не иначе бывший служитель Мельпомены, был словоохотлив и подливал в беседы праздных кутил тирады, а в их стаканы недешёвое вино. Собравшиеся в кафе ждали, как всегда, одного (вернее многих) – виновников торжества, а именно труппу танцоров, что ежедневно благосклонно одаривала почитателей своего таланта вниманием, заодно не чураясь угоститься за их счёт.
Прошло около получаса, и труппа появилась. Собравшиеся в этом, конечно же, не сомневались, и за прошедшее время многие успели основательно заправиться и забыть про слуг Мельпомены, безвозвратно сделавшись слугами Бахуса. Труппа, надо заметить, очень скоро последовала примеру этих избранных. Процесс миграции из мира Мельпомены в подвалы Бахуса выглядел весьма примечательно.
Я, как и все собравшиеся в кафе, картинно выпивал за барной стойкой, сооружённой из цельной древесины векового дуба или ясеня, при стуке по которой в воздухе разносился низкий глубокий звук, и чего-то ждал. Точной цели у меня не было. Просто было любопытно, и я решил интерес свой удовлетворить. Более подходящего места, чем театральный кабак, в данном случае придумать было невозможно.
Итак, появилась труппа. Почти в полном составе – за исключением актеров массовки: они никому не были интересны, не известны и пить могли только за свой счёт, что проделывали очень редко. Среди группы с виду довольно брутальных мужчин я увидел его – незнакомца, так стремительно разрушившего мой замок иллюзий и предубеждений. Пройдясь по кафе, похлопывая восторженных подвыпивших поклонников по плечу, он неожиданно направился к барной стойке, где расположилась моя, в тот момент уже не совсем скромная, персона. Сел рядом со мной, заказал какого-то бабского ликёра и, обернувшись в мою сторону, неожиданно спросил: «Ну как? Вам понравился спектакль?»
Мой язык кто-то превратил в тот момент в телячий, и я с трудом выразил своё восхищение фразой: «Да нормально». Я бы на месте незнакомца на такую фразу отреагировал жёстко и скорее всего удалился, но мой визави остался и продолжил общение.
Не помню, о чём мы говорили, но беседа срослась, склеилась и потекла сначала ручьём, рекой, а потом и бурным, разгорячённым спиртным потоком. Разговаривали обо всём подряд – о погоде, о литературе, о музыке, на философские, религиозные и откровенно похабные темы. Он вещал мне о гении и трудолюбии Барышникова и Агриппины Вагановой, о Дягилевских сезонах и балетах Чайковского и Рахманинова, об удивительных секретах закулисья и байках мира танца. Мне было очень интересно, очень. Вечер перешёл в ночь, и ряды почитателей сцены вокруг нас заметно поредели – остались самые восхищённые ценители минувшего театрального действа с бутылками коньяка на сероватых скатертях. Мы пересели за столик в углу и заказали ещё выпить. «Вина!» – попросил официанта он и изящным жестом налил мне почти полный стакан кровавой жидкости, когда то подоспело.
Беседа продолжилась, и мне показалось, что я знаком с этим человеком уже много лет и очень хорошо его понимаю, разделяю мировоззрение, воззрения и зрю вместе с ним в корень, как вдруг у меня появилось странное, слегка холодящее душу и тело ощущение. Я был так погружён в интересный разговор, что не сразу заметил как незнакомец пересел сначала на мою сторону стола, а потом и на мой диванчик, приблизившись почти вплотную, и стал пристально вглядываться мне в глаза. Это был странный взгляд, необычный. Чуть позже я понял, что это был за взор – так я всегда смотрю на женщину, мне понравившуюся и околдовавшую меня своей скромной нерешительностью, застенчивостью и одновременно силой интеллекта и широтой кругозора. Он смотрел на меня именно так – как на подпитую бабу, как на объект страсти и влечения, как на тело, с которого он хотел сорвать одежды и заключить в объятия.
Я с трудом стал находить слова для продолжения разговора. Думаю, мой собеседник тоже заметил неловкость и понял, что поторопился, хотя и без спешки моя реакция была бы идентичной. Так бывало, наверное, почти с каждым мужчиной в жизни – женщина тебе нравится и ты уже готов на все, а вот она пока не дошла до такой кондиции и заметно сконфужена твоим рвением и страстью. Он аккуратно свернул нашу скатывающуюся к нелепому молчанию дискуссию и завершил вечер нейтральным: «Ну, мне пора».
На прощание мы подали друг другу руки, он притянул меня к себе, обнял и поцеловал в щёку. Я ощутил нечто отнюдь не дружеское в этом прикосновении губ. Мне стало слегка противно. Поскорее я сел в такси, глубоко взохнул и выдохнул.
Больше я с Борисом Моисеевым не встречался и долго его не видел, пока тот не запел с голубых экранов свою знаменитую «Голубую луну» уже в дуэте с каким-то другим поклонником его танцевального гения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.