Текст книги "Салтыков-Щедрин"
Автор книги: Константин Тюнькин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)
Салтыков, к счастью, этому совету не последовал, да и не мог последовать, потому что вся его публицистика 1863—1864 годов, и «Наша общественная жизнь» в первую очередь, была глубочайшим исследованием, – конечно, в формах, отличных от «глуповского цикла», – все того же города Глупова, и теперь уже не в крепостническом прошлом, не в эру «глуповского возрождения», а в наступившем многотрудном и многосложном настоящем.
Как раз в мартовской хронике, писавшейся тогда, когда Салтыков уже прочитал статью Писарева о своем «невинном юморе», он публицистически и художественно анализирует новое явление – выход на арену русской общественно-политической жизни «мальчиков», которых не надо путать с «мальчишками», – «молодых драбантов», политиков и администраторов новой школы, тех, кого еще в глуповском цикле он назвал «новоглуповцами». Но тогда ему казалось, что новоглуповцы – продукт окончательного умирания Глупова, теперь же именно «мальчики» определяют современную общественную жизнь и вовсе не собираются умирать. Они, эти «молодые драбанты», задумали подновить состряпанную «старыми драбантами» «яичницу» и обкормить ею вселенную.
Общество, также и в результате усилий «молодых драбантов», находится в таком положении, когда ему грозят те гневные движения истории, о которых Салтыков писал в статье «Современные призраки». «Насильственное задерживание» общества на старых, битых коленях, «чревато мрачными последствиями». Одно из них состоит в том, что хотя «разумное и живое дело не изгибнет никогда», «легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время <и притом, может быть, на весьма долгое время> его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками». Разумеется, живому и разумному делу в конце концов предстоит торжество, а его противникам – падение. Но с нравственно-просветительской точки зрения, которая и была точкой зрения Салтыкова, – «не нужно падений, но не нужно и торжеств», ибо ни то, ни другое не нормальны, и их не было бы, если бы обществу было предоставлено развиваться естественно, без искусственного «насильственного задерживания», и тогда излишним стал бы «бой».
И тут Салтыков, в ответ на нападение «Русского слова», решается сделать открытый и резкий выговор тем «мальчишкам», которые «с ухарскою развязностью прикомандировывают себя к делу, делаемому молодым поколением, и, схватив одни наружные признаки этого дела, совершенно искренно исповедуют, что в них-то вся и сила», тем «мальчишкам», которые в то время, когда все большую силу приобретают «проклятая каста мальчиков», уклоняются от действительного дела общественного преуспеяния. Это – «вислоухие и юродствующие», с радостью ухватившиеся за бессмысленное слово «нигилизм» как свое наилучшее определение. На вопрос: «Чем вы занимаетесь?» – они с самодовольством отвечают: «Мы занимаемся нигилизмом». Это Салтыков и называет «презрением к практической деятельности», которому он посвящает несколько последних страниц мартовской хроники, не появившихся, однако, в печати. Очень может быть, что сама редакция «Современника» сочла «несвоевременным» и спорным заявление Салтыкова, что сражаться против враждебной действительности «нужно средствами, по малой мере равносильными и притом по образу и подобию». Главное же свое убеждение Салтыков высказал в словах, заключающих ненапечатанный текст хроники: «Да, я говорил и буду говорить без устали: гадливое отношение к действительности, какова бы она ни была, не поведет ни к каким результатам, кроме апатии и бездействия со стороны тех, которые предаются такой гадливости, и кроме окончательного торжества тех темных сил, которые и без того торжествуют не мало. Необходимо, наконец, отрезвиться, необходимо поставить свою деятельность на почву реальную».
Но этот страстный призыв не может быть обращен ко всем без изъятья. Салтыков еще и еще раз обдумывает тактику действий передового общественного деятеля, в такую эпоху, когда ниву жизни заполонили «мальчики», а масса коснеет в невежестве, бессознательности и тяжком труде, лишь в редкие моменты истории заявляя о себе плодотворно и прочно. «Мальчишкам» Салтыков может делать выговоры, не признавать их принцип «со временем», их «скромное химическое изучение»; их можно и нужно со всей силой убедительности призывать «поставить свою деятельность на почву реальную».
Но Салтыков готов признать, что есть и другие люди – особенные. Их запрос к жизни поражает своей громадностью, их идеал распространяется так неизмеримо далеко, что не имеет ничего общего с текущей действительностью, с практической деятельностью на почве реальности. Это идеал всеобщий, всечеловеческий, вековечный. Главное их человеческое качество – абсолютная непримиримость, неумение и нежелание идти на уступки, даже непонимание того, что такое уступка; они «непрактичны» в высоком смысле слова. Когда Салтыков писал о таких людях в апрельской хронике, он думал, конечно, об арестованном Чернышевском, о его социалистической утопии. Его влечет и поражает сама эта удивительная личность и вообще тип людей такого склада. Он, вероятно, вспоминает своего многолюбимого учителя Петрашевского, он не может забыть и судьбу социалистического пророка Шарля Фурье. Как мыслят эти люди? «С одной стороны, подробный анализ разнообразных положений, в которых находился человек при испытанных доселе порядках, доказывает совершенную несостоятельность этих последних; с другой стороны – столь же подробный анализ свойств человека и его отношений к внешней природе указывает на возможность другой действительности, действительности разумной и для всех одинаково удовлетворительной. Строгим, почти математическим процессом мышления человек доходит до сознания идеала и с высоты смотрит на действительность. На этой высоте мысль, отрешенная от реальной почвы, питается своими собственными соками и даже приобретает способность создавать свои собственные живые образы <речь идет, конечно, о романе Чернышевского в в первую очередь>. Понятно, что при таком богатстве внутреннего содержания разнообразные, но бедные и тощие мотивы жизни действительной должны казаться не более как безразличным дрязгом, к которому надлежит относиться не с ненавистью или отвращением, а с полным равнодушием».
Такие люди – цвет человечества, они созидают и хранят великую мысль и великую надежду, они всегда готовы на вдохновляющий подвиг ради всечеловеческого идеала. (Как тут не вспомнить толкование Салтыковым картины Ге «Тайная вечеря».) Но они – не практики, им необходимы «прозелиты» – верные ученики и проповедники их учения в массе, ученики, которые уже не имеют права на брезгливость и равнодушие по отношению к действительности, какой бы она ни была, чернорабочие мысли, которые своей повседневной практической работой, а если нужно – и. своей кровью – «утучняют почву» (как было сказано еще в «Каплунах»).
В апреле 1864 года Салтыков вновь откликнулся на статью Писарева «Цветы невинного юмора», поднял брошенную критиком «Русского слова» перчатку. В этом отклике опять-таки звучит «глуповская» тема. С полной и даже вызывающей откровенностью Салтыков определяет свою читательскую аудиторию: это глуповцы, кровно и безотлагательно нуждающиеся, однако, не в естественнонаучных знаниях, а в свержении с пьедесталов и оплевании старых идолов, которые еще представляются им богами. Да, сознание глуповцев требовало «просветления», но просветить его могло только освобождение от призраков их гражданского, общественного бытия. «На днях, – пишет Салтыков, – один из знаменитейших наших ерундистов <то есть Писарев> упрекнул меня: вы, говорит, для глуповцев пишете, вы глуповский писатель! И думал, вероятно, что до слез обидел меня такою острою речью. А вышло совсем наоборот: я принял эту речь себе за похвалу. Неужели же вы думали, милостивый государь, что я пишу не для глуповцев, а желаю просвещать китайского богдыхана?.. Я деятель скромный и в этом качестве скромно разработываю скромный глуповский вертоград. Поэтому-то я и говорю с глуповцами языком им понятным и очень рад, если писания мои им любезны».
Апрельская хроника не была напечатана, может быть, опять отвергнута редакцией: ведь в ней, пусть в несколько иной форме, в далеко зашедшей полемике с «Русским словом», развивались мысли, впервые высказанные в «Каплунах».
Лето Салтыков провел в Витеневе, и здесь к осени у него все более определенно складывается решение оставить «Современник», где в последнее время чуть ли не каждая его статья подвергалась редакционной цензуре, где чинились препятствия откровенному, хотя, в понимании редакции, и несвоевременному выражению его мыслей.
Наиболее сложными были отношения с М. Антоновичем, считавшим себя наиболее последовательным проводником традиций Чернышевского в журнале (при всей несомненной незаурядности Антоновича таковым он все же не был). Однажды в одном из более поздних писем к Некрасову Салтыков даже предлагал «молиться об укрощении антоновичевского духа». Среди добродетелей Салтыкова тоже не было уступчивости и мягкости. Антонович, твердый характером и упорный в проведении своей линии, вел за собой Елисеева и Пыпина. Салтыков насмешливо именовал эту троицу, определявшую тогда направление «Современника», «духовной консисторией»[27]27
Консистория – присутственное место в епархии (церковно-административной единице).
[Закрыть] (Антонович и Елисеев были выходцами из духовного сословия; Пыпин, двоюродный брат Чернышевского, принадлежал к этому сословию по матери).
О внутриредакционных разногласиях в энергичных выражениях писал Салтыков 6 октября Некрасову: «тут идет дело о том, могу ли я угодить на вкус гг. Пыпина и Антоновича». При этом он напомнил Некрасову, что когда тот приглашал его для работы в «Современнике» (не просто для сотрудничества, а именно для совместной редакционной работы), речь шла о необходимости придать жизни журналу в то время, когда он лишился своей главной идейной силы – Чернышевского, после восьмимесячного «поста»: «и так как это совершенно совпадало с моими намерениями, то и я отнесся к делу сочувственно. Надо же дать мне возможность вести это дело». Возникла срочная необходимость встретиться с Некрасовым в Витеневе (Салтыков приглашает Некрасова к себе в деревню «хотя переночевать»), или в Москве, а может быть, и в некрасовской Карабихе. Мы не знаем где, но такая встреча состоялась. Ничего не известно также о содержании бесед Салтыкова и Некрасова, известен только их результат: Салтыков вышел из числа редакторов, оставшись, однако, сотрудником журнала.
Сложность положения Салтыкова усугублялась тем обстоятельством, что какой-то части демократически настроенных читателей он представлялся в журнале чужаком, «чужой овцой», статским советником в мундире с золотым шитьем, напялившим на себя костюм Добролюбова, как называл Салтыкова публицист «Русского слова» Варфоломей Зайцев («зайцевская хлыстовщина»!) в статье «Глуповцы, попавшие в „Современник“ („Русское слово“, 1864, № 2). „Совместить в себе тенденции остроумного фельетониста <то есть Щедрина> с идеями Добролюбова журнал, уважающий себя, не может. Надо выбрать одно из двух: или идти за автором „Что делать?“, или смеяться над ним <разумелись высказывания Салтыкова>. Посмотрим, как-то вы выйдете из этого поистине глуповского положения“, – так заканчивал Зайцев свою статью. „Современнику“ недвусмысленно предлагалось избавиться от „чужой овцы“. В этих условиях Некрасову, имевшему решающий голос в редакционных делах, пришлось пожертвовать Салтыковым в пользу „духовной консистории“. Помнил он и о нападках „Русского слова“. Впрочем, Салтыков и сам уже был готов к такому исходу дела.
Решение о выходе из редакции «Современника» было, конечно, для Салтыкова непростым и требовало поиска каких-то иных путей и возможностей для деятельности. Оно ломало тот порядок жизни, на окончательное «установление» которого он твердо надеялся, вступая в редакцию как ее полноправный и активный член. Журналистская работа захватила Салтыкова: он оказался прирожденным редактором. К тому же уход из «Современника» лишал Салтыкова единственного издания, где он, не кривя душой и не изменяя своим кровным и теперь уже сложившимся убеждениям, мог печататься; теперь же оказывалось, что в каких-то, и довольно существенных, оттенках этих убеждений (главным образом, по вопросам тактики, «своевременности» или «несвоевременности») он с большинством редакции разошелся.
Кроме того, работа в журнале (а это было для Салтыкова немаловажным) достаточно хорошо обеспечивала его материально, давая ему возможность пользоваться привычным обиходом, таким, который складывался на протяжении многих лет и оказывался необходимым для жизни и для работы. Теперь он этого обеспечения лишился. Доходы же с ярославского имения Заозерье, находившегося, после раздела в общем владении с братом Сергеем, были «засеквестрованы» разгневанной за непочтение матерью в уплату за долг, взятый когда-то для покупки Витенева. Оставался единственный выход: статский советник Салтыков возвращался на государственную службу.
И 20 октября 1864 года он подает прошение министру финансов Михаилу Христофоровичу Рейтерну с просьбой определить его на открывшуюся в Полтаве «вакансию» председателя Казенной палаты – губернского учреждения министерства финансов.
Вскоре Салтыков и был назначен председателем Казенной палаты – но не в Полтаве, а в Пензе. Итак, он становился финансистом – ему открывалась еще одна сторона русской провинциальной жизни в пореформенную эпоху.
Чем можно объяснить такой его выбор? Конечно, какую-то роль могла сыграть случайность – просто открылась вакансия. Однако возвращение на службу в министерство внутренних дел, даже если б там и была вакансия, при министре Валуеве, после тверских событий конца 1861 – начала 1862 года, естественно, оказывалось невозможным. Министр же финансов Рейтерн – старший товарищ Салтыкова по лицею – был одним из последних могикан правительственного либерализма в аппарате высшей петербургской бюрократии. Для Салтыкова – с его жадным и активным интересом к перипетиям реальной действительности, к тому, что происходило в гуще народной жизни, – могло иметь немаловажное значение и то обстоятельство, что учреждения министерства финансов, в том числе губернские казенные палаты, принимали непосредственное участие в проведении выкупной операции. Председатель Казенной палаты, в отличие от вице-губернатора, являлся членом Губернского по крестьянским делам присутствия, которое рассматривало и утверждало сделки о выкупе и представляло их в Главное выкупное учреждение (орган министерства финансов) для разрешения выдачи ссуд помещикам. Незадолго до того, как Салтыков решил занять место председателя Казенной палаты, в августе 1864 гора, было признано необходимым расширить полномочия казенных палат: именно им было поручено наблюдение за взиманием с крестьян выкупных платежей и ведение всей соответствующей отчетности.
Переход крестьян на выкуп шел очень трудно, медленно, при пассивном сопротивлении крестьян, ждавших какой-то другой, истинной воли. Противоположность помещичьих и крестьянских интересов обнаруживалась в этом случае наиболее явно. Помещики добивались скорейшей выплаты выкупных сумм, что давало им верный и обеспеченный доход в виде выкупных свидетельств (особых процентных бумаг; небольшая часть выкупа выплачивалась и деньгами) и освобождало их от непосредственных имущественных отношений с крестьянами. Многим из помещиков, при полном неумении вести хозяйство в новых условиях «свободного труда» (хозяйствование такого помещика, который за год «два рубля тридцать четыре с половиной копейки барыша» получил, изобразил Салтыков в февральской за 1864 год хронике «Нашей общественной жизни»), оставалось лишь одно – «проедать» выкупные свидетельства. Крестьянам же, несшим так называемую издельную повинность (то есть работавшим у помещика на барщине), для проведения выкупной операции требовалось предварительно заменить эту повинность оброком – денежной податью. Этот оброк становился выкупными платежами, которые, по завершении выкупной операции, крестьянин вносил уже в государственную казну. Но где было взять деньги крестьянам земледельческих непромысловых губерний, получившим к тому же ничтожные наделы?
6 ноября Салтыков был определен председателем пензенской Казенной палаты и в конце ноября отправился из Петербурга, правда еще не в Пензу, а в Витенево.
Наступила зима, в деревне гораздо более ощутимая, чем в городе, ранящая душу безмолвием, безжизненностью, пустынностью. В тоскливом деревенском одиночестве, в доме, окруженном снежными сугробами и помертвевшими белыми полями, еще труднее переносились и разрыв с «Современником», и новая размолвка с матерью, да и необходимость предстоящей вынужденной службы в одной из захолустных провинциальных губерний. «Я живу еще в деревне, – писал Салтыков о своих делах и своем настроении Анненкову 14 декабря 1864 года, – дела мои до того гадки, что я собственно для того, чтобы не видать их, уезжаю в Пензу 2-го или 3-го будущего месяца. А как туда ехать противно – не можете себе представить».
Сила вещей, сила неблагоприятных и гнетущих обстоятельств, эта фатальная и трагическая необходимость оторваться от любимого дела, от литературного труда и вновь окунуться в тину службы в провинции вызывала у нервного, темпераментного и нетерпеливого Салтыкова глубочайшее раздражение, иной раз – вспышки необузданного гнева и злобы по отношению к тем, в ком воплощалась ненавистная глухая и душная атмосфера провинциального чиновничества и помещичьего дворянства. Под знаком такого жесткого ненавидящего отрицания и вызывающего неприятия прошли последние годы службы Салтыкова.
Тем не менее ехать в Пензу надо было, и в начале января будущего, 1865, года Салтыков покинул Витенево. В должность председателя пензенской Казенной палаты он вступил 14 января.
Салтыков не умел работать вполсилы. Всякое дело, за которое он брался, даже если поначалу оно и вызывало у него чуть ли не отвращение, в конце концов завладевало им целиком, в каждом деле он находил хоть крупицу той практической целесообразности, которая была определяющим постулатом его миросозерцания, стимулом, нервом его жизни. Необыкновенная память, острота и мощь разума, гений художника, огромная воля и работоспособность превращали вроде бы заурядную канцелярщину и, как было в теперешнем случае, бухгалтерию и счетоводство в осмысленный, хотя и тяжелый труд, вовлекавший и сослуживцев и подчиненных.
Но главное заключалось в том, что на этом фундаменте бесконечных цифр доходов, расходов, торгов, недоимок – сознательно и бессознательно – строилось здание необыкновенно острой аналитической публицистики и гениальной сатиры, вскоре принявшее вполне осязаемые и конкретные формы.
Обязанности Казенной палаты в эти годы финансовых реформ были весьма обширны и в основном сводились к следующим: «распоряжение по взиманию государственных доходов и производству расходов, счетоводство и отчетность, в том числе и наблюдение за поступлением недоимок; затем, счет народонаселения и заведывание рекрутской повинностью; наконец, наблюдение за правильным и успешным поступлением сборов за право торговли и других промыслов, в том числе и наложение штрафов».
И все это неизменно находилось в поле зрения и деятельности Салтыкова. Через полтора месяца пензенской службы Салтыков пишет Анненкову: «...я весь погряз в служебной тине, которая оказывается более вязкою и засасывающею, нежели я предполагал. Гаже и беспорядочнее здешней казенной палаты невозможно себе представить...» Салтыкова охватывает беспокойство, что «тина» службы засосет его до такой степени, что помешает главному его делу – литературному труду. Служба, пишет он, «отнимает у меня все время, но, что всего хуже, я не имею ни малейшего повода заключить, чтоб труд мой принес какой-нибудь плод для меня в будущем, то есть чтобы я когда-нибудь мог приобрести необходимый для меня досуг» – досуг, конечно, необходимый для литературного творчества. Но плод в будущем и эта служба, несомненно, принесла.
Когда Салтыков ехал в Пензу, он, конечно, помнил, что пензенская земля дала русской культуре таких гигантов, как Белинский и Лермонтов. И его поразило в той среде, в которую ему пришлось сразу же окунуться – в среде чиновничества и помещичьего дворянства, – отсутствие каких-либо духовных – человеческих – запросов и интересов. Из его творческого сознания не ушел, конечно, и тот образ, который у него сложился ранее – образ города Глупова. Но здесь этот образ повернулся к нему новой гранью, пожалуй, более определенной и конкретной. Само собой, неразумие и «глуповство» отличали и эту среду, но особенно бросалось в глаза засилье непроходимой пошлости и чревоугодия. И потому в сознании Салтыкова начинают складываться «Очерки города Брюхова». Впрочем, как сказано в том же письме к Анненкову, вряд ли выйдут они удачны: «Надобно, чтобы и в самой пошлости было что-нибудь человеческое, а тут, кроме навоза, ничего нет. И как плотно скучился этот навоз – просто любо. Ничем не разобьешь».
И Салтыков предпринял поистине героические усилия, чтобы разбить, расшевелить этот навоз. Делал он это прежде всего как председатель Казенной палаты, сразу же вступив в конфликт с большинством Губернского по крестьянским делам присутствия, утверждавшего выкупные сделки между крестьянами и помещиками. Если крестьяне отказывались заключить выкупную сделку, закон предусматривал обязательный выкуп, без согласия крестьян. Салтыков, еще в годы рязанского вице-губернаторства решительно заявивший, что не даст в обиду мужика, и в этом случае смотрел на выкупную операцию глазами крестьян-землепашцев, оказывавшихся не в состоянии вносить выкупные платежи. Формально Салтыков заботился об интересах государства, ибо накопление недоимок росло почти катастрофически, подрывая государственные финансы. Он подал более десяти ясно, веско и энергически написанных «особых мнений», которые, по распоряжению министра финансов Рейтерна, доводились до его сведения. На одном из заседаний Губернского по крестьянским делам присутствия в ноябре 1865 года Салтыков в своем «особом мнении» разъяснил, что не может согласиться с заключением присутствия о выдаче выкупной ссуды некоему майору Арапову, потому что удостоверение мирового посредника о состоятельности крестьян принадлежащего этому майору сельца Дурасовки (какое великолепное, поистине щедринское название!) «к исправному взносу выкупных платежей написано столь голословно и притом в таких общих выражениях, что невозможно иметь никакого убеждения в том, чтобы состоятельность эта существовала на деле, а не на бумаге. А потому и принимая во внимание: а) что крестьяне сельца Дурасовки отказывались от перехода на оброк и заявили о своем желании остаться на издельной повинности; б) что желание это вполне объясняется тем, что крестьяне эти не имеют других промыслов кроме земледелия и, следовательно, к добыче денег встречают затруднения и в) что в Пензенской губернии именно вследствие трудности в отношении каких-либо промыслов, могущих приносить деньги, недоимка в выкупных платежах возросла до громадных размеров, председатель Казенной палаты просит Губернское присутствие представить настоящее мнение его в Главное выкупное учреждение», то есть в конечном счете самому министру финансов.
В другой раз Салтыков не соглашается с утверждением выкупной сделки, потому что мировой посредник поторопился перевести крестьян на обязательный выкуп, не дав им установленного законом месячного срока «на составление приговора о том, желают ли они приобрести в собственность весь надел, отведенный по уставной грамоте, или надел уменьшенный». Посредник объяснил свои действия тем, что крестьяне отказались составлять такой «приговор». По мнению Салтыкова, эта «причина не может заслуживать уважения, во-первых, потому, что крестьянам ничто не запрещало и изменить это решение, а, во-вторых, потому что закон во всяком случае должен быть исполнен».
Какова же была нищета, хозяйственная беспомощность, исконная привычка к малопроизводительному труду на своем наделе или барской «издельщине», невозможность сбыть даже и скудные плоды своего труда, что русский свободный мужик-хлебопашец предпочитал остаться чуть ли не в прежней крепостной зависимости от своего бывшего владельца. До чего же истощен и измучен был ты, кормилец и поилец земли русской!
Салтыков сам проверял ведомости крестьянских платежей и недоимочных реестров, и бывали случаи, что он скащивал недоимки как начисленные неправильно. Но зато неумолим и беспощаден был председатель Казенной палаты, если обнаруживал уклонение от уплаты податей и сборов со стороны состоятельных помещиков, промышленников и торговцев. При всякой возможности защищая крестьян от нищеты и разоренья, Салтыков не мог не вступить в борьбу с коренным пензенским дворянством. Собственно, «особые мнения» уже являлись формой такой борьбы. Но Салтыков шел и дальше. Получив, например, ведомость Мокшанского уездного казначейства, он узнает из нее, что за помещиками-землевладельцами уезда с 1 апреля 1865 года числится недоимки более тринадцати тысяч рублей. В «форменной бумаге», направленной губернатору Александровскому в мае 1865 года, Салтыков обрушивает свой гнев на дворян-неплательщиков и бездействующую полицию. Со свойственной ему язвительной прямотой он обобщает: «Некоторые из господ землевладельцев как бы приняли за правило не платить следующих с них сборов». А «совершенное бездействие» уездных полицейских властей во взыскании недоимок с помещиков ведет ко все большему их накоплению. Среди злостных неплательщиков был назван и генерал-лейтенант Арапов, губернский предводитель дворянства. Понуждая губернатора принять полицейские меры по отношению к недоимщикам из дворян, Салтыков знал, на, что шел: антидворянская тенденция, намеренно уязвить эту плотно скучившуюся массу помещичьей круговой поруки не остались тайной для всех этих Араповых, Сабуровых и иже с ними, владевших обширными поместьями в Пензенской губернии. Это о них вспомнил Салтыков много лет спустя в «Пошехонских рассказах»: «Куда, бывало, не повернись – везде либо Арапов, либо Сабуров, а для разнообразия на каждой версте по Загоскину да по Бекетову. И ссорятся, и мирятся – все промежду себя; Араповы на Сабуровых женятся, Сабуровы – на Араповых, а Бекетовы и Загоскины сами по себе плодятся. Чужой человек попадется – загрызут».
Масла в огонь подлил пензенский губернатор Александровский. Поданную ему «форменную бумагу» Салтыкова он переправил в Мокшанскую полицию для принятия мер ко взысканию недоимок. История получила широкую огласку. Началась беспримерная «грызня» пестрых помещиков-тузов с пришлым губернатором. Это было одно из столкновений между двумя «ипостасями» самодержавной власти, так сказать, двумя «головами» символа этой власти – двуглавого орла, – правительственной бюрократией и помещичьим «земством».
Конфликт между пензенским губернатором и пензенскими дворянами вызвал беспокойство даже на верхах власти. В III отделении, высшем органе политической полиции, в последних числах декабря 1865 года было заведено дело «О неприязненных отношениях, возникших между пензенским губернатором Александровским и тамошним губернским предводителем дворянства Араповым», и поводом к возникновению таких отношений было именно требование Салтыкова о взыскании недоимок с помещиков. За перипетиями всего этого дела, и что важнее всего для нас, за участием в нем Салтыкова внимательно следил пензенский жандармский штаб-офицер подполковник Андрей Глоба.
Александровский был определен в Пензу еще в 1862 году, и в течение года его отношения с пензенским дворянством были самыми радушными и приветливыми и, как писал в донесении от 12 января 1866 года Глоба, «скреплялись даже дружбою» с губернским предводителем дворянства А. Н. Араповым. Однако потом разные «наушники» стали передавать губернатору «сплетни, послужившие поводом к ожесточению его против дворян, а сих последних – против губернатора» (из того же донесения).
Нетрудно догадаться, что за «сплетни», касающиеся губернатора, стали распространяться в пензенском обществе. Это были, однако, не столько «сплетни», сколько достаточно достоверные, хотя, возможно, и прикрашенные пикантными подробностями, факты о его отнюдь не добродетельном прошлом. Тот же Глоба назвал Александровского «мещанином во дворянстве», наделенным «неукротимым характером». Это и в самом деле был грубый, надменный, необузданный в словах и поступках деспот и самодур, к тому же баснословно богатый.
Салтыков узнал Александровского в начале 1865 года, когда отношения того с дворянством уже не были безоблачными, и, конечно, сразу же по прибытии в Пензу был оповещен о темном прошлом губернатора. В письме к Анненкову от 2 марта 1865 года Салтыков со свойственной ему грубоватой беспощадностью рисует выразительнейший портрет пензенского начальника губернии. Польский шляхтич, Александровский оказался на Кавказе и служил там у знаменитого кавказского наместника князя М. С. Воронцова, по словам Салтыкова, «чем-то вроде метрдотеля» (на самом деле он был чиновником особых поручений), и, «имея значительный рост и атлетические формы, приглянулся княгине», вследствие чего приобрел силу и у князя. Ему поручались «самые лакомые дела». Так, «на долю его выпало следствие о греке Посполитаки, известном откупщике, который не гнушался и приготовлением фальшивых денег». Уличив Посполитаки, Александровский предложил ему дилемму: «или идти в Сибирь, или прекратить дело и отдать за него, Александровского, дочь с 6 миллионами приданого. Выбран был последний путь, и вот теперь этот выходец – обладатель обольстительной гречанки... и баснословного богатства». Но этим уголовные деяния Александровского не ограничились. Салтыков продолжает: «Брат его служил адъютантом у Бебутова <крупный чиновник Закавказского края>, который, как известно, не имеет бессребреничества в числе своих добродетелей. После какой-то победы он послал адъютанта своего в Петербург с известием и, пользуясь этим случаем, вручил ему 200 тысяч р., прося пристроить их в ломбарт». Александровский-брат, «исполнивши поручение своего владыки, возвращался восвояси с ломбартными билетами на имя неизвестного. Но на одной из станций около Тифлиса встретился с каким-то проезжим, поссорился и получил пощечину». Это, должно быть, так его поразило, что он застрелился. «Билеты перешли к брату <то есть будущему губернатору>, яко к наследнику, и хотя Бебутов писал к нему письма с усовещиваниями, но Александровский остался непоколебим». Салтыков заключает: «Вот Вам глава Пензенской губернии; остальное на него похоже, если не хуже».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.