Текст книги "Салтыков-Щедрин"
Автор книги: Константин Тюнькин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
Глава восьмая
ОТ САТИРИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ ГЛУПОВА К ТРАГИЧЕСКОЙ САТИРЕ «ГОСПОД ГОЛОВЛЕВЫХ»
В связи с полемикой, развернувшейся после напечатания в 1870 году отдельным изданием «Истории одного города», Салтыковым были сказаны знаменательные слова: «Я же, благодаря моему создателю, могу каждое свое сочинение объяснить, против чего они направлены, и доказать, что они... направлены против тех проявлений произвола и дикости, которые каждому честному человеку претят». Именно таким произведением, направленным против всяческих проявлений произвола и дикости, и была «История одного города».
Задумывая и уже создавая «Историю одного города», Салтыков размышляет о смысле и назначении сатиры.
В остроироническом, насмешливо-эзоповом тоне написано вступление к одной из писавшихся в это время рецензий, как бы предвещающее беспощадно-саркастический тон «Истории...»: «Сатире, бесспорно, посчастливилось на Руси. Если мы припомним достославное изречение: „Земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет“[29]29
Эти слова приписывались легендарному новгородскому посаднику IX века Гостомыслу.
[Закрыть], то окажется, что родоначальником русской сатиры был едва ли не Гостомысл». Носителями, или, лучше сказать, деятелями такой сатиры, продолжает иронизировать Салтыков, стали те, кто обладал властью «вменения» и наказания. И потому можно сказать, что за легендарным Гостомыслом последовал «целый ряд более или менее блестящих сатириков, которых имена с признательностью сохранила русская история...». «То была сатира по преимуществу поучающая и вразумляющая. Изменяя свои внешние формы, смотря по тому, варяги, монголы или немцы участвовали в ее сочинении, она относительно внутреннего содержания оставалась всегда неизменною, всегда верною своим дидактическим целям. Исходя от идеалов весьма определенных, как, например, охранение княжеских и ханских интересов, своевременная и безнедоимочная уплата налогов и даней, она тем с большим успехом могла действовать на искоренение противных сим идеалам пороков, что к услугам ее всегда был готов целый арсенал вспомогательных средств также несомненно дидактического свойства. Это был золотой век русской сатиры; ибо в продолжение его сатира воздействовала не только на порочную волю русского человека, но и на порочное его тело». Иными словами, средствами «сатирического» воздействия были у власть имущих телесные наказания, и «сатира» сама имела, так сказать, «административный» характер.
Это вступление дает далее повод Салтыкову направить ядовитые стрелы в адрес современной литературной сатиры. Она, естественно, не обладает «вспомогательными средствами дидактического свойства», то есть розгами и шпицрутенами. Не имея этих средств, новые деятели, сатирики-литераторы, «очутились в самом затруднительном положении. Попробовали поискать идеалов с намерением сделать из них нечто вроде крепости, из которой можно было бы с удобностью стрелять по проходящим, но и в том не успели, потому что как идеалы, так и прочие украшения остались по-прежнему в заведовании надлежащих комендантов...». А эти «коменданты» вовсе не хотят дать ход настоящей русской сатире, руководствующейся высокими идеалами. Пришлось довольствоваться идеальчиками маленькими, «бросовыми», да и обличаемыми героями, пожалуй, тоже бросовыми – петербургскими камелиями, шалопаями, гранящими тротуары Невского проспекта, отупевшими от обжорства старцами... (Речь идет о творчестве мелких «сатирических» поэтов – обличителей петербургского быта.) «Говоря о людях этого замкнутого, ничтожного мира, признавая их за людей, а не за простую слякоть, сатира не только искажает свое значение, но даже перестает быть чистоплотною. Возможны ли выводы ввиду этих общественных курьезов? Возможен ли суд? Нет, ни для тех, ни для другого не имеется достаточных оснований, ибо курьезы тем именно и замечательны, что из них ровно ничего не следует и что относительно них принцип вменяемости становится совершенно излишним» (то есть принцип ответственности перед судом идеала). Кроме того, все эти «мелочи» никак не связываются ни между собою, ни с «положением вещей», они «стоят одиноко, вне пространства и времени, и потому несут на одних себе всю ответственность перед негодованием сатирика».
Но каков же тот идеал, который позволяет ставить вопрос о вменяемости? И кто же оказывается воистину вменяемым?
«Действительная история человеческих обществ, – продолжает Салтыков развивать свою мысль о подлинной общественной сатире, – есть повесть неписаная и по преимуществу безымянная, которой нет дела до случайных накипей, образующихся на поверхности общества. Она воспроизводит не ту кажущуюся, богатую лишь внешними признаками жизнь, которая мечется в глаза поверхностному и легкомысленному наблюдателю, но ту безвестную жизнь масс, где совершаются дела и события, почти всегда находящиеся в явном противоречии с показаниями истории писаной и щеголяющей именами.
Вот ежели мы спустимся в эти таинственные, неизвестные народные глубины инайдем там лишь убожество, нищету да бессилие, – ежели мы встретимся там лицом к лицу с жизнью, со всех сторон опутанною всякого рода тенетами, с жизнью, находящеюся в постоянном и бесплодном борении с материальною нуждой, с жизнью, которая этою никогда не прерывающеюся борьбой как бы осуждена на вечный мрак и застой, – вот тогда-то перед нами откроется зрелище действительно потрясающее, которое всецело и навсегда прикует к себе лучшие силы нашего существа и в то же время даст нашей деятельности и богатое, неисчерпаемое содержание, и действительную исходную точку.
Таким образом, оказывается, что единственно плодотворная почва для сатиры есть почва народная, ибо ее только и можно назвать общественной в истинном и действительном значении этого слова. Чем далее проникает сатирик в глубины этой жизни, тем весче становится его слово, тем яснее рисуется его задача, тем неоспоримее выступает наружу значение его деятельности. Дело будет слышаться в его речи, то кровное человеческое дело, которое, затрогивая самые живые струны человеческого существа, нередко возвышает до героизма даже весьма обыкновенного человека».
Принцип сатирического «вменения», сатирического осмеяния и разоблачения может быть применен со смыслом и пониманием высокой цели лишь к таким общественным явлениями положениям, которые представляют целый строй жизни, в которых воплотилась «сила вещей». Чем далее проникает сатирик в глубины и тайны народной жизни, тем большую содержательность и остроту приобретает его сатира («зрелище действительно потрясающее»). Однако объектом сатирического осмеяния, разумеется, становится не сама по себе народная жизнь, а враждебный этой жизни исторический порядок вещей, исказивший и изуродовавший народный образ, народное сознание, повседневный народный быт, тот порядок вещей, который обрек народную жизнь на «вечный мрак и застой». Ответственность, «вменяемость» того или иного факта, явления, типа, и тем самым сила «негодования сатирика» и острота сатирического разоблачения, определяется отношением каждого такого явления к «жизни масс». Именно в этом смысл утверждения Салтыкова, что «единственно плодотворная почва для сатиры есть почва народная».
Салтыков вспоминает Гоголя, его «энергическое, беспощадное остроумие», которое относится к предмету «во имя целого строя понятий и представлений, противоположных описываемым» (очерк «Русские „гулящие люди“ за границей», составлявший первоначально часть майской за 1863 год хроники «Наша общественная жизнь» и включенный в отдельное издание «Признаков времени» в январе 1869 года).
«Трудно живется нашей сатире, – говорится в одной из салтыковских рецензий 1868 года. – Капитал, которому некогда положил основание Гоголь, не только не увеличивается, но видимо чахнет и разменивается на мелкую монету» во всех этих пустяково-обличительных стишках будто бы сатирических поэтов. Но дело-то как раз и заключается в том, чтобы гоголевский «капитал» увеличить, обрести для сатиры некий новый предмет и дать ей новый смысл. Ведь «последнее время создало великое множество типов совершенно новых, существования которых гоголевская сатира и не подозревала. Сверх того, гоголевская сатира сильна была исключительно на почве личной и психологической; ныне же арена сатиры настолько расширилась, что психологический анализ отошел на второй план, вперед же выступили сила вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности». Во времена Гоголя еще не появились или не были осознаны «моровые поветрия», поглощающие целые массы, втягивающие, захватывающие в свой фатальный «моровой» круговорот людские множества («язва либерализма, язва праздномыслия, язва легкомыслия» и т. д. и т. п.). Теперь предметом сатиры уже должен стать не «психологический» тип во всей его индивидуально-личностной определенности (разумеется, выражающей и у Гоголя в конечном счете какое-либо общественное «положение»), но именно та или другая «язва», «моровое поветрие». Индивидуально-психологические особенности одержимых этими «поветриями» не то что не имеют значения, но попросту исчезают, стираются, «поглощаются».
Два «моровых поветрия», две кровоточащие «язвы» русской жизни с особой ясностью открылись Салтыкову за десятилетия его службы; язва насилия и язва «начальстволюбия»; язва произвола и язва приниженности, бессловесности и послушливости перед лицом произвола. Открылись они ему и потому, что он давно уже создал себе идеал жизни, «непременно имеющей быть», – свободной народной жизни, без насилия и произвола. И «мелочи жизни» уже не стояли перед ним «одиноко», а связались в целый единый комплекс его демократическим и социалистическим мировоззрением.
Язва неукротимого, не сдерживаемого даже теми законами, которые есть, насилия; язва славословящего начальстволюбия и рабской послушливости не были, конечно, чем-то новым в исторической жизни самодержавной России. В них как бы «фокусировался» закон этой жизни. Но с особой очевидностью эти мучительные язвы обнаружились в годы осуществления крестьянской реформы.
В очерках незавершенного «глуповского цикла» Салтыков сатирически представил современное состояние «глуповства» – именно в момент «разлома» старой, крепостной России, изобразил растерявшиеся и часто нелепые фигуры его носителей и «ревнителей». Поначалу «глуповство» символизировало собою дворянство, у которого «рука» правительственной власти отобрала лакомый «кусок». Потом вдруг оказалось, что и Иванушка вовсе не лишен характерных глуповских качеств. Теперь, накануне десятилетия реформы, Салтыков уже был готов к тому, чтобы уяснить историю «глуповства». Стало необходимым понять исторические корни, истоки и начала глуповского порядка вещей. Оказывается, что начало глуповской истории лежит в глубине веков. А с другой стороны – эта историческая глубина открывает секрет и современного «глуповства». И именно теперь Салтыков обобщает закон многовекового бытия в форме столь необычного сатирического повествования – «летописи»-хроники, которая будто бы велась на протяжении столетия четырьмя смиренными летописцами, не мудрствующими лукаво и в меру своих сил славословящими. Мир, который рисует Салтыков, – это фантасмагорический мир чудес, мир всевозможных «волшебств». Он, так сказать, опрокинут в прошлое, да к тому же прошлое, говорящее, так сказать, своими словами, своим сознанием – легендарным и часто просто нелепым.
Для смиренных летописцев история Глупова – это история его прославленных начальников, его блестящих правителей, ибо «не только страна, но и град всякий, и даже всякая малая весь, – и та своих доблестью сияющих и от начальства поставленных Ахиллов имеет, и не иметь не может».
Но смиренный Павлушка, Маслобойников сын, последний летописец, славит не только «сих подвижников» на ниве градоначальства, но и благодарную память о них в сердцах сограждан, и память эта не может быть иной, ибо все они – бурные или кроткие – были начальники. «Сие трогательное соответствие само по себе уже столь дивно, что немалое причиняет летописцу беспокойство. Не знаешь, что более славословить: власть ли, в меру дерзающую, или сей вертоград, в меру благодарящий? Но сие же самое соответствие, с другой стороны, служит и не малым, для летописателя, облегчением. Ибо в чем состоит собственно задача его? В том ли, чтобы критиковать или порицать? – Нет, не в том. В том ли, чтобы рассуждать? – Нет, и не в этом. В чем же? – А в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия, и об оном предать потомству в надлежащее назидание».
Это «трогательное соответствие» Издатель «Глуповского Летописца» (то есть Салтыков) во введении комментирует: «Содержание „Летописца“ довольно однообразно; оно почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников, в течение почти целого столетия владевших судьбами города Глупова, и описанием замечательнейших их действий, как то: скорой езды на почтовых, энергического взыскания недоимок, походов против обывателей, устройства и расстройства мостовых, обложения данями откупщиков и т. д. Тем не менее даже и по этим скудным фактам оказывается возможным уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах. Так, например, градоначальники времен Бирона отличаются безрассудством, градоначальники времен Потемкина – распорядительностью, а градоначальники времен Разумовского – неизвестным происхождением и рыцарскою отвагою. Все они секут обывателей, но первые секут абсолютно, вторые объясняют причины своей распорядительности требованиями цивилизации, третьи желают, чтоб обыватели во всем положились на их отвагу. Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской жизни; в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором – трепетали с сознанием собственной пользы, в третьем – возвышались до трепета, исполненного доверия».
Итак, вот оно, «трогательное соответствие» трепещущих обывателей и секущих градоначальников, уж не во сне ли померещившееся смиренно-простодушному и славословящему Павлушке Маслобойникову?
Сечение – это тот общий знаменатель, под который можно подвести все «устроительные» действия самых разных начальников города Глупова. И имеет сечение в конечном счете один результат – насилие над обывателями, покорно, хотя и с трепетом это насилие принимающими.
Глуповская масса – «внутри себя» чаще всего не дифференцирована, не расчленена. Все ее свойства – даже тогда, когда она «бунтует», – определяются лишь одним отношением – повиновением насильничающей власти. Всё это – обыватели. Правда в сочинении глуповского градоначальника Василиска Бородавкина «Мысли о градоначальническом единомыслии, а также о градоначальническом единовластии и о прочем» сей «Василиск» (чудовищный змей, способный убивать одним своим взглядом), неукоснительно требуя повиновения от всех «прочих», а не только от злодеев, под «прочими» разумеет всю массу обывателей, хотя и полагает необходимым различать среди обывателей: «во-первых, благородное дворянство, во-вторых, почтенное купечество и, в-третьих, земледельцев и прочий подлый народ». Однако перед лицом градоначальников все обыватели обязываются трепетать и повиноваться.
И все же каждый градоначальник имеет свое лицо, осуществляет свою секущую власть самыми разными, ему только присущими способами.
В журнальном тексте («Отечественные записки», 1869, № 1) за «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца», размышлявшего о «трогательном соответствии» секущих и секомых, следовала «Опись градоначальникам, в разное время в город Глупов от вышнего начальства поставленным (1731—1825)». История города Глупова здесь ограничена одним столетием, в основном совпадающим с XVIII веком, при этом названы имена действительно существовавших и правивших в России лиц (герцог Курляндский Бирон, «кроткая Елисавет», Кирила Разумовский, Потемкин и другие). И многое в этой описи недвусмысленно намекало на реальную русскую историю XVIII века, так, «Пфейфер, Богдан Богданович, гвардии сержант, голштинский выходец», явно напоминает императора Петра III, сына голштейнготторпского (голштинского) герцога. Как и Петр III, правил Пфейфер в 1761—1762 годах. «Ничего не свершив, – сказано в „Описи...“, – сменен в 1762 году за невежество» (Петр III был убит в 1762 году после переворота, совершенного его женой Екатериной).
По этой причине некоторым критикам и показалось, будто Салтыков пишет «историческую сатиру», сатиру на русских самодержцев именно этого давно ушедшего времени. Какой же современный интерес может иметь такая сатира, кроме «смеха ради смеха»? Но при этом как будто не замечали, что все эти реальные лица в сложных комбинациях сопрягались с вымышленными правителями-градоначальниками, их фантастическими деяниями и не менее фантастической судьбой, создавались острогротескные, не имеющие ничего общего с реальностью образы, возникали столь же неправдоподобно-гротескные ситуации. Резкими штрихами вычерчивается, например, образ градоначальника Баклана (баклан, по Далю, – болван, чурбан, чурка): «Баклан, Иван Матвеевич, бригадир <офицерский чин в русской армии XVIII века>. Был роста трех аршин и трех вершков и кичился тем, что происходит по прямой линии от Ивана Великого (известная в Москве колокольня). Переломлен пополам во время бури, свирепствовавшей в 1761 году» (в этом году умерла императрица Елизавета Петровна и пришел к власти Петр III).
Не все современники могли, конечно, знать и о том сложном творческом процессе, в итоге которого действительные губернаторы, с которыми довелось служить Салтыкову, превращались в его фантазии в градоначальников с «органчиком» в голове или с «фаршированной головой», градоначальников, летающих по воздуху. И потому Издатель (Салтыков), соглашаясь, как всегда саркастически, с тем, что возможность подобных невероятных и фантастических фактов в прошедшем «еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него», тем не менее, опять-таки саркастически, утверждает что «фантастичность рассказов нимало не устраняет их административно-воспитательного значения и что опрометчивая самонадеянность летающего градоначальника может даже и теперь послужить спасительным предостережением для тех из современных администраторов, которые не желают быть преждевременно уволенными от должности». Не ставя своей целью создать «историческую сатиру», Салтыков, однако, вовсе не отказывается от того, чтобы осмеять официальные славословия в адрес русских самодержцев прошлых времен. Ведь по представленным глуповским летописцем часто удивительным и даже невероятным фактам можно проследить, как в истории города Глупова «отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах», то есть действительные смены у власти тех или иных исторических лиц.
Мы помним, что десять лет назад Салтыков написал рассказ «Гегемониев», в котором истолковал легенду о призвании в 862 году на Русь варяжских князей как миф, так сказать, прообразующий создание Петром Великим бюрократической системы власти. В «Истории одного города» Салтыков вновь обращается к этой легенде, многократно истолковывавшейся русскими историками на протяжении XVIII и XIX веков. Легенда эта положила начало так называемой «норманской» теории происхождения русской государственности, главным в которой было именно призвание властителей со стороны для установления порядка в «нашей великой и обильной стране» (сторонником норманнской теории был, в частности, Михаил Петрович Погодин, не раз иронически упоминаемый на страницах «Истории одного города»).
И вот Салтыков пишет главку «О корени происхождения глуповцев», как раз и рассказывающую о поисках «головотяпами» князя, который и устанавливает «секущий» порядок в их неустроенной земле. И помещает Салтыков эту главку в отдельном издании своей книги вслед за «Обращением» летописца к читателям. Таким образом рамки истории раздвигаются, летописец с удивительным простодушием повествует о временах легендарных, когда как раз и был взращен «корень» самовластия и глуповства.
Салтыков пародирует рассказы русской летописи («Повесть временных лет») и сочинения историков (например, H. M. Карамзина) о племенах, населявших в доисторические времена землю, ставшую потом Русским государством.
Иронический склад ума, склонность к насмешливым, часто злым и ядовитым прозвищам, умение увидеть и самого себя в смешном свете – все это в натуре русского человека. И это качество в высокой степени было присуще самому Салтыкову. Он, сам калязинец, конечно, еще с детских лет запомнил прозвище калязинцев – толоконники, и присказку: «Калязинцы – свинью за бобра купили». А над соседями калязинцев – кашинцами – смеялись: «Собаку за волка убили, да деньги заплатили».
У И. Сахарова («Сказания русского народа») и В. Даля («Пословицы русского народа») Салтыков берет те насмешливые прозвища, которыми обменивались насельники разных русских городов и весей: «головотяпы» – егорьевцы, «моржееды» – архангелогородцы, «лукоеды» – арзамасцы и т. д. Знал он и те «анекдоты», которые приписываются «слепородам»-пошехонцам, в трех соснах заблудившимся. В Вятке рассказывались те же истории о нелепых похождениях пошехонцев, но действующими лицами были в них «Вани-вятчане». По всему лицу земли русской разносили балагуры эти шутки-прибаутки, сложившиеся когда-то в глубокой древности.
На этой народно-поэтической основе и строит Салтыков свою пародию.
«Был, говорит он <глуповский летописец>, в древности народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря. Головотяпами же прозывались эти люди оттого, что имели привычку „тяпать“ головами обо все, что бы ни встретилось на пути». (Трудно сказать, почему в народе егорьевцев прозвали головотяпами, хотя, разумеется, какая-то причина тому была; Салтыков выявляет буквальный смысл прозвища, при этом наделяя его и тем значением, которое в русском языке стало главным, определяющим – нелепый, бестолковый человек, разиня.) «Стена попадется – об стену тяпают; богу молиться начнут – об пол тяпают». (И в этом случае ощущается смысловой подтекст, выражаемый русской поговоркой: «Заставь дурака богу молиться – он и лоб расшибет»). «По соседству с головотяпами, – продолжает Салтыков излагать рассказ глуповского летописца, – жило множество независимых племен <в „Повести временных лет“ упоминаются племена: поляне, древляне, кривичи, вятичи и др.>, но только замечательнейшие из них поименованы летописцем, а именно: моржееды, лукоеды, гущееды, клюковники, куралесы, вертячие бобы, лягушечники, лапотники, чернонёбые, долбежники, проломленные головы, слепороды, губошлепы, вислоухие, кособрюхие, ряпушники, заугольники, крошевники и рукосуи. Ни вероисповедания, ни образа правления эти племена не имели, заменяя все сие тем, что постоянно враждовали между собою». «Таким образом взаимно разорили они свои земли, взаимно надругались над своими женами и девами и в то же время гордились тем, что радушны и гостеприимны. Но когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны, когда не стало ни жен, ни дев, и нечем было „людской завод“ продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум. Поняли, что кому-нибудь да надо верх взять, и послали сказать соседям: будем друг с дружкой до тех пор головами тяпаться, пока кто кого перетяпает. „Хитро это они сделали, – говорит летописец, – знали, что головы у них на плечах растут крепкие – вот и предложили“. И действительно, как только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас же головотяпы их всех, с божьей помощью, перетяпали. Первые уступили слепороды и рукосуи; больше других держались гущееды, ряпушники и кособрюхие», то есть новгородцы, тверитяне и рязанцы.
Салтыков в своем гротесковом мире свободно переходит от одного исторического времени к другому, накладывает одно время на другое, совмещает их. Отправляясь от иронического переосмысления легендарных событий русской «доистории» и истории IX века (призвание варягов), он в то же время намекает и на борьбу Москвы (в этом смысле под головотяпами можно понимать и москвичей, кстати, Егорьевск лежит неподалеку от Москвы) с Новгородом, Тверью и Рязанью уже в XV—XVI веках, и на объединение русских земель вокруг Москвы. Но с помощью «пошехонских» историй-прибауток все эти события отнесены к легендарному прошлому.
«Собрав воедино куралесов, гущеедов и прочие племена, головотяпы начали устраиваться внутри, с очевидной целью добиться какого-нибудь порядка. Истории этого устройства летописец подробно не излагает, а приводит из нее лишь отдельные эпизоды. Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте утопили, потом свинью за бобра купили, да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец, утомились и стали ждать, что из этого выйдет.
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя».
Искали-искали головотяпы князя, да в трех соснах заблудились, к счастью, очутился тут пошехонец-слепород[30]30
Употребляя здесь народное прозвище жителей ярославского села Пошехонья – «слепороды», Салтыков раскрывает для понимающего читателя свой прием «совмещения» времен. Дальше в той же главе будут названы чухломец-рукосуй и житель Торжка – вор-новотор.
[Закрыть], который сразу их на княжий двор привел. Рассказали головотяпы князю о своих смехотворных подвигах во имя порядка, на что от князя услышали: «не головотяпами вам, по делам вашим, называться, а глуповцами! И володеть вами тому князю, какого нет в свете глупее.
Опять пошли добры молодцы князя искать. Чухломец-рукосуй показывает им на краю болотины князя глупого-преглупого! Но и этот князь оказался еще недостаточно глуп, и он отослал глуповцев.
Наконец, вор-новотор посылает головотяпов к третьему князю. И оказалось, что этот-то князь вовсе не глуп, а напротив – «умной-преумной».
«Ладно. Володеть вами я желаю, – сказал князь, – а чтоб идти к вам жить – не пойду...
Понурили головотяпы головы и сказали:
– Так!
– И будете вы платить мне дани многие...
– Так! – отвечали головотяпы.
– И тех из вас, которыми ни до чего дела нет, я буду миловать, прочих же всех – казнить.
– Так! – отвечали головотяпы.
– А как не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами.
– Так! – отвечали головотяпы...
Шли головотяпы домой и воздыхали сильно. «Воздыхали не ослабляючи, вопияли сильно!» – свидетельствует летописец. «Вот она, княжеская правда какова!» – говорили они. И еще говорили: «Такали мы, такали, да и протакали!» («Новгородцы такали, такали, да Новгород и протакали», – записывает В. Даль, добавляя, что так говорится об уничтожении веча новгородского или о покорении Новгорода. – «Пословицы русского народа».)
«Но драма уже совершилась бесповоротно. Прибывши домой, головотяпы немедленно выбрали болотину и, заложив на ней город, назвали Глуповым, а себя по тому городу глуповцами. „Так и процвела сия древняя отрасль“, – прибавляет летописец».
Но «процветание» сей древней отрасли состояло больше всего в раздорах, несогласиях и бунтах.
«Тогда князь выпучил глаза и воскликнул:
– Несть глупости горшия, яко глупость!
И прибых собственною персоною в Глупов и возопи:
– Запорю!»
С этим словом начались исторические времена, началась история города Глупова.
И вот почему глуповцы называются глуповцами: потому, что променяли они свою вольность на княжескую власть, избравшую главным орудием своего правления насилие – сечение. Таков «корень» их происхождения.
Начиная, после общей «Описи...», свое повествование с главы «Органчик», Издатель оговаривается, что «он счел за лучшее представить здесь биографии только замечательнейших градоначальников, так как правители не столь замечательные достаточно характеризуются предшествующею настоящему очерку „Краткой описью“.
Первым таким замечательнейшим градоначальником, удостоившимся особой главы, явился Дементий Варламович Брудастый (происхождение этого слова – «обросший длинной, косматой шерстью»; «брудастыми» называлась особая порода злющих гончих собак). Без сомнения, есть свой смысл в том, что Брудастый прибыл в город Глупов в августе 1762 года, то есть именно в то время, когда после убийства в июле Петра III к власти пришла «мудрая» и «просвещенная» Екатерина. Глуповцы ликовали. «В порыве восторга вспомнились и старинные глуповские вольности». «Явились даже опасные мечтатели. Руководимые не столько разумом, сколько движениями благодарного сердца, они утверждали, что при новом градоначальнике процветет торговля и что, под наблюдением квартальных надзирателей, возникнут науки и искусства».
Однако надежды глуповцев не оправдались. Новый начальник прискакал во все лопатки («время было такое, что нельзя было терять ни минуты»!) и «едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков».
Произошел обычный прием, который устраивал каждый вновь прибывший градоначальник (губернатор) подчиненной чиновничьей элите. И что же? «Тут в первый раз в жизни пришлось глуповцам изведать, каким горьким испытаниям может быть подвергнуто самое упорное начальстволюбие. Все на этом приеме совершилось как-то загадочно. Градоначальник безмолвно обошел ряды чиновных архистратигов <военачальников>, сверкнул глазами, произнес: „Не потерплю!“ – и скрылся в кабинет. Чиновники остолбенели; за ними остолбенели и обыватели».
И было отчего остолбенеть. «Новый градоначальник заперся в своем кабинете, не ел, не пил и все что-то скреб пером». Брудастый занялся «анализом недоимочных реестров»! «По временам он выбегал в зал, кидал письмоводителю кипу исписанных листков» – итоги своего «анализа», «произносил: „Не потерплю!“ – „и вновь скрывался в кабинете. Неслыханная деятельность вдруг закипела во всех концах города; частные пристава поскакали; квартальные поскакали; заседатели поскакали; будочники позабыли, что значит путем поесть, и с тех пор приобрели пагубную привычку хватать куски на лету. Хватают и ловят, секут и порют, описывают и продают...“ Недоимки собирают, из спины обывателя выколачивают! „А градоначальник все сидит и выскребает всё новые и новые понуждения... Гул и треск проносятся из одного конца города в другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы, царит зловещее: «Не потерплю!“
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.