Текст книги "In medias res"
Автор книги: Лев Мочалов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Самое драгоценное наследство
Тяжело, с болезненным усилием приподнимаясь, чтобы поесть, мама сказала сегодня: «Почему человек не умирает без мук?» – И после некоторой паузы, как бы отвечая себе: «Надо пройти и через это. Очиститься…»
11. 04. 87.
* * *
19 декабря, в 5 часов вечера с минутами (10 или 15 минут) умерла мама (Шел 1988 год). Накануне был затяжной приступ. Начался в 12-м часу ночи и продолжался около 2–2,5 часов. Мы с Машей ничего не смогли сделать. Обычно – почти каждый день – нам как-то удавалось вывести маму из полуобморочного состояния. Вызвали неотложку. Приехала довольно молодая женщина, деловито суровая, с мужской угловатостью движений. Попросила дать справку об операции 53-го года. «Так, субтотальная резекция желудка…» Позвала нас в ванную, якобы, показать, где вымыть руки. «Готовьтесь. До Нового года не дотянет. Вызывайте участкового. Только он может выписать наркотические препараты. И только районный врач констатирует смерть». Потом сделала укол или даже два, разбив много ампул, среди которых мне запомнились димедрол и реланиум. Словом, доза снотворных, видно, была немалая. После укола мама расслабилась, ей стало легче. Заснула, даже не просила посадить на судно. Но спокойный сон длился недолго. Начала сильно потеть, сбрасывать одеяло. Утром оставалась в полузабытьи, слабо реагируя на вопросы. «Хочешь попить? Примешь таблетку?» (Пытались дать фуразалидон, чтобы наладить мочеиспускание) – отвечала, скорее, знаками. И хотя Маша раза два или три сажала ее на судно, ничего не получалось. Есть – уже ничего не могла, а таблетку размазывала по рту. (Маша протерла полость рта ваткой – вата была вся желтая). Где-то в начале пятого дыхание стало чаще. Рот открыт и вздохи всё короче. Маша все время держала маму и словно окликала ее, уже отдалившуюся от нас: «Мы здесь, с тобой!» И она как будто слышала и отвечала движением бровей и губ, каким-то отсветом сознания, тонущего в глубине всезабвенья. Маша говорила, что пульс у бабушки, когда она отзывалась, бился чаще… Когда мама перестала дышать, сердце ее еще билось…
Маша вставила бабушке челюсти (как она и просила). А потом мы долго старались подвязать ее подбородок. Одним платком, другим…
Я не плакал. Слёз не было. Сознание неизбежности и собственного бессилья парализовало. Точно я находился под действием какого-то наркоза. Всё видел, понимал, но – в состоянии оглушенности, пришибленности, отупения. Может быть, это происходило потому, что на протяжении четырех месяцев (а то и больше) я ежедневно прощался с мамой, буквально выцарапывая ее оттуда…
Районный врач (вызванная еще утром) пришла «вовремя» – уже к покойнице. Она – врач – даже не разделась, не подошла к маме, не приоткрыла ей веки… Только спросила: «Когда больная умерла?» – «В пять часов с минутами». – Было уже шесть или начало седьмого. – «А мы констатируем смерть только через два часа» – «Как же нам быть? Вы же не придете через два часа. И поликлинику закроют». – «Приедет врач из неотложки. Поликлиника – до девяти». (Думаю, она знала, что в тот день это было не так). Хорошо, что Маша сразу же позвонила в неотложку. И участкового врача попросили подойти к телефону. Она выслушала. Потом весьма неохотно выписала справку, с которой мы должны были успеть попасть в поликлинику. Там не сразу нашли карточку. Мы поднялись на третий этаж, к заведующей. В ее кабинете – столпотворение. И больные, и медперсонал… Шум, суета – морят тараканов… Кому-то из больных сделалось плохо. Заведующая смотрит заключение участкового: «Смерть констатирована. Но какова причина смерти?» Смотрит в карточку, листает историю болезни. Там нет записи чуть ли не с середины 70-х годов. «Что же я напишу? – Что у нее нога болела? От этого не умирают… А неотложная была?» «Была». Звонит в неотложную. – «Диагноз – рак легкого?» В своем заключении она, понятно, этого не пишет. (Мне вспомнилось: осенью из районной поликлиники звонил врач, мужчина. – Спросил Веру Ильиничну, разговаривала Нюра. – «Как Вы себя чувствуете? Если надо, обращайтесь. Ведь Вы наш долгожитель». Долгожители, видно, нужны им для выведения средней продолжительности жизни. И только…)
Весь этот фарс словно бы подтверждался рекламным портретом Аллы Пугачевой, висящим за спиной заведующей отделением. «Звезда советской эстрады», представленная на плакате, смотрела с простодушно-невинной наглостью, будто говоря: «Вот так!»
А в поликлинике – поливали во всю полы какой-то отравой от тараканов. И бедная кошка, которую никто не выдворил, терпеливо сидела тут же и лапой намывала мордочку… Поликлинику уже закрывали. Нам нужно было еще успеть в ЗАГС, на ул. Кропоткина.
…А лицо мамы проходило свои фазы, всё время меняясь. Сперва оно успокоилось, с него сошло страдание. Потом, когда мы вернулись из поликлиники, приобрело черты строгости, стало иконным, напоминающим отрешенную маску, предуготованную к вечности. Потом – уже в морге – оно еще сильнее изменилось, обнаруживая свою бренность. Глаза ввалились, рисунок лица стал более обведенным. А рот всё никак не закрывался. В церкви, при отпевании, рядом лежала другая старушка, она выглядела явно усопшей, губы были плотно сомкнуты. А мама – как бы еще что-то хотела сказать… Я позвонил Маше, чтобы принесла тесемочку или резиночку – подтянуть подбородок. Таня и Нонна пытались это сделать, но у них не очень-то получилось. Так какой-то оттенок мятежности и остался в мамином лице…
Мы держали свечи. И они догорали. Но передавали другим свечам свое пламя. Вечное пламя не могло жить без невечной свечной плоти. Такова для меня была символика обряда. Его начали раньше, чем предполагалось. Юре служитель церкви сказал, что отпевание будет в 12, а началось в 11, 30. И Маша, и Юра, и все, кто с ними был, пришли уже к закрытому гробу. Его открыли еще раз на кладбище. Мамина маленькая головка – от тряской езды – склонилась набок. Ее поправили. Воздух прикоснулся к ней, небо последний раз посмотрело на нее. Маша, целуя маленькое личико, плакала над ним. Мне слёзы не давались.
24. 12. 88.
* * *
Сколько раз, подходя к дому, я думал: что если – уже не застану маму… Но этого не случалось. Время не спешило. Знало свой срок. Маме становилось всё хуже и хуже. Но как-то скачками. Она уходила, снижаясь как бы по ступенькам. Спускалась на очередную ступеньку и немного медлила на ней. Неизвестно, чем она держалась, вся иссохшая, испытывающая боль от каждого, тяжко дававшегося движения. Только – силой духа. Нет, даже не силой, а светом его, излучением, какой-то внутренней сосредоточенностью… Но вот и этот срок настал, как настают все сроки…
Наверное, естественная смерть не подвиг, так как не требует от нас инициативы, решения. А главное – самоотвержения по своей воле. Однако и такая смерть – тяжкий труд, это миссия – священная ли, не священная, но та, которую каждому предстоит исполнить, вынести, претерпеть. Так же, как и перед Асей, перед мамой я могу только преклониться. Она не кричала, не стонала. Но ей было неимоверно тяжело. В последние минуты ее жизни, когда дыхание становилось всё чаще и короче, я воочию увидел работу времени… В каждом из нас, должно быть, заключен запас времени. И вот оно вырабатывало свой ресурс. Ступенек больше уже не оставалось. Система (организма) изживала себя…
Через несколько дней после похорон Нюра сказала: «Мне стыдно тебе признаться, но я успокоилась. Я спокойна за Веру, она отмучилась. И мне кажется, что она устроена… Как хочешь суди меня»…
* * *
Всё наследство, оставленное мамой, – ее рассказы, поведанные мне в минуты передышек, когда боль отступала, и унизительная телесная немощь не слишком напоминала о себе. Вернее, не рассказы, а какие-то – обозначенные словом – штрихи, рисующие фрагменты минувшего. Фрагменты реальности, которой давно нет, но которая – была. Осколки чего-то, в полной мере неведомого мне, но, может быть, тем более для меня драгоценного…
* * *
Бабушка моя Мария Федоровна говорила деду Илье Гавриловичу: «И как ты, отец, посмел, – ослухался мать, Марьфанасьну! – Всего двадцать дней, как умерла. Пятки еще не остыли». – Она-то велела дочку назвать в честь Великомученицы Екатерины – Катенькой. – «А ты – Веру какую-то выдумал! Бо-знать-что! Господское имя! Вот и есть Вера – вероломная!..» Всех-то остальных девок – кругом – звали Клавками, Глашками, Авдотьями. И в каждой деревне излюбленными были свои имена. С той поры мама, видать, и попала в нелюбимые дочери. К тому же с пеленок оказалась «брыкучей». – «Одно слово – Верья». «Веру», должно быть, предложил священник. Мама родилась 11 сентября по старому стилю, а 17 сентября – Вера-Надежда-Любовь и мать их София. – Таково предположение мамы. А дед никогда не объяснял своего «непослушания»…
* * *
Отец моей бабушки – со стороны мамы – Федор Николаевич, по маминым рассказам, был похож и на деда Мороза, и на богатыря одновременно: румяный и седой крепыш. И – запойный пьянчуга. Работал мясником. А из трактира его уводила дочка – Манюрочка (бабушка моя, Мария Федоровна), – жене он не подчинялся. После бани всегда приносил с собой в карманах кулечки леденцов, дюшес, – для ребят, его внуков.
* * *
Мама вдруг спохватывалась, задаваясь вопросом: «А что пили каждодневно в Козлове, – чай был дорог, про кофе и не слыхивали. Квас, правда, бывал… (Ширяющего в нос, забористого бабушкиного кваса довелось испробовать и мне, – и белого, мучного, и багрового, свекольного)… По праздникам – накрывали стол, стоящий у стены. На нем были бутылки с вином (чаще всего – церковным «Висантом») и тарелки с закусками. Гости подходили к столу, выпивали по рюмочке и брали вилкой закуску на ломтик булки. Потом рассаживались на стулья, что стояли у стен. Центральная часть комнаты оставалась свободной. Иногда плясали под «побаски» – частушки, помахивая платочком…
В доме всей семьей садились за стол, ели из одной миски. Отец вынимал мясо из супа, резал на куски – на деревянной тарелке. Потом всё снова высыпалось в миску. Обед проходил в ритуальной тишине. Если кто вольничал, – получал ложкой по лбу, от матери. Отец, бывало, только посмотрит… Когда суп подходил к концу, отец стучал ложкой по миске: «Берите со всем!» Значит, можно брать мясо. Тут надо не зевать…
Кошки – их было три – и собака, Каштанка, ели то же, что и все. Им черпали половником из общего котла…»
* * *
Сашка, брат мамы, шкодил, но умел просить прощенье. Был бит, ревел, кричал: «Маманя, больше не буду!» Потом растирал сопли. И – снова шкодил. Мама не умела просить прощенья. Даже тогда, когда понимала, что делает нечто «противозаконное». Таков был характер. «Взгальная» – по определению Марии Федоровны. Она сравнивала маму с сестрой мужа, Ильи Гавриловича, – Маврой, которую прозвали Мавра Халаумная. Мавра – то впадала в разгул, брала извозчика и разъезжала по всему городу, кутила! То – отправлялась на богомолье, ездила даже в Иерусалим. Привезла небольшой кипарисовый сундучок. (Я помню его – полированный, янтарно-желтый).
От матери (моей бабушки) мама никогда не видела ласки. За непокорство! Лишь иногда отец, тайком от М. Ф., гладил маму по голове: «Ну. Ладно, Верушка, пойдем, что ли, ужинать…» Когда мама пошла в школу, Степанна, нянька (и как бы приживалка), связала ей шерстяные носки. Эти носки мама не могла переносить – кожа не терпела. За это М. Ф. охаживала плеткой – трехвосткой, с узелками на ремешках. Степанна защищала… «Ну. Будет, Марь Фёдна, будет! Она же еще ребенок!» А сама руки свои под плетку подставляла…
* * *
И. Г. был очень молчалив, сдержан, углублен в себя. Никогда не повышал голоса. Ходил, засунув большие пальцы рук в кулаки. Никогда ни в чем не перечил М. Ф. Все его уважали. Был избран церковным старостой. Занимался копеечной торговлей. Продавал травы, которые поставляли ему крестьянки, сушил их, связывая в пучки. Помогала ему Нюра. Знал, какая трава – от какой болезни. При доме был сарай, выстроенный по плану М. Ф. с полукруглой крышей и слуховыми окнами. Через всё его пространство были протянуты веревки. На них и сушились травы. На зиму всё высушенное собирали в мешки и их снова подвешивали. Чтобы не отсырели.
Приходила какая-нибудь бабка: Илья Гаврилыч, дай лекарства – от того ли, от сего. И он давал. Потом приносила подарки – натурой. И. Г. этого не поощрял. Говорил: «Не надо! – Приходи, чем могу – помогу».
* * *
Всего у М. Ф. было десятеро детей. Четверо умерло еще до Кости («от глотки» – дифтерита, «от поносика» – дизентерии). И потом – двое, тоже от разных болезней. Один – выкидыш, «Митя-шоколадный», – врач дал М. Ф. хину, от рожи. Огромная детская смертность никого не удивляла. «Бог дал – Бог и взял». Такова была формула утешенья, принимаемая как закон.
* * *
Имена детей моей бабушки – в ее произношении: Миколай, Аркатий, Кистинтин, Верья, Ляксандра, Клавдея, Анна, Митя-шоколатный, (родившийся мертвым).
* * *
Маме трудно давался закон Божий. Что такое «деворадуйся»? Отец не знал или не умел толком объяснить. – «Ты, Верушка, учи. Потом разберешься!» Он был неграмотным, еле выводил букву «К», – когда надо было расписаться: «Киреев». Смолоду прислуживал в церкви. За свою сдержанность, замкнутость – был прозван «монахом».
* * *
«Караваи ржаного хлеба – величиною чуть ли не в четверть стола – выпекались в русской печке, на поду. Вначале выгребали все угли. Затем – метали тесто с лопаты. Для этого нужна была особая ловкость. Пироги тоже пекли дома – и большие, и – маленькими пирожками, с капустой, с рисом и яйцами, с мясом. – Почти каждое воскресенье, это не считалось роскошью. Но вообще питались очень просто. На завтрак – каша с молоком. Чаще всего – пшенная. Гречневая – редко, так как стоила дороже. Берегли каждую копейку. Хотели построить дом, чтобы Костя, женившись, мог отделиться. А свой домик был полутораэтажный. Из окошек нижнего этажа виднелись одни только – проходящие – ноги… Да, так пропитание. На обед – щи. Ели степенно. Вперед старших с ложкой лезть не полагалось. Захапство, алчность – наказывались. На второе – жареная картошка или лапшевник (запеченная в горшке домашняя лапша), на третье – иногда кисель, а чаще – «крестом заешь» – перекрестишься. Были всяческие соленья: огурцы, грибы, кислая капуста, арбузы, – всё в бочках, стояло в погребе. Там же находились и моченые яблоки. Запасы всего этого – загадочно сокращались. (Работа Сашки и Верки!) «Глядь-поглядь, – вскидывалась М. Ф., – а бочка-то и порожняя!» – «Ну, ладно, Маша, пусть себе едят!» – И. Г. никогда не ругал… На ужин – те же щи. В пост – была и рыба, огромные (соленые) сазаны. Сашка собирал их чешую – денежки! Еще – делали сами творог, простоквашу. От века водилась особая закваска, – и простокваша получалась замечательная – «грудками», «глыбками». Из зелени бытовали лук, укроп – для солений. Петрушки не знали. Сельдерей? – И слова такого не ведали! Конфет детям не давали. Отец приносил гостинцы – баранки. Бежали к нему навстречу, когда он возвращался домой. В общем – быт был простой и довольно суровый. Семья состояла из нескольких человек. Да еще всегда была какая-нибудь Еленка, Параша…»
* * *
Мама училась в приходской школе на пятерки. И только по Закону Божьему – была четверка. Чем-то обидел поп. И она не хотела ему отвечать. По понятиям М. Ф. – была строптивой, в золовку (сестру И. Г. – Мавру Халаумную). М. Ф. чуяла в Верухе, которую ни разу не поцеловала, «ндрав»…
* * *
Мама всё схватывала и запоминала налету. Костя, старший брат, что-то долго зубрит. Она слышит и у нее – застревает… И. Г. начинает читать ей молитву, а она ее продолжает. – Уже выучила благодаря Косте. Он, видно, был туговат соображением. Зато во время обеда сидел по-положенному, – «как статуй». Он и ставился в образец.
* * *
«Машке Булыгиной ученье давалось с трудом. Она закладывала между страницами учебников «божественные картинки»: то Николу, то Серафима. Чтобы они помогли запомнить заданный урок. Мне это было как-то странно. В церковь – ходила поплакать. И всегда отдельно от матери. Та надевала пространную, растопыренную тальму и «выступала» – занимала то место, где ее могли все видеть. Я пряталась за колонной. Становилась на колени, музыку и пенье слушала. И тихо плакала… Особенно трогала одна вечерня… От отца ее еще услышала. «Папа, какая это песня?» – «Это не песня – молитва»…
* * *
Мама жила в одной комнате с Марией Степановной. Та поначалу снимала с мужем комнатку в их доме. Потом – муж умер. А бабушка моя, Мария Федоровна, сказала: «ты уж, Степанна, живи у нас: платить не надо, а по дому, может, пособишь…» (Степанна и прятала маму в своих юбках, между колен. – «Забирайся подальше!», – когда М. Ф. сгоряча работала плеткой).
* * *
«А ты знаешь, почему у меня нос кривой? – Это Марь-Федоровна так направила. Полагалось маленьким детям вытягивать носик – для красоты. Ну, а я, видать, была не смирная. – Не то, что Нюрушка, «кунья головушка». И, наверное, кричала. А мама-то и направляла мой нос, да еще с вывертом!»…
* * *
Вообще в доме всегда кто-то еще (кроме членов семьи) жил, пребывал на содержании: Степанна, подросток Лактюшка (Галактион) из деревни, оставшийся без отца. Вечно голодный… Да и Сашка всегда старался урвать кусочек мясца поболе. Сорванец!.. Заходил в лавку к отцу – «Да так, зашел посмотреть». А потом оказывалось, что у него в кулаке зажат двугривенный. Угощал леденцами: «Верка-хабалка, ешь!» Иногда растягивали аршина на три тянучку, – пока она не рвалась. У кого хвост длиннее – тот счастливее. Поначалу мама не задумывалась, откуда у него сласти и брала их. Но потом произошел такой случай. Как-то за обедом Сашка резко повернулся или его кто-то задел, и в кармане у него что-то загремело. Отец и спросил: «Ну-ка, что у тебя там?» В жестяной коробке оказались деньги, мелочь… Сашка – весь пунцовый. А отец посмотрел на него спокойно и сказал: «Саша, так люди не делают. Если тебе что-то надо, ты скажи, попроси»… Никогда не то, что не кричал, – голоса не повысил. А бить Сашку и вовсе не мог. Марья-то Федоровна приказывала: «Дай-ка хорошенько Санятке по заднице! Без плетки – какая учеба!» Сашка орал во всю мочь. А отец только делал вид, что бьет его, едва прикасаясь к нему. Это происходило в сарае, и сквозь щели всё прекрасно было видно. Потом весь зареванный Сашка подходил к матери. М. Ф. вытирала ему ладонью чавку, – нос, конечно, был весь в соплях. А затем подставляла ручку – для целования. «Маманя, прости, больше не буду!» На этом обряд завершался.
* * *
Учительница приходской школы посоветовала маме учиться дальше. И отец как-то сказал М. Ф.: «Ты пойди, мать, к учительнице, снеси ей пачку чаю (фунт), чтобы похлопотала за Верушку – насчет поступления в гимназию». (В казенную, где плата была значительно ниже; но и попасть туда детям из простых семей было трудно). После долгих пререканий с И. Г.: «И к чему это – учить? Еще чего! Замуж выйдет!» – М. Ф. взяла, все-таки, пачку чаю, сунула под тальму и пошла к учительнице в школу. Сперва прощупала почву через нянечку. Та благословила: «Пойди, попробуй!» Учительница, очевидно, чтобы не обидеть М. Ф., приняла «дар» и сказала, что просить ее не надо. Она сама хотела говорить о девочке и ее подружке, Маше Булыгиной. Когда М. Ф. вернулась, И. Г. спросил: «Ну, как?» И та сердито отвечала: «Хвалила!»
* * *
«Всё своим чередом… Вот и окончание приходской школы… Я иду со своей подружкой на выпускной вечер. Первой встречает нас нянечка. И как-то особенно ласково смотрит на меня. И говорит: «Ты уж только не расстраивайся…» Я ничего не понимаю. Идем дальше в актовый зал. А там выдают свидетельства об окончании школы. Поочередно всех вызывают. И Машке Булыгиной вручают свидетельство, небольшой лист, и грамоту – за отличную успеваемость, а мне почему-то – одно свидетельство – со средней оценкой «хорошо». Думаю, почему так? Вроде бы, с Машкой мы учились на равных?.. Да еще ей дали в награду книжку. Ну, конечно, обидно. Подходит ко мне учительница и говорит: «Идем-ка со мною». Приводит к себе в кабинет, а, может быть, в комнату, в которой она и жила. – Любовь Николаевна. Очень хорошо ко мне относилась. Бывало, я прочитаю какое-нибудь стихотворение, а она удивляется: «Откуда же ты знаешь? Мы ведь этого еще не проходили!» А я слышала, как Костя учил. И всё вслух читал. А я и запоминала… Ну, так Любовь Николаевна привела меня к себе и дает мне книжечку. «Это, – говорит, – от меня лично». И там написано: «За хорошую успеваемость»… Прихожу домой расстроенная. Мама спрашивает, – в чем дело? Приходит отец, и мать передает ему: «Смотри-ка, Илья Гаврилыч! – Машке Булыгиной дали и маленькую бумагу, и большую, а нашей-то – только маленькую. Куда ж это годится!» – «Ну, Маша, и Верушке написали «За хорошую учебу» и книжку тоже дали…» – «Да! Книжка-то у Машки Булыгиной – толстая, а это – что?! – тоненькая! И – нечего девке учиться, пущай замуж выходит!» – «Маша! – Хочет Верушка учиться – пусть учится дальше. Отдадим документы»… И вот – мать пошла записывать меня в гимназию. Нарядилась, расчупыжилась, тальма на плечах развевается. Наконец, возвращается. Колыхаясь, плывет. Идет, раздувая ноздри. И не говорит – фыркает: «Приняли!..»
* * *
«А оценку за успеваемость снизили из-за Закона Божия. Отец Василий его преподавал. Сидит в рясе, закинув ногу на ногу… Чувствовал мою строптивость, и я, хотя и знала урок (сказки ведь, притчи – интересно!) немела перед ним. Чем-то он был мне неприятен. Наверное, потому что, когда в праздники захаживал к нам, и мать его угощала обедом, он всё на еду налегал. «Марья Федоровна, что-то я больно щи пересолил! Подлей-ка еще малость!» – «Да кушайте, отец Василий, на здоровье!» – Забота о вожделении плоти меня, видно, и отталкивала… Вот отец Василий и снизил мне оценку…»
* * *
«Как-то взяли на постой, «на хлеба», молодую учительницу. Помню уговоры отца: «Ну, Маша, ты представь, она – одна, в чужом городе, а в гостинице дорого. Если бы твоя дочка…» – «Да уж ты – смола, Илья Гаврилыч! Пристанешь – не отлеписся…»
Мама моя, уже гимназистка последнего класса, очень стеснялась: неужели постоялице придется есть со всеми из одной миски? Но М. Ф. сказала: «Как так! – Это что же, выделять?» И учительница ела со всеми. Около недели мама всяческими способами уклонялась от обедов. И все-таки, в один прекрасный день оказалась за столом напротив учительницы. Заливаясь краской, сгорала от стыда перед ней: было ужасно неловко… И однажды призналась ей в этом. Она же ответила: «Ну, и что? Я и дома так всегда ела». Потом они очень подружились.
* * *
«Марь Фёдна ходила, тряся юбками. Их было – по меньшей мере три. И вот из-под верхних двух достает как-то небывалый фрукт – апельсин». Ну, чего глаза растопырили? Нечего ащщеульничать! До субботы полежить. Отцу – после бани». В субботу ставится самовар – ведерный. Одной – не поднять. – «Помогай, Еленка!» Когда закипит, снимается верхняя крышка, кладется полотенце, а на него – яйца. «Илья Гаврилыч, яичко не съишь ли?» – «Ну, давай, Маша. И ребятам – тоже. Где они? Костюшка – здесь. А где Верочка?» – «Вон твоя Верочка-щелочка, кошке уши чешет. У!.. Мавра Халаумная!» Мавра – крестная… А крестным был Михаил Прокопьевич Балакирев, столяр, работал на железной дороге. Подарил маленький шкафчик, игрушку…
«Ну, садись, Верушка, рядом со мной. Вот тебе яичко, посоли и – с хлебушком!» – Всегда спокойный, степенный, отец лишнего не говорил. Росту – невысокого, стрижен под скобочку, лицо иконописное…
«Илья Гаврилыч! А еще поисть не хочешь? Я сисиськи приготовила тебе». – «Каки-таки сисиськи, Маша?» – «А вот у Михаила Прокопьича нонече была, так Елена Николавна угощала. Уж и не знаю, что это – обед ли, ужин ли был, а вот сисиськи давали». – «Ну, ладно коли, Маша»… И только потом скажет: «Ты в следующий раз мне что-нибудь одно давай»… И нам – по сосиске тоже. «Костя, хочешь еще?» – «Нет, маманя». – «А ты, Санятка?» – «Я – могу. Как папаня…» Потом – чай. – «Какое варенье, Илья Гаврилыч? – Сморода, вышня, кружовник?» И нам, ребятам, суется в рот по ложке. «Запивайте чаем и бегите гулять!» А взрослые еще долго сидят за самоваром, чаевничают»…
* * *
Костя был года на три старше мамы (наверное, с 1895-го). Когда началась война, пришел срок его призыва. Но был он хил и тщедушен. М. Ф. всё время приставала к отцу: «Илья Гаврилыч, пойди, куда надо, – дай! – Так все делают…» Отцу это – как на казнь идти. «Чегой-то ты, как вор на ярмонку собираисся?..» Набрали, все-таки, золотых монеток. Считали оба, проверяли друг друга. И отец, скрепя сердце, пошел. Приходит и, снимая картуз, пот отирает: «Принял». Косте дали отсрочку на год. Но потом всё равно взяли. А вернулся когда, – был совсем плох. Будто старичок, какой – в окно постучался. И всё кашлял. Где-то в Польше, в болоте лежали. Кроме шинелей – ничего… Недолго прожил…
* * *
В гимназии был швейцар Гриша. Он говорил: «Барышня Киреева, Вам письмо. От Воли. Он хороший мальчик». Мальчишки занимались в утреннюю смену. Девчонки – в вечернюю. А Гриша был связующим звеном. Через него шла корреспонденция любвей. Однажды мама попросила: «Гриша, спрячь меня!» – Она не выучила историю и боялась, что ее вызовет учительница. И просидела весь урок, заслоняемая висящими пальто. Гриша не выдал.
* * *
Когда началась Германская война, Сашка с приятелем, Костей Тарабукиным, – Сашке тогда было лет 15–16 – убежали из дома. Будто бы, на фронт. Но предположили, что далеко они не ушли. И что, наверное, не миновали хутора, где жили родичи, которые незадолго перед тем приезжали. Именно там и обнаружил их Илья Гаврилович. Сашка с дружками – их было уже несколько человек – резались в карты на деньги, избрав какое-то укромное местечко. На сей раз отец сказал: «Пусть мать с тобой расправляется».
* * *
У Марии Федоровны была сестра – Люба. Второй ее муж – Александр Александрович Богатырев – могутный мужик. Занимался торговлей – продажей овощей и фруктов; их везли с юга на север. У него было три дочери. Младшая – Катя. Совсем не провинциалка. Часто ездила в Питер и снабжала маму книгами. (Катя навещала нас и в Ленинграде: по смутным детским воспоминаниям, я восстанавливаю образ сухощавой и подтянуто-элегантной женщины). Читала мама ночами напролет. Отец, Илья Гаврилович, на пути из своей комнаты в уборную, ни слова не говоря, подойдет – фукнет, погасит лампу, а она через несколько минут горит снова. В другой раз – только громче фукнет. Но опять безмолвно. А Мария Федоровна днем причитает: «Подумать! Опять в лампе карасину нет! Это ведь и не напасесся! Вот уж Верья – так Верья! Вероломная!»
* * *
У Любови Федоровны и Александра Александровича был сад. И мама летом гостила у них. «В саду стояла скамейка. И так хорошо было растянуться на ней. Кругом то и дело падают яблоки. Но сама никогда не подниму. Придет Катя – «А что же ты яблоки не ешь?» – «Да как же я могу?..» Тогда она набирает – самых красивых, спелых, и едим вместе вволю…»
* * *
«Нинка (Нина Ивановна, твоя тетка, сестра отца) училась в трех гимназиях – из двух первых ее выставляли. Девицей была весьма экстравагантной. Ходила в шляпе с лорнеткой и на поводке вела фоксика, Джоньку. Мать ее, Юлия Григорьевна, (акушерка, почитаемая всей округой и похороненная в Москве, в Крематории – как первый в городе герой труда) давала ей немного денег; жили скудновато. И Нина Ивановна тащила с базара огромный сноп цветов с сумкой в одной руке и курицу – за ногу – в другой. Картошку или хлеб купить забывала».
* * *
«Юлия Григорьевна относилась ко мне очень сдержано и суховато. В доме принимала отстраненно. Пригласит: «Хотите чаю?» – «Нет, спасибо, я только что пила» И всё. А я иду в комнату к Вольке. Но после моего пребывания в Саратове, – уже в Козлове – пришла к нам. В обеих руках по пакету с виноградом. Мать засуетилась, стала трясти юбками, доставать разные варенья… А Юлия Григорьевна уважительно: «Вот, Вера, я пришла поздравить Вас с днем рождения…»
* * *
В доме Мочаловых шла постоянная возня – борьба парней: Всеволода (впоследствии – отца моего), Льва (дяди) – в будущем мастера спорта по гимнастике, чемпиона) и Юрия (приемного сына Юлии Григорьевны, сына ее подруги).
Дед, Иван Васильевич, уже не жил с Юлией Григорьевной, та была больна. Они развелись, о чем было сообщено в газете. Дед женился на Валентине Алексеевне. Работал земским врачом, но имел только фельдшерское образование. Так что поступил на медицинский факультет в Саратове одновременно с моей мамой. Только она была на вечернем отделении. Сдала два экзамена.
* * *
«Иногда мальчики ездили в Сабурово. Там начальником станции работал брат Ивана Васильевича – Александр Васильевич, вечно пропадавший в разъездах. А жена у него – ухарь-купец баба была. Она и утешала мальчиков. Просвещала их…»
* * *
«Нина Ивановна – язва первостатейная; встречала словами: «Явилась – не запылилась! А платье откуда такое?» – «Сама сшила». – «Рассказывай!.. А я вот вчера была в Гранд-отеле с художником Герасимовым…» Зато брат Всеволода – Лев – ко мне относился очень нежно. Всегда осаживал Нинку. И смотрел на меня с благоговением. Но никогда ничего не позволял себе. Наверное, влюблен был… В честь его и тебя назвала…»
* * *
«Как-то собрали весь выпуск гимназии. Пришел некий человек. Потом выяснилось – Шелофанов, Владимир Николаевич. Спросил: «Кто умеет печатать на машинке?» Я подняла руку и еще одна девочка, некрасивая и чем-то неприятная. «Ну, ладно, приходите туда-то». Пришли в помещение бывшей думы. Здесь находился Упродком (Уездный продовольственный комитет). Его часть – Реквиз-отдел. Начальником его и был Шелофанов, приехавший из Москвы, а заместителем Шелофанова – Толмачев, Николай Николаевич. Шелофанов дал какую-то книгу – перепечатать страничку. (До этого я училась немножко. В городе был один чудак. Что-то вроде анархиста. В комнате его не было ничего, кроме тюфяка и пишущей машинки. И вот он предложил: «Кто хочет учиться печатать, приходите – печатайте». Бесплатно. А сам надолго исчезал. Постепенно я чему-то научилась). Другая девочка печатала лучше. Но Шелофанов ее отпустил. «Когда надо будет – позовем». А мне сказал, посмотрев мою страницу: «Так, хорошо. Ну, давай, я тебе что-нибудь продиктую». Продиктовал какое-то распоряжение». – «Ладно. Где ты живешь?» – «Да вот здесь, рядом – через сад». – «Прекрасно. Кто твой отец?» – «Торговец». – «Приказчики есть?» – «Нет никого». – «Ну, будешь приходить по вечерам, тренироваться». А мне только того и надо. Толмачев был очень мягок. Бывало, погладит по плечу – отечески нежно. Без приставаний. А Шелофанов – коренастый, плотный, мужественный, – мне нравился, и я его боялась. Но и он держался в рамках. Только однажды, когда что-то диктовал, подошел близко. А у меня на шее была золотая цепочка. Потянул за нее. (А я уже в атеистках ходила; и вместо крестика на ней висели золотые часики). Он вытянул их, раскрыл, посмотрел… С тех пор я его сторонилась. Обращалась к Толмачеву. А когда тот рекомендовал спросить что-нибудь у Шалофанова, мне было неловко, я мялась, и Толмачев, кажется, понимал меня…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.