Текст книги "За что? Моя повесть о самой себе"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Что это значит? Я должна узнать…
13 ноября
Что за ужас мы сегодня узнали! У Черкешенки оспа, натуральная оспа, от которой едва ли может поправиться человек, а если и поправится, то в большинстве случаев остается уродом с огромными темными рябинами, испещряющими лицо. Бедная Черкешенка! Бедная наша красавица!
– И где она могла подхватить эту ужасную болезнь? – недоумевающе спрашивали мы друг друга.
И вдруг я, недоумевавшая вместе со всеми, тихо вскрикнула и схватилась за сердце.
– Что с тобой? – встрепенулась Стрекоза, сидевшая рядом.
– Ах, Милка… она… Елена Гордская, Черкешенка наша… Ах, Господи!.. Ведь она из-за меня больна… Она в тот вечер, когда мы в подвал ходили, простудилась… Ей было холодно… Она все время зубами щелкала… Нам тоже было холодно, но она – южанка, ей было хуже всех… Ведь она ради меня туда побежала. Сима и она… Сима здорова, а она… Господи! Я покоя себе не найду никогда, если она умрет!.. Нет, нет, это было бы ужасно!.. Я должна была ее вернуть… остановить… Ах, Стрекоза, ах, Мила! Что я сделала?! Что я сделала?!
И в ужасе я закрыла лицо руками.
Образ милой черноглазой красавицы с ее трогательным личиком, с ее любящим взором, следящим за мной повсюду, где бы я ни находилась, предстал передо мной.
– Я должна ее видеть во что бы то ни стало! – я вскочила со своего места и устремилась к двери. – Я должна убедиться, насколько серьезно она больна… Я должна просить у нее прощения…
– Лидка! Сумасшедшая! Ты ошалела, что ли? Ведь Елену в отдельный лазарет положили. Она «заразная», ее от всех отделили… Ты разве не знаешь, что оспа – самая прилипчивая и страшная болезнь!.. Не смей ходить… Да тебя и не пустят!
– Сима!.. Волька!.. Эльская!.. Да уйми же свою подругу… Она с ума сошла! Воронская бежит в «заразную» к Черкешенке, а у Черкешенки – оспа! Держите ее, медамочки, держите ее! – волновалась Мила, видя, что я рвусь к двери.
Чья-то коренастая фигура вдруг выросла передо мной. Я лишь смутно догадывалась, что это Сима.
– Ты не пойдешь, Воронская, ты никуда не пойдешь! – кричала она, расставляя свои полные маленькие руки, чтобы заслонить мне дорогу к дверям, и впервые от волнения переходя на «ты».
Я отстранила ее.
– Пусти! – кричала я. – Пусти меня, пусти! Я должна, должна пойти к ней!.. Гордская горячо, рабски была привязана ко мне… Вы все смеялись над ней, считая ее чувство ко мне глупым институтским обожанием… Вы думали, что это то же самое, как Додошка обожает Блоху, Малявка – Бандита, Бухарина – Чудицкого! А между тем это было другое чувство. Ее одинокая душа искала привязанности и остановилась на мне… А я швырнула ее розы, я посмела смеяться над ней! И в конце концов я еще и простудила ее… Господи! Не пойди я тогда с вами в подвал – Черкешенка не увязалась бы за мной, она была бы здорова теперь! Я могла вернуть ее, отослать прочь, хрупкую, нежную, как цветочек, южаночку, а я этого не сделала… Пустите меня! Я должна знать, что с ней! Должна! Должна!
Я выскочила за дверь и понеслась сломя голову по коридору, потом повернула на лестницу, очутилась в нижнем коридоре, день и ночь освещаемом газовыми рожками, и вскоре уже стояла в крошечной перевязочной, где пахло лекарствами и каким-то особенным, больничным запахом. Там не было ни души.
Я проскользнула в лазаретную столовую, оттуда – в коридор и, не замеченная никем, очутилась перед дверью маленькой комнатки, предназначенной для заразных больных. Здесь я остановилась, чтобы отдышаться немного. Потом, придерживая рукой бьющееся сердце, распахнула дверь и вошла.
В комнате было темно, как ночью. Воздух был насыщен резким запахом лекарств. Кто-то глухо стонал в углу.
Когда глаза мои несколько привыкли к темноте, я двинулась наудачу в тот угол, из которого слышался стон. С вытянутыми руками, чтобы не наткнуться на что-нибудь, я шла ощупью, едва переставляя ноги. Вдруг рука моя нащупала ночной столик, склянки и коробку спичек на нем. Трясущимися пальцами я схватила коробку, вынула спичку, чиркнула ею о коробок и высоко подняла над головой.
И дикий вопль вырвался из моей груди:
– Елена! Вы ли это?..
В первый момент я усомнилась, что то, что я увидела перед собой, было Еленой, нашей Еленой Прекрасной, одной из самых красивых девочек института. На белой наволочке подушки я увидела сплошную кровяную маску, покрытую багровыми нарывами, рядом чуть чернели оплывшие язвы, и смотрели на меня ужасные воспаленные глаза. Из широко раскрытых запекшихся губ рвались стоны…
– Елена! Милая! – прорыдала я, роняя спичку и в темноте бросаясь на грудь горящей от высокой температуры девочки.
Мои губы отыскали в темноте ее запекшиеся губы и прильнули к ним. В каком-то диком исступлении я целовала ее лицо, покрытое язвами, и приговаривала:
– Елена, милая, дорогая!.. Прости меня… прости!..
Елена ничего не отвечала. Она лежала с открытыми глазами, очевидно не понимая, что творится вокруг нее…
Не знаю, что сделалось со мной в эту минуту. Всеми силами моей души, всеми моими помыслами я жаждала одного: жизни этому несчастному, изуродованному болезнью существу. Жизни, только жизни!..
Свет, внесенный в комнату незнакомой женщиной в сером платье и белом переднике с нашитым на груди красным крестом, вывел меня из полубезумного состояния.
Сестра милосердия тихо вскрикнула от неожиданности и выронила свечку.
В комнате снова воцарилась темнота. Я воспользовалась этим и выскользнула за дверь…
13 ноября
По поводу посещения кем-то заразного отделения лазарета произошел настоящий переполох. Были вопросы и расспросы – над нами учинили целое следствие! Но ничего так и не узнали: никто меня не выдал… В конце концов, и начальница, и сама сестра милосердия, вошедшая со свечой в палату, решили, что девочка в лазарете сестре привиделась. Но бедной дежурной сиделке была страшная головомойка – и за то, что отлучилась, и за то, что в палате не было света…
Вечером лазаретная Паша приходила к нам и сказала, что Черкешенке стало лучше. Господи! Ты милостив ко мне! Ты не захотел лишить мою бедную душу ее последнего покоя! Благодарю тебя, Господи! Мое сердце чувствует, что она поправится, будет здорова.
Я была в тот день точно бешеная. Вечером мы с Волькой по этому случаю устроили представление. Я нарядилась ДонКихотом, сделав себе костюм из оберточной бумаги; Сима изображала Санчо Пансу. На голову я надела большой жестяной таз, в котором дортуарные девушки стирают наши носовые платки, и прикрепила над верхней губой усы из ваты. Мой Санчо Панса почему-то вымазал себе углем из печки всю физиономию и больше походил на черта, нежели на Санчо Пансу. Представление кончилось печально. Одна из семиклассниц, выскочившая в коридор, при виде Санчо Пансы чуть не упала в обморок от страха и закричала так, что из всех углов, как чертики из волшебной шкатулки, повыскакивали классные дамы. Надо ли рассказывать, что было потом, какой скандал поднялся на весь институт!
13 ноября, поздно вечером
Вот уже только один день остался до бала. Каждая из нас имеет право пригласить себе кавалера. Кого бы мне пригласить? У всех девочек есть кто-нибудь – брат, родственник, друга детства… У меня же никого нет! Коля Черский? Но я даже не знаю, где он. Ведь не дойдет же мое письмо к нему, если я адресую его так: «Моему другу детства – Коле Черскому». Может быть, Вова Весманд?.. Но этот и так будет. Он приглашен: его фамилия значится в списках у инспектора в числе прочих пажей, которых привезут к нам гуртом из корпуса. Так кого бы еще, кого бы?.. И вдруг лицо мое расцвело румянцем: Большого Джона! Я приглашу Большого Джона! Во что бы то ни стало приглашу, благо я знаю и его адрес: «Шлиссельбург, ситцевая фабрика, сыну директора, господину Джону Вилькангу». Отлично! И, не теряя ни минуты, я схватила перо и бумагу и написала следующее:
«Милый Большой Джон! Четыре года вы не видали Маленькой Русалочки, которая любит вас как брата, и, может быть, совсем забыли ее. Но я вас отлично помню и очень прошу приехать на наш институтский бал 14 ноября. Билет прилагаю. Вы понимаете, почему я вас приглашаю. У каждой девочки есть кто-нибудь – брат, кузен, друг детства, а у меня никого нет, и никого не будет на балу. Это очень обидно, Большой Джон! Очень обидно! Приезжайте же! Вас ждет Маленькая Русалочка».
– Кому это ты пишешь? – спросила Волька, подходя ко мне (с того дня, как она хотела помешать мне бежать в «заразную» к Елене, мы говорим друг другу «ты»). – Ба! Молодому человеку приглашение! Это ново! Надеюсь, ты его не обожаешь? Или, может быть?.. Верно, какой-нибудь франт с моноклем, похожий на парикмахерскую куклу…
– И совсем нет! – чуть ли не впервые рассердилась я на подругу. – Большой Джон – он замечательный! Это совсем, совсем особенный Джон! Ты увидишь! К тому же он похож на тебя. Право, похож!
– Медамочки! – прервала наш разговор, ураганом влетая в класс, Додошка. – Новость, медамочки! Нам на утро прислали из министерства ложи в Александринку[51]51
Александри́нка – Александрийский театр, один из старейших драматических театров России и Санкт-Петербурга.
[Закрыть]. Не только первоклассницы, а и все мы, начиная с четвертого класса, пойдем в театр. Пятый класс не берут! – заключила она, торжествуя.
– В театр? Мы? Додошка, да ты не врешь ли ради пятницы? Говори толком! Побожись, душка!
– Ах, медамочки! Ей-богу же, идем! Сейчас Солдатка придет и всем объявит! Идет «Горе от ума» с Дольским.
– Бедная Черкешенка! Она Дольского обожает и – не увидит! – заметила я.
– Не увидит – и поделом! – вскрикнула Стрекоза. – Зачем разбрасываться? Раньше Дольского обожала, когда он в Тифлисе у них с труппой гастролировал, а потом изменила ему для Воронской! Удиви-тель-но!
– Да перестаньте же! Ах, Господи! Вот счастье-то, что мы в театр идем! – и Малявка с таким рвением прыгнула на тируаре, что доски хрустнули под ее ногами.
– Дольский – Чацкий, это чудо, что такое! – кричала Бухарина, сверкая черными глазами. – Я «Горе от ума» в прошлом году видела и, верите ли, медамочки, чуть из ложи не выпрыгнула от восторга!
– И я бы выпрыгнула! – с блаженным видом вторила ей Додошка.
– Вот нашла чем удивить!.. Да ты с лестницы чуть не прыгнула, когда тебе два фунта конфет прислали, – поддразнила ее Малявка.
– Ну, уж это вы, Пантарова, врете. Стану я из-за конфет прыгать! Вот еще! Это вы раз четыре порции бисквита съели в воскресенье! – обозлилась Додошка.
– Это ложь! Я съела? Я? Даурская, перекрестись, что я съела. Ага, не можешь?.. Значит, солгала! – пищала Малявка, выходя из себя.
– Да не ссорьтесь вы, ради Бога! – зашикали на них со всех сторон девочки. – Есть о чем толковать?! Давайте лучше говорить про завтра… Ах! Вот счастье-то, медамочки. Театр! Подумать только! Восторг!
– Знаете что? – послышался голос пушкинской Татьяны. – Давайте прочтем «Горе от ума» лучше, чем препираться из-за пустяков! Ведь не все читали. Лучше прочесть сначала, чтобы знать, в чем дело.
– Ах, прекрасно! – со всех сторон послышались возбужденные голоса. – Отличная мысль: давайте прочтем! Волька, ты лучше всех читаешь. Читай ты! У кого есть Грибоедов? Давайте сюда Грибоедова! Да скорее…
– Грибоедова нет ни у кого. Надо у Тишаева спросить в библиотеке. «Татьяна», беги к нему, сделай «сахарные» глаза – он тебе выдаст.
– Медамочки, смотрите-ка, четвероклассницы всем классом в парфетки записались! Тишина-то у них какая! – говорили спустя несколько минут удивленные пятиклассницы, то и дело заглядывая к нам в класс.
И правда, записались: около сорока девчонок жадно ловили каждое слово, лившееся из уст Симы, читавшей нам с кафедры бессмертное грибоедовское творение. И около сорока детских сердец били тревогу, страстно ожидая, чтобы скорее миновала эта скучная ночь и наступило завтра, когда можно будет воочию увидеть то, о чем написано в этой маленькой книжке, ставшей такой близкой каждой из нас.
14 ноября
Сегодня у нас уже с утра праздник. Утром нам дали кофе со сдобными розанчиками вместо обычной кружки чая, отзывающего баней, мочалом и чем-то еще, но не чаем. Многие поднялись с головной болью: они так туго заплели в папильотки волосы на ночь, что спать не было никакой возможности. Многие перетянулись в рюмочку. Додошка еле дышала, ничего не ела и поминутно прикладывала платок к губам.
– Даурская, иди «распустись», а то ты не высидишь в театре. Да заодно и размочи эти лохмы на голове. Maman не разрешит никому завиваться, – неожиданно огорошил бедную Додошку неумолимый голос Солдатки.
Сама Солдатка заметно принарядилась: надела шумящее шелковое голубое платье и приколола бархат у ворота. Два пятна яркого чахоточного румянца играли на ее пожелтевших щеках.
– В будущем году вас повезет в театр уже другая классная дама, – как-то странно улыбаясь, проговорила она.
– Ну, вот и панихида! Все удовольствие отравлено! – шепнула Катя Пантарова и надула губы.
– А мне жаль Солдатку! Она хоть и строгая, но справедливая: никогда не орет даром, как другие «синявки», – вздохнула Бухарина.
– Ну, и целуйся с ней… А по-моему, все они на один лад, – раздраженно выкрикнула Малявка и вдруг, выглянув в окно, тихо ахнула.
– Медамочки, уж кареты приехали! Одевайтесь, скорее одевайтесь!
Через полчаса, оживленные, счастливые, порозовевшие, мы уже ехали по шесть человек в карете, не отрываясь от окон и ни одной улицы не обделяя своим вниманием.
Додошка и Стрекоза чуть не подрались за право сесть у окошка.
Все удивляло и радовало нас по дороге. Привыкшие к замкнутой жизни в четырех стенах, мы восторгались самыми обыкновенными вещами, которые нам удавалось видеть только в дни каникул.
– Медамочки, смотрите, какая собачка-душка. Ах, ах!
– А вон тигр в окне! Господи, да он живой! Так и есть! Тут цирк, кажется.
– Юлька, не юродствуй, пожалуйста! Это меховой магазин, а не цирк. Очень уж ты, Малявка, простодушна.
– Медамочки, глядите, глядите! Какая красавица! Лучше нашей Черкешенки, право!
Но когда дрожки с красавицей поравнялись с нами, мы увидели ее напудренное, старообразное лицо и красный нос.
– Фу, гадость какая! А я-то думала…
Наконец, мы подъехали к театру. С каким трепетом поднимались девочки по устланной коврами лестнице, с каким волнением входили в ложи, рассаживались по местам!
Весь партер был уже занят учащейся молодежью. Морские, юнкерские и студенческие мундиры так и пестрели, а рядом, здесь и там, мелькали залитые золотом мундиры сановных попечителей и опекунов. У меня даже голова закружилась и зарябило в глазах от всей этой пестроты лиц и амуниции.
Напротив нас сидели екатерининки, дальше – смолянки и николаевские институтки[52]52
Екатери́нинки, смоля́нки, никола́евские институтки – воспитанницы Екатерининского, Смольного и Николаевского институтов благородных девиц.
[Закрыть]: зеленые платья, белые пелеринки, белые передники – символы надежд и невинности, символы юности и чистоты.
Но вот занавес взвился, и я оцепенела, как зачарованная, с широко раскрытым ртом, вся бледная и трепещущая от охватившего меня волнения. Дивный грибоедовский стих так и лился мне в душу…
Точно туман спустился на землю и окутал всех и все в этой напитанной душными испарениями зале, где царила теперь какая-то феерическая полутьма. Я не различала лиц актеров, я даже не видела нашего общего божка – знаменитого Дольского. Я слышала и видела только героев бессмертной комедии бессмертного творца…
Занавес опустился с легким шелестом; в партере задвигали стульями. Чье-то лицо наклонилось ко мне, чей-то голос сказал: «Надо идти в фойе. Все уже там собрались!»
Я, ничего не соображая, как автомат, повинуюсь этому голосу и выхожу в фойе. Снова белые пелеринки и зеленые платья девочек. А у конца длинного стола сбились в кучку мундиры и сюртуки мальчиков.
Сима берет со стола чашечку, подает мне. Это шоколад. Я машинально подношу его ко рту и обжигаю губы. Вдруг около меня раздается звонкий голос:
– Маленькая принцесса! Вот где пришлось встретиться! Не ожидали?
Я быстро вскидываю глаза. Передо мной стоит студент, тоненький, высокий, бледнолицый. В его темных глазах сияет радость. Губы улыбаются. Что-то чужое, но вместе с тем и бесконечно знакомое чудится мне в этом бледном лице, в этих темных глазах и в негустом хохолке пушистых белокурых волос.
– Коля! Коля! – вырывается у меня крик, и я готова уже броситься ему на шею, но он предупреждает мое желание и протягивает мне руку.
– Господи! Как долго мы не виделись!
За это время он успел уже поступить в университет. Его мечта, кажется, теперь сбудется. Он во что бы то ни стало хочет стать учителем. Он уже дает уроки. У него их много. Жить можно.
Все это он говорит быстро-быстро, точно боясь, что не успеет высказать всего. Дяди давно уже нет, он умер, и ему, Коле, приходится самому теперь заботиться о себе.
Какое гордое, счастливое лицо было у него, когда он говорил это! И потом разом оборвал свою речь и спросил:
– Ну, а ты… вы… как?.. Все по-старому?
– Ах, не «вы»! Только не «вы»! – прерываю я его с горячностью. – Ведь мы друзья детства, Коля, и я люблю тебя по-прежнему.
И я рассказываю ему все: и как тяжело мне было дома, и как я ненавижу мачеху, и что мне запрещено видеть тетей, «моих тетей», и как я бежала из дома, как я была на краю смерти и как теперь совсем одинока, потому что никого не хочу видеть… Да, никого! И что у меня есть сестра. Понимает ли он это – сестра?!
Эти последние слова я выкрикнула с азартом, не замечая, что вокруг нас собираются институтки из «чужих», что они насмешливо улыбаются и пожимают плечами при виде тоненькой сероглазой девочки, которая так громко поверяет какому-то студенту свои сердечные тайны.
Коля замечает это и глазами пытается остановить меня. Но я ничего не понимаю: слишком велико мое волнение! Я даже не вижу, как ко мне кошачьими шагами подходит Ефросьева, и замечаю ее только тогда, когда она вцепляется костлявой рукой в мое плечо.
– Вы отлично знаете, что разговаривать с молодыми людьми институткам запрещено, – шипит она по-французски. – Пойдемте!
– Это брат Воронской, мадемуазель, – заступается за меня Сима.
– Ложь! Я вам запрещаю оставаться здесь. Слышите, пойдемте же! – говорит она зловещим шепотом и тащит меня за руку.
– Прощай, Коля, – выдернув руку из цепких пальцев инспектрисы, говорю я, – не забывай меня – твою маленькую принцессу!
– Пойдемте же, я вам говорю! – выходит из себя синявка. – Вы будете меня слушаться?..
Тоненький студент кивает мне головой и грустно улыбается. Ефросьева втаскивает меня в аванложу и шипит:
– Мадемуазель Ген, пожалуйте сюда! Не угодно ли полюбоваться на вашу воспитанницу: шепчется с молодым человеком, невозможно груба, резка, своевольна!.. Воронская, вы должны сказать мне сейчас же, кто этот молодой человек: он ваш брат или нет? Я вас спрашиваю! – раздраженно кричит она.
Я тупо смотрю прямо перед собой. Голова у меня кружится и горит. Точно невидимые молоточки ударяют в виски. Как в тумане, маячит передо мной лицо Ген. Чахоточные пятна на ее желтых щеках теперь выделяются значительно ярче.
– Кто же он, этот молодой человек? Он брат вам или не брат? – снова слышу я нудный, неприятный голос Фроськи. – А впрочем, что я спрашиваю, вы все равно солжете, – язвительно прибавляет она.
– Эта девочка никогда не лжет, – ясно и веско говорит вдруг Солдатка.
Потом, подняв мое лицо за подбородок кверху, она спрашивает:
– Ответь мне, девочка: кто это был?
– Мой друг детства – Коля Черский. Я и не думала скрывать этого! Я называю его братом, – отвечала я вялым голосом, все также тупо глядя перед собой.
– Вот видите! – торжествуя, заявила моя наставница. – Я слишком хорошо знаю ее – она никогда не лжет!
Ефросьева только плечами передернула и вышла из аванложи. Я хотела поблагодарить мадемуазель Ген и не могла, хотела что-то сказать, но мне это никак не удавалось.
В голове нестерпимо шумело… Молотки стучали в виски все назойливее и резче. Я уже не восторгалась игрой актеров на сцене, когда занавес снова взвился… Все как-то странно смешалось у меня в голове, она горела и трещала, трещала и горела…
В тот же день вечером, пока «наши» одевались, причесывались и мылись перед балом, я лежала и думала, упорно думала о том, что я больна. В виски стучит, голова как котел, и все тело горит, точно его натерли суконкой.
Я равнодушно смотрела, как Бухарина подпалила себе прядь волос, когда завивалась, а Малявка напудрилась по ошибке зубным порошком… Я слышала хохот, суету, крики, но точно сквозь сон, и почти ничего не могла разобрать… Крики назойливо лезут мне в голову, они душат меня… Да, я больна, разумеется, больна… Но болеть нельзя. Сегодня бал… Большой Джон будет сегодня… Ах, Господи! Большой Джон! Как я хочу его видеть… И как приятно было видеть Колю сегодня, так неожиданно, точно в сказке! Хорошо! И Вовку я увижу тоже… Ужасно странно складывается моя судьба: троих друзей я увижу в один вечер! Только бы не заболеть!.. Только бы не заболеть!..
Около меня очутилась Сима.
– Надеюсь, ты не будешь танцевать сегодня, – говорит она.
– Вот вздор! Почему? Напротив… Сегодня будет Большой Джон.
– Но ты совсем больна… Боже! У тебя руки как огонь. А глаза… глаза!.. Ты совсем больна, Воронская… Мадемуазель Эллис! Мадемуазель Эллис!
– Молчи! – я была в бешенстве. – Если ты скажешь хоть слово про мою болезнь, я возненавижу тебя, слышишь, возненавижу!
Сима хочет ответить что-то и не может, так как мы уже в зале и выступаем под плавные звуки полонеза. В первой паре идет сама Maman в голубом платье с шифром кавалерственной дамы[53]53
Шифр кавале́рственной дамы – знак отличия, свидетельство того, что дама имеет определенный придворный чин.
[Закрыть] на груди.
У дверей толпятся кавалеры. Блестящие мундиры гвардейцев пестреют среди скромных мундирчиков учащейся молодежи. Джона там нет. Я это вижу ясно. Я бы из сотни узнала его милое лицо и высокую, как колонна, фигуру. Неужели он не приехал? Я готова заплакать от досады. И вдруг я невольно вскрикиваю:
– Господи! Он здесь!
Действительно, над всеми головами резко выделяется одна, маленькая, изящно посаженная на широких плечах. Вот он выдвинулся из толпы. Его черный фрак резким пятном выделяется на фоне блестящих мундиров.
– Большой Джон, сюда, сюда!
Звуки вальса льются какой-то дивной, волшебной мелодией. Пары кружатся, но я ничего не вижу, кроме Большого Джона.
– Вот так превращение! Неужели это возможно! А я все-таки узнал вас, сию же минуту узнал. Красива и изящна, как настоящая взрослая барышня!
Я быстро оглядываюсь.
– Ах!
В этом залитом золотым шитьем мундире камер-пажа, с чисто французским произношением без звука «р» и надменным выражением лица трудно узнать Вову Весманда – маленького пажика из белого дома в Царском.
– Вова, Господи! Как ты изменился!
Молодой паж с удивлением смотрит на меня широко раскрытыми глазами, которые точно говорят: «Странно, что эта барышня обращается ко мне на “ты”».
Но он слишком корректен, чтобы дать мне понять это, и только медленно наклоняет свою аккуратно причесанную на пробор голову, от которой так хорошо пахнет чем-то пряным, и говорит, картавя:
– Тур вальса, мадемуазель?..
– Мадемуазель!.. Какая же я тебе мадемуазель, Вова?
И я громко хохочу ему в лицо.
Он немного шокирован. По губам его скользит чуть заметная насмешливая улыбка.
Как они мало похожи – этот нарядный, надушенный паж, вытянувшийся в струнку, одетый в золотой мундир, – и тот веселый, милый разбойник Вова, друг моего детства, мой «рыцарь»!
И когда блестящий камер-паж обвил мою талию и понесся со мной по зале, мне вдруг стало так грустно и так тоскливо с ним.
– Вы танцуете, точно фея! – говорит он, не наклоняя даже головы в мою сторону, как будто она у него деревянная.
Мы несемся по зале. Голова моя раскалывается. В глазах красные круги.
– Довольно! Довольно! – говорю я, тяжело повиснув на руке своего кавалера.
Он останавливается, наконец, и легко опускает меня в кресло, собираясь занять беседой. Глядя на кончики своих сапог и покручивая крошечные усики, Вова рассказывает о том, какие великолепные лошади у них на конюшне, и что у него уже есть свой выезд, и что шьет на него лучший портной, и что…
Я с тоской повожу глазами. Где же Большой Джон? Я не вижу его. Неужели он уехал с бала, не повидавшись со мной? Ах! Слезы готовы брызнуть у меня из глаз при одной мысли об этом. Мы с Вовой сидим в самом отдаленном уголке залы, и мне не видно отсюда дверей, у которых я заметила Джона. Мимо нас шмыгают наши девочки-четвероклассницы из тех, кому не хватило кавалеров, и, глядя на меня, шепчут:
– Воронская – счастливица, с большим кавалером танцует!
Я быстро оглядываюсь. Джона нет у дверей. Он ушел. Господи, ушел!
Я бросаюсь к проходящей мимо Додошке, хватаю ее за руку и, обращаясь к Вове, говорю: «Вот вам дама, месье Вольдемар! Простите, мне некогда!» И я срываюсь с места, пере бегаю залу и оказываюсь у двери.
Вот он! Слава Богу, еще не поздно!
– Большой Джон!
– Маленькая Русалочка!
Минуту мы стоим друг против друга. Он – большой и высокий, я – тоненькая, миниатюрная, и, тихонько смеясь, смотрим друг на друга.
Потом он берет меня под руку и ведет в маленькую гостиную, устроенную из нашего четвертого класса, где сегодня так уютно благодаря мягкой мебели, принесенной из библиотеки…
– Ах, Джон, как я рада, что вы приехали, как я рада! – говорю я, не спуская взгляда с его дорогого лица.
– Давненько же мы не виделись, Русалочка! Ну, рассказывайте, все рассказывайте, что случилось с вами за это время. Я знаю только одно: как маленькую своенравную девочку спасли рыбаки…
– Да?.. Вы знаете? – проронила я, вспыхнув под его пристальным взором. – Ну… А потом, потом…
И тут слова у меня полились сами собой. Я говорила захлебываясь, задыхаясь, торопясь передать все, что со мною случилось.
В какие-нибудь полчаса Большой Джон узнал, что Черкешенка по моей вине больна оспой, что Сима по кличке Волька – замечательный друг, что и Додошка «ничего», только глупенькая, что Фроська «кляузничает» на нас Maman из-за каждой глупости, что Солдатка скоро уедет в санаторий, а Марионилочка уж и замуж вышла, что…
– Стойте, стойте! Не так скоро, Русалочка, я ровно ничего не понимаю… Фрося… Додошка… солдатка… Аллах их ведает, кто это! – и Большой Джон расхохотался во весь голос. Я за ним.
– Вы рады меня видеть, Русалочка?
– Ужасно!
– Почему?
– Да потому, что вы не «французите», как Вовка, вот этот высокий камер-паж в белых штанах.
– В штанах!.. – ужаснулся Джон, делая огромные, как плошки, глаза.
– Ах, Джон! Правда, так не говорят, – соглашаюсь я, – но я так рада вас видеть! Так ужасно рада!
– А если вы рады мне, Русалочка, то, должно быть, любите меня немножко?
– Ужасно люблю! – искренно говорю я.
– А если любите, то должны исполнить мою просьбу. Вы – большая девочка! Вон как вы выросли за это время – я почти не узнал вас. Так вот, как большая девочка, вы должны, Русалочка, помириться с вашей мамой и полюбить ее, полюбить вашу маленькую сестричку, ваших братьев и приехать к нам в Шлиссельбург. Да, вы должны это сделать, Русалочка, непременно должны.
Его глаза остановились на мне с выражением молчаливой ласки… Они просили, они молили меня – эти чудесные серые глаза, такие чистые и светлые, как у ребенка. Но сейчас эти чудные глаза вдруг стали мне ненавистны. Да! Именно ненавистны! Мне показалось, что в них мелькнуло коварство. Они лукавили, серые глаза Большого Джона, они лукавили!
– Ага! – воскликнула я, не сумев победить своего порыва. – Ага! «Она» подослала вас ко мне! «Она» хотела хитростью, через вас подействовать на меня! Но я поняла «ее»!.. Я ненавижу «ее»! Да, я ненавижу «ее»! И вас заодно с «ней», потому что вы считаете правой «ее», а не меня!
Я вскочила и побежала к двери.
– Русалочка! Вернитесь! Вы не поняли меня, Русалочка! Меня никто не подсылал, никто, никто! Я хочу только вашего блага, общего спокойствия, счастья и тишины. Вернитесь! – кричал Большой Джон мне вдогонку.
Но вместо ответа я лишь прибавила шагу и очутилась за дверью.
Не помня себя, я влетела на лестницу, бегом миновала ее и оказалась в дортуаре. Свеча лежала в шкафчике у моей постели. Там же я прятала и свой дневник, и крошечную дорожную чернильницу с ручкой. Я зажгла свечу, раскрыла тетрадь. Но, Боже мой, как трещит голова, как шумит и стучит в висках! Точно десяток водяных мельниц производят свою оглушительную работу…
Я больна. Больна жестоко; теперь я в этом уже не сомневаюсь!.. Больна… Как горит тело… Как дрожат руки… И красные круги перед глазами… Кто-то стоит у меня за спиной. Я знаю, кто это… Женщина в сером, я узнаю тебя!.. Постой!.. Постой!.. Спаси меня! Последние силы меня покидают… Мне дурно! Дурно!.. И все-таки у меня достало сил, чтобы написать:
«Большой Джон, вы предатель! Большой Джон! Слышите ли? Я никогда не полюблю “ее”… Никогда не поверю в ее доброту… Никогда не прощу ей того, что она отняла у меня мое Солнышко. Я ненавижу ее… Нена…»
Без числа
Какая это была ночь! Какая темнота! Должно быть, много времени прошло с тех пор, как я грохнулась у своего ночного шкафчика, там – в дортуаре.
И когда бы я ни открыла глаза, была все та же ночь и та же темнота. «Неужели я умерла? – думала я. – Неужели я в могиле? Неужели я никогда не увижу солнца на земле?»
– Я хочу солнца! Я хочу солнца! Дайте мне его! – кричала я в исступлении.
– Дитя мое! Ты увидишь его, как только поправишься. Теперь ты больна! – услышала я над собой тихий, нежный, воркующий голос.
– Кто вы? – спрашивала я.
– Я сестра Анна. Я пришла ухаживать за вами.
– Я очень больна? Очень?
Минутное молчание воцарилось в комнате. Потом я услышала:
– Очень. Но теперь вам лучше – вы пришли в себя.
– Так откройте же черные окна, чтобы был свет в ком нате.
– Этого нельзя. Ваши глаза пока не выносят света, и вы должны лежать в темноте. Так велел доктор.
– Доктор? Я ненавижу его, как ненавижу свою мачеху. Она заперла во тьму мою душу, а он, этот доктор, запер меня в эту черную комнату… Зачем они мучают меня?..
Я готова была зарыдать… Я готова была кусать подушку… Но у меня болело все тело, болело лицо; боль мешала мне двигаться, жить, есть, дышать… Господи, что за болезнь такая! Что за пытка!
* * *
Снова ночь, и опять темнота. Мне казалось, что я отрешена от целого мира этой стеной непроницаемого мрака.
Вновь приходил доктор. Он и сестра Анна двигались в темноте как черные ду́хи. Меня забинтовали, предварительно смазав бинты чем-то ужасным, потому что после этого я билась и кричала от боли по крайней мере целый час. Все тело мое зудело так, что я готова была рычать, как зверь, бросаться на пол и кататься от боли. А на глазах лежала все та же непроницаемая повязка!
* * *
Когда опять пришел доктор, я притворилась, что сплю. И вот из разговора, который он вел с сестрой Анной, я узнала, что у меня оспа, и притом в очень сильном и опасном виде.
Я, оказывается, была на волосок от смерти и могла остаться уродом на всю жизнь, если бы стала сдирать эти ужасные повязки со зловонной, едкой мазью, от которой все тело болело и горело…
У меня оспа! Что это – Божье наказание или искупление? Или просто так надо, как надо было заболеть Черкешенке, которая, слава Богу, теперь поправляется, как я узнала это из того же разговора доктора и сестры?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.