Текст книги "Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими"
Автор книги: Линор Горалик
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Я сразу хотел сказать, что эту диссидентскую линию нет нужды подробно рассказывать здесь. Мои воспоминания можно просто скачать из «Журнального зала». Они достаточно проработаны. Это воспоминания с живыми деталями, как это все было. Эссе называется «Памяти семидесятых», а за 80-е я не взялся, хоть материалы у меня лежат. Не написал я эти воспоминания только потому, что это сделал главный одесский герой тех дней – Петр Бутов. Мне мало что есть добавить к его мемуарам.
Еще один важный момент – это одесский КВН. Это где-то 1968 год, я, еще восемнадцатилетний мальчик, включился в КВН. Я включился в десятом классе школы. Боря Бурда – это известное у нас имя, он был моим ближайшим другом тогда, мы ходили все время вдвоем и отвечали за написание песен и разминку для одесской сборной. В 1968 году наша «карьера» была прервана поступлением в институты, а в 1970-м она возобновилась, и это была тоже существенная часть жизни. Честно говоря, тексты, которые мы писали, на мой взгляд сегодня, доброго слова не стоят, а вот атмосфера общая была просто замечательная. Я расскажу один забавный случай, который произошел как раз в 1970 году. Валерий Хаит, капитан одесской сборной, для приветствия написал лирическую песню об одесской осени. Дело в том, что мы ехали в сентябре в Москву, и возникла такая идея: будут петь песню «И вот уже осень в Одессу пришла», а с балкона будут бросать желтые листья. И для бюрократической кавээновской истории каждый листик должен быть пропечатан печатью одесской команды КВН. И все бы хорошо, но в сентябре желтых листьев в Одессе практически не наблюдается, поэтому всю команду выгнали на Французский бульвар собирать единичные листья, чтобы мы мешок могли привезти. В Одессе не пришло никому в голову собирать их в Москве. А это значит, что веселости было больше, чем находчивости. По этому проспекту поныне ходит пятый трамвай. И я сидел, подбирал листья, и этот трамвай шел сзади, и Боря Бурда, который это увидел, закричал. А делать этого не надо было. Я побежал не в ту сторону и очнулся уже в больнице, понимая, что у меня болит голова и что мне нужно как можно скорее из больницы убежать, потому что завтра команда уезжает. И я из больницы убежал. Прошло несколько лет, и потом как-то Боря Бурда в компании поднял за меня тост как за человека, который не теряет чувства юмора даже в самых тяжелых обстоятельствах. В перерыве между тостами я подошел и сказал: «Боря, я, конечно, очень рад, но что ты имеешь в виду?» И он мне рассказал историю об антероретроградной амнезии – так ее надо было бы назвать. Оказывается, меня вначале притащили в госпиталь, который там был рядышком, там я пришел в себя – я этого, конечно, не помню. Я разговаривал с людьми, но это полностью выпало из моей памяти. Ко мне подошел милиционер, дал протокол, чтобы я прочел, посмотрел, все ли правильно, и подписал. Я прочел, исправил грамматические ошибки, поставил тройку, подписался и вернул протокол. Но я до сих пор не понимаю, то ли это я шутил, то ли я не понял, чего от меня требовали. Я на следующий день полетел в Москву, со вкусом провел время, выпивал, и ничего со мной не случилось.
Про учебу в институте. Я буду говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды. Одесский медин тогда был казармой. Это тяжелейшее было заведение: атмосфера зубрежки, которая там царила, никому удовольствия не доставляла, также была атмосфера очень жесткого идеологического контроля, просто фантастического. Достаточно сказать по тому же самому КВН: в то время как все другие студенты перед поездкой в Москву сидели на спортивной базе и готовились к игре – их отпускали с лекций, я не только учился, но и отрабатывал заранее занятия, которые я пропущу, когда поеду в Москву.
ГОРАЛИК Интересно было учиться?
ХЕРСОНСКИЙ Не может быть интересно учить гистологию, анатомию, заучивать бугорки на костях, но я четко знал, что я буду невропатологом и психиатром, как отец и дед, уже читал в то время специальную литературу. У меня уже в то время была специализация, поэтому я прекрасно понимал, что мне нужно, что мне не нужно. Учился я в основном хорошо, была только тройка по-латыни, которая помешала мне получить красный диплом. Смешно. Но я позднее подучил латынь, помню некоторые тексты наизусть и даже перевел два стихотворения Катулла.
В мое время были еще живы замечательные учителя, старые профессора старой школы, это счастье, что я их застал, изумительные люди, но были и другие, к сожалению. В общем и целом я не могу назвать институт, который я окончил, aima mater в том смысле, который имеют эти слова.
ГОРАЛИК В то время отношение к западной психологии было зачастую крайне уважительным, а к советской – нередко презрительным. Как это укладывалось в голове у учащихся по вашей специальности?
ХЕРСОНСКИЙ Я об этом писал в очерке «М. не узнал бы местности», он тоже опубликован… У меня официальным учителем психиатрии был очень своеобразный человек, романтик, который мечтал о Нобелевской премии и о чуде. И он всю жизнь хотел, чтобы чудо свершилось, и всю жизнь метался из стороны в сторону. У меня есть пример наиболее впечатляющий. Мы встречаемся на аллейке, он мне говорит: «Вы уходите в отпуск? – (я уже работал тогда) – Жаль, когда вы вернетесь, шизофрении уже не будет». Я говорю: «А в чем дело?» – «Приедут ребята из Москвы, привезут магнит». И он мне объяснил, что у шизофреников магнитное поле головного мозга повернуто не в той плоскости и можно с помощью направленного магнитного воздействия поставить магнитное поле на место. И он забыл в тот момент о магнетизме Мессмера, о магнитах Парацельса – он был одержим этой идеей. Я вернулся из отпуска, шизофрения была на месте, профессор тоже. Вообще вы себе не представляете, как преподавалась психиатрия в советских институтах. По-моему, это было всего десять лекций. При этом лекций по медицинской психологии, я отлично помню, было всего четыре, читались они на втором курсе. Фактически это не было подготовкой. Ну и практических занятий приблизительно столько же, но было желание учиться, были книги, в том числе некоторые книги на немецком и английском языках. Кто-то из нас знал английский, а кто-то знал немецкий, и как умели, так переводили, и собирались группой, и это был, по сути, подпольный кружок. Кроме такого чудаковатого профессора была еще и изумительная доцент, очень милый человек (в честь нее посажена березка на аллее Праведников мира). Полина Георгиевна Никифорова, она вела официальный студенческий кружок, и вот она понимала очень многое. Тоже далеко, конечно, не все, она была все-таки советским психиатром. Но советская психиатрия была, по сути, немецкой психиатрией, чуть-чуть адаптированная. Это была немецкая клиническая психиатрия.
Во время обучения в институте мы в основном учились сами, и здесь мне очень помогал отец и библиотека, которая была еще со времен деда, специальная библиотека. Дед ее восстановил, и она меньше всего пострадала, да и до сих пор частично эти книги со мной. Так что после института я был достаточно подготовленным специалистом, чуть лучше, чем другие. Мне было двадцать три года, и потом еще год ординатуры, двадцать четыре года. Медин – это семь лет, то есть я был уже достаточно взрослым в то время.
ГОРАЛИК Как началась профессиональная жизнь?
ХЕРСОНСКИЙ В районном центре. Овидиопольский район, где я проработал около трех лет, расположен близко к Одессе. Я почти ежедневно возвращался в Одессу и только изредка ночевал в больнице (квартиру мне так и не дали). Район этот винодельческий. Типично то, что люди там очень много пьют: там делают вино, и, соответственно, много алкогольных психозов. Не совсем типично то, как развивались события. Очередной алкоголик, у которого даже зрительные нервы не были в порядке, сошел с ума и начал ревновать жену. Он говорил ей, что, когда она спит, к ней прилетает черт и делает с ней то, что может черт делать с женщиной. Ей было под шестьдесят, и, конечно, это была крестьянка, полностью изнуренная физическим трудом. Ну, бред не знает границ. Она говорила: «Он мне это говорит, а откуда я знаю? Я же сплю». И вот они едут на консультацию в церковь в Белгород-Днестровский. Священник их слушает и дает им освященный мак и воду. Они возвращаются домой, и он разбрасывает эти маковые зерна и видит, как из каждой маковинки вылупливается маленький чертик. Что они думают? Что эта церковь не такая, священник не тот, мак не тот, но тут он говорит ей, что она отдала черту все деньги. И тут до нее дошло, что он сошел с ума, потому что есть черт или нет, она точно не знала, но что в этом доме денег нет, она знала точно. А поняв эту реальность, она просто связала ему руки, перекинула веревку через плечо и, как скотину, притянула его ко мне на прием. Были другие забавные истории, но на самом деле это была драматичная работа для молодого человека, который все-таки к самостоятельной работе был готов не очень, а отвечал за все. Скажем, могло быть так: ты принимаешь в поликлинике, потом идешь смотришь больных в стационаре, на ночь остаешься дежурить, а потом все сначала. Кроме того, это было время, когда я даже немножко принимал стимуляторы после ночного дежурства, иначе работать было никак невозможно. В то время я был женат. До этого у меня был еще один брак, продолжавшийся семь месяцев. Это сложная история, долго встречался с девушкой, очень ее любил, родители не хотели видеть еврея в роли зятя категорически. В конце концов семь лет, как у Иакова и у Рахили, у нас ушло на то, чтобы соединить наши судьбы, а потом семь месяцев на то, чтобы понять, что это – кошмар, и мы быстренько разбежались. Но тогда я был женат вторично, и этот брак распался, но гораздо позже. И у меня только родился ребенок, и это было тяжелое время. Но именно тогда я писал диссертацию, писал первую монографию, первые статьи, это длилось несколько лет. Мне сейчас трудно представить себе, как я все это физически делал. Например, я ставил будильник на час ночи, просыпался в час ночи, два часа работал, потом досыпал свое. А чтобы попасть в Овидиополь, тоже требовалось время. Я мог бы остаться в Овидиополе, но мне там не дали квартиру – хотя сдали два дома, – и я понял, что, если я там останусь, мне конец, потому что, если я ночевал там, ко мне приходил или травматолог, или хирург с бутылкой водки – обычная история. Вот так все это происходило.
ГОРАЛИК Мы пропустили кусок про профессиональную специализацию и медицинскую карьеру.
ХЕРСОНСКИЙ Какая там карьера! У меня уже была защищена диссертация, вышла первая монография, но получить высшую категорию по психиатрии я не мог, а у нас ее имел всякий. И кстати, у меня до сих пор этой профессиональной категории нет: после ухода из больницы я никогда на нее не претендовал. Когда я, по сути дела, был вынужден уйти из больницы, я начал заниматься благотворительной деятельностью, сотрудничал с одесским фондом имени Гааза, потом меня «подхватил» университет, но официально я начал преподавать в 1996 году, а кафедру возглавил только в 99-м. Была и журналистика – это уже перестройка, 80-е годы, а вообще жизнь до перестроечного времени была небогата событиями. Мы зарабатывали себе на достаточно скудный хлеб. Это значило, что нужно было на полторы ставки работать в больнице, потом читать лекции по линии общества «Знание». Чаще лекции отменялись, и мне просто подписывали путевку. Если я все же читал лекцию, меня обычно спрашивали две вещи: уничтожают ли психически больных и почему их не уничтожают? Такое было время интересное. Потом страховая комиссия, начисление комиссии по госстраху. Я сейчас могу сказать формулу: контуры голеностопного сустава сглажены, движение в нем болезненное, ограниченное, умеренное, болезненность в районе наружной лодыжки, статья сто пятьдесят шесть, десять процентов страховой случай. За каждый вечер мы получали от восьми до двенадцати рублей, и получалось так, что домой я возвращался очень поздно. Но зато на основной работе было время для того, чтобы собраться, поговорить, поиграть в карты иногда – это была советская контора.
ГОРАЛИК Что происходило с социальной и личной жизнью?
ХЕРСОНСКИЙ Ну, десятилетия длился мой неудачный брак, уже в то время без особого взаимопонимания, но общая бедность и невозможность вообще подумать, что у твоих детей не будет никакой квартиры, и у тебя ее не будет, и вообще невозможно выжить в одиночку, как-то до поры до времени меня держала. В общем, хотя это было трудное и неприятное время, я и теперь никогда не советую супружеским парам быть вместе, если отношения доходят до такого уровня. Я думаю, что никакие идеологические и религиозные установки не могут это оправдать, потому что ничего хорошего из этого все равно не получается. Что касается компании – да, это та же литературная, диссидентская компания, периодически ее «перетряхивали». С 1982 года это был полный разгром и арест одного из моих друзей, и в этот момент появилась тоже достаточно характерная вещь. Всем было ясно, что я под колпаком, и это значит, что на улице меня не нужно узнавать. Моя личность как бы раздвоилась: я дома и я на улице. Со мной можно было разговаривать только с глазу на глаз. И вот в какой-то момент все это меня достало, и я понял, что мне просто нужно быть одному. И какие-то годы, очень полезные для меня внутренне, прошли во внешней изоляции. Во-первых, ты боишься, что на тебя донесут. Постоянные допросы людей, которые длительно меня знают, у них реальные неприятности: их вызывают, спрашивают: «Как давно вы его знаете?» и т. д. Кому это тогда было нужно, спрашивается? И это во многом сформировало мою психику как психику взрослого одинокого человека. Работай, имей одного или двух близких друзей, с которыми можно говорить, и избегай публичности. Когда я стал журналистом, это стало постепенно отходить на второй план, у меня опять появилась компания, а затем вдруг, когда я, как всегда, начал излагать свои неправильные взгляды, мне опять пришлось отгородиться и уйти в себя… Например, такая история. Когда ввели в Чечню войска в первый раз, я тут же написал статью о том, что этого нельзя было делать и что это начало большой крови. Статью не приняли, а мне сказали: «Ты сумасшедший, там все со всеми договорились, быть ничего этого не может». Через неделю эту статью все-таки напечатали. Но тогда уже все было ясно. И это ощущение, что всегда не прав, опять привело меня к прежнему состоянию. Никогда бы не прочел столько книг, не переслушал бы столько музыки, не рефлексировал бы так тонко, если бы просто сидел и пил водку – а это главное развлечение во всех компаниях во все времена.
ГОРАЛИК Эта любовь к одиночеству сохранилась в какой-то мере?
ХЕРСОНСКИЙ Я, по-моему, очень неплохо переношу одиночество, а тотальное одиночество я давно не пробовал, пять лет не пробовал, но тогда в Одессе я выбрал себе такую дорогу. Если бы не некоторые шаги Маши Галиной, так бы оно все и было, и я бы не чувствовал никаких особых внутренних волнений.
Например, как я уходил из больницы, это действительно смешная история. Все началось с моих контактов и дружбы с Леной Рыковцевой, она сейчас работает на «Свободе». Она тогда работала в «Вечерке», она и сейчас очень оживленная привлекательная женщина. Ей нужно было написать статью о психически больном человеке, которого уволили с работы, но уволили несправедливо. Причем она меня попросила, чтобы я с ним поговорил и сказал ей, больной он или здоровый. Я поговорил с ним и сказал: «Лена, он больной, но уволили его несправедливо». Она говорит: «Ой, ну тогда я вообще о нем писать не буду». Я говорю: «Лена, ты не права».
ГОРАЛИК Ей нужен был человек, которого уволили под предлогом болезни?
ХЕРСОНСКИЙ Конечно. И я об этом забыл. Потом вдруг я вижу статью в газете, где говорится, что вот человек здоров, а его уволили как больного. И она пишет, что она проконсультировалась с психиатром. Я звоню ей и говорю: «Лена, что ты делаешь? Я же тебе сказал, что он болен». Она говорит: «Ну я же твоего имени не назвала, мне нужно было для материала, чтобы он был здоров». Я говорю: «Лена, но если уволен больной – это еще хуже, потому что с больным человеком расправляться подлее, чем со здоровым, потому что у него худшие способности к адаптации, ему труднее вынести несправедливость». Ну, вот так мы поговорили. А в больнице началось свое довольно простое расследование. Невелика загадка, понятно, кто из врачей больницы может консультировать по такому вопросу: это мог быть или я, или мой приятель. Других возмутителей спокойствия не было! Была ранняя перестройка, 1986 год. Но в стенах дурдома свежее дыхание не чувствовалось. И на нас администрация обрушила первую волну «репрессий». Нам это настолько надоело, что мой более решительный друг (его зовут Сергей Васильевич Дворяк, он сейчас живет в Киеве, очень хороший психиатр, когда-то имел какие-то литературные интересы) позвонил Лене Рыковцевой и сказал: «Лена, готовься взять у нас интервью». И мы приехали к ней, она нам «накрыла поляну», потому что понимала, что мы рискуем, и в этой вполне милой обстановке мы дали первое в Одессе интервью о психиатрических злоупотреблениях на местном материале. Называлась эта статья «Назвавший брата безумным». И хотя это была очень вежливая статья, врачи, которые были в это вовлечены, хоть их имена и не упоминались, начали готовить общее собрание: вызывали наших друзей, говорили, что эти двое подонки, что вы должны выступить против них на собрании, – ну, друзья приходили к нам, об этом рассказывали. Один из них говорил: «Я против вас выступлю, потому что мне надо спокойно отвалить в Израиль». Собрание приближалось, Лена была готова приехать на это собрание, но нам не говорили, когда оно будет. Это была интрига на две недели. И тут профессор Москетти сделал гениальную вещь: он пришел ко мне в отделение, которым я тогда заведовал, вообще это был очень проникновенный разговор, необычный для него. А после этого разговора он сказал: «Собрание будет в два часа завтра, скажите Сереже и пригласите вашего корреспондента». Собрание было отменено. Потом мне стало известно, что после того как профессор был у меня, он пошел к главному врачу и сказал, что мне точно известно, что Херсонский и Дворяк знают, когда будет собрание, и пригласили корреспондента. И таким образом он спас нас от этого неприятного переживания, но он спас и больницу от позора, потому что в то время уже нельзя было проводить такие собрания, а администрация этого еще не понимала. И в общем-то, это был одновременно и дипломатический, и достаточно мужественный шаг со стороны профессора Москетти.
ГОРАЛИК Как вы это выдерживали день за днем?
ХЕРСОНСКИЙ Чехов как-то написал в записной книжке, что «человек сволочь и привыкает ко всему». Чехов был прав: когда это происходит постоянно, практически этого не замечаешь. Это как будто обходишь шкаф, который всегда стоит на этом месте. Мы умели читать между строк, любили классическую музыку и джаз и умудрялись доставать редкие записи. У нас даже был клуб, название которого отразилось в одном стихотворении. Стихотворение «Колбаса „Ностальгия“»: «НОСОК – Ни Одного Слова О Колбасе» – название тайного общества. Так действительно назывался наш кружок, то есть смысл был в том, что о нехватке продуктов мы не разговариваем, а говорим обо всем о чем угодно. Никто мне не мешал в то время переводить Эрика Берна частично и частично Эрика Фромма – было чем заняться по большому счету. Работа врача – это каждодневная, иногда очень напряженная работа. В психиатрической больнице я работал в психологической лаборатории и параллельно – в отделении реанимации для больных алкогольными психозами. И вообще, по-моему, это было одним из видов утонченного издевательства – я работал на полторы ставки, но у меня никогда не было целой ставки. Было полставки невропатолога, полставки психолога и полставки психиатра – я называл это «три по пятьдесят». Но я профессионально стал тем, что я есть, чрезвычайно разносторонним специалистом. И этим я целиком обязан району, где я работал, и «особому отношению» ко мне в больнице. У меня не было особого выбора, кроме как расти с напряжением. Это даже не было подвигом – это было жизнью. Пожалуй, ближе всего к героическому моменту – это когда тебя прижимают три следователя одновременно.
ГОРАЛИК А с вашими собственными текстами что происходило?
ХЕРСОНСКИЙ Я подчеркиваю, что ни о какой литературной жизни речь тогда не шла. Шансов напечататься не было. Но была литературная студия приблизительно в этот же период, которой руководил поэт Юрий Михайлик. Он сейчас живет в Сиднее. Его дочь, Лена Михайлик, она тоже живет в Сиднее, доктор философии. Она родилась в 1970 году, двадцать второго апреля, поэтому она не могла не стать Леной. Юрий был хорошим поэтом, на общем фоне того времени он явно выделялся. Но если как поэт он был на «четыре с минусом» или просто на «четыре», то ухо у него было очень чувствительным. Он вел студию очень серьезно. У него не проходили какие-то нелепости, фальшь, он это все очень жестко отсекал. Он в каком-то смысле во многом сформировал меня такого, каким я был в то время. Часть ребят из литстудии остались моими друзьями. И в общем-то, только двое еще что-то пишут. Во всяком случае, это и было литературной жизнью. В этот момент на меня обратила внимание одна женщина из Союза писателей. Она была обычным советским чиновником. Дело в том, что ее сын, к сожалению, очень тяжело психически болел, сейчас ни его, ни ее уже нет на свете. Она со мной познакомилась как с доктором, и у нее была идея сделать мой сборник скорее из чувства благодарности. Она мне говорила: «Это почти нельзя печатать, ну напишите к каждому разделу стихотворение о партии, что вам стоит?» И тут я понял, что мне это стоит очень многого, я физически не могу этого делать, а у меня получается как раз то, что оказалось вставленным в стихотворение «Ода Англии»:
В Европе холодно, в Италии темно,
И только светится знакомо
Прямоугольное окно
На третьем этаже обкома.
Ничего, кроме ерничества, у меня не получилось, и я с огромной легкостью отказался от идеи выпустить книжку. У меня не было этого лежащего на плечах кирпича, что я пишу для того, чтобы печататься. Были годы, когда я мог написать одно-два стихотворения. Эти стихи в моем городе пользовались определенной популярностью, перепечатывались, ходили по кругу, и это меня полностью удовлетворяло. Мечтаний о всесоюзной славе не было. У меня была одна встреча в Москве, когда поэт, посмотрев мои стихи, сказал: «В этих стихах вы чего-то недоговариваете. Я понимаю, что именно и что то, что вы недоговариваете, нельзя напечатать, но и то, что вы написали, тоже нельзя напечатать. Уезжайте». Он сам уехал, и мы недавно видели его в очень тяжелом состоянии в Нью-Йорке. Это была моя первая встреча с Александром Межировым. Потом мы встречались еще несколько раз, последний раз недавно, но он, к сожалению, был уже совсем пожилым человеком, перенесшим инсульт, но когда он начинал читать свои стихи, что-то к нему возвращалось. Сейчас его нет уже на белом свете… Почти аналогичный разговор с таким же советом был у меня в редакции «Юности» с Юрием Ряшенцевым. Этим летом мы встретились и вспомнили ту ситуацию с улыбкой…
Где-то до 1986 года я, что называется, не высовывал нос, то есть до перестройки. Потом, когда я понял, что, в общем-то, вроде пришла свобода, и принес пару подборок в одесские газеты, там это не пришлось. В Одессе считалось, что меня не нужно печатать. Опять-таки, это меня огорчило, но не слишком. А потом вдруг в газете «Русская мысль: Бродский и его современники» вышла моя подборка. Ее принес туда ныне покойный мой друг Алик Батчан, работавший тогда на станции «Голос Америки». Но эта газета попала в Одессу, и после этого ко мне был проявлен интерес, и сам я стал себе чуть больше интересен. Начал готовить книжку, которая каждый раз то должна была выйти, то не должна. В конце концов она и вышла в 1993-м, после распада Союза. До этого были считанные подборки. Ну, собственно говоря, у меня была основная работа, у меня была четкая потребность писать, и я это делал, и у меня не было тогда особой потребности в публикациях. Когда у меня набиралось стихов на небольшую книжечку, я печатал книжечку минимальным тиражом в Одессе, читал друзьям – это было ОК. Нет, вру, еще меня печатала газета «Новое русское слово» регулярно, я бывал регулярно в Нью-Йорке. Был такой журнал «Слово», он и сейчас меня печатает, Лариса Шенкер там редактор, это тоже где-то с 1993-го началось. Еще какие-то эмигрантские издательства: как-то журнал «Алеф» меня напечатал, но это все носило совершенно бессистемный характер. «Глобус» – была такая газета в Израиле, меня там печатали. И вообще я в то время ушел в большей степени в журналистику. С 1980-х годов я работал в городской газете, заведовал отделом, потом в областной газете, никогда не бросая лечебного дела.
ГОРАЛИК Мы проскочили большой кусок жизни – про преподавание. Вы ничего об этом не сказали.
ХЕРСОНСКИЙ Потому что взять на преподавательскую работу, извините меня, еврея, в то время в институте не могли. Единственная моя попытка «прорваться» в Одесский медин была уже тогда, когда перестройка шла вовсю. И тот, кто меня продвигал, рассказывал мне про ректора, с которым он говорил: «Я ему: мне нужна еврейская голова для моей докторской диссертации, а он все равно твердит „нет“».
Я уже говорил, что с 1996 года я сотрудник Одесского университета, а с 1999-го – заведую кафедрой клинической психологии, которую, как вы понимаете, сам и создал. Но до университета был благотворительный колледж «Социум», где группа энтузиастов учила ребят психологии и социальной работе… Долгие годы я преподавал в Киеве, в Международном институте глубинной психологии. Много времени уделялось работе психоаналитического общества, которое я возглавляю и поныне, но чисто формально. В последние годы я отошел от этой работы. Слишком много всего…
ГОРАЛИК В каких еще жанрах вы работали?
ХЕРСОНСКИЙ В общем, я еще и журналист, и эссеист. Я был активен где-то с 1989 по 2001 год. Даже вел новостную программу на местном телеканале. Сотрудничал с о. Марком Смирновым на радиостанции «Свобода». Потом в Украине начали происходить разные вещи, которые в цивилизованном мире принято называть ограничением свободы слова: писать о том, что думаешь, стало невозможно, и, следовательно, работать было неинтересно. В общем-то, и количество «глотателей пустот, читателей газет» постепенно уменьшилось до критического уровня, этот жанр у нас, если речь идет не о телевидении, постепенно умирает. Я вовремя ушел в свою основную профессию.
ГОРАЛИК Как сочетаются отстраненность и прагматизм эмоционального восприятия, необходимые в вашей профессии, с зачастую неотъемлемой от поэзии необходимостью проживания и передачи эмоций?
ХЕРСОНСКИЙ Мне кажется, что эта сдержанность, отстраненность и прагматическое отношение к переживаниям пациента – это скорее декларация психоанализа, чем реальность. Огромное количество литературы посвящено контрпереносу, то есть тем чувствам, которые испытывает аналитик, слушая клиента. Достаточно прочитать антологию «Эра контрпереноса», она недавно была издана, чтобы понять, что отстраненность и прагматизм психоаналитика – это миф, и речь идет скорее о внешней сдержанности. Поэзия, творчество – это как раз способ непрямого отреагирования этих эмоций. Кроме того, и для поэта, и для психоаналитика необходим контакт с собственным бессознательным. Этот опыт я приобрел в основной профессии, и он неоценим при работе над текстом.
ГОРАЛИК Из текстов последнего времени считывается очень интересная структура отношения с «корнями». Эта тема присутствует у вас как требующая осмысления – или как требующая «опоэтизирования»?
ХЕРСОНСКИЙ Для меня не существует понятия «тема для стиха», я практически никогда не садился, чтобы написать стихотворение на какую-то тему. Единственное исключение, пожалуй, – когда я писал сценарий для агитбригады канатного завода в 1970-е годы. Это был единственный случай «продажности»: на вырученные деньги я приехал в Москву и очень хорошо оттянулся. Обычно я чувствую, что во мне начинается какое-то брожение, при пробуждении начинают мелькать какие-то строки, стихи складываются почти полностью устно, а затем я уже сажусь к компьютеру (как когда-то садился к пишущей машинке) и фиксирую то, что происходило. Поэтому скорее это тема, требующая осмысления и прочувствования, то, о чем я постоянно думаю и что иногда становится стихами, иногда чем-то иным.
ГОРАЛИК Почему так происходит?
ХЕРСОНСКИЙ Человеку всегда трудно ответить «почему», скорее понятно, «как» это происходит. Не было бы психоанализа, если бы мы всегда сами понимали почему, но в принципе я уже не помню, говорилось, что люди имеют глаза на затылке и что единственное, что им принадлежит и что им известно, – это прошлое, в то время когда будущее находится в абсолютном тумане. Эта мысль стала заголовком одного из наших интервью… Чем дальше, тем больше у меня прошлого: я как скупой рыцарь пушкинский спускаюсь в свои подвалы и засыпаю пригоршню свежих воспоминаний в еще не полный сундук, перебираю то, что было. Я даже думаю, что иногда некоторым людям нужны доказательства того, что они существовали, и для этого они вспоминают, потому что, если не вспоминать, кажется, что существование слишком мимолетно.
ГОРАЛИК Книга «Семейный архив» создает впечатление того, как частные лица – и даже не важно, насколько они вымышленные, или буквальные, или смешанные, – внятно встраиваются в очень большую картину истории еврейства в целом. Там есть очень сильное ощущение микрокосма, повторяющего макрокосм, не только за счет перечисления исторических событий и маркировки присутствия, но и за счет выстраивания цельной философии, с лежащей для конкретной семьи своего рода картой…
ХЕРСОНСКИЙ «Семейный архив», как вы догадываетесь, писался годами, это в какой-то степени результат переосмысления того, что я слышал от своей родни, пересмотра старых фотографий и до-думывания, до-чувствования того, чего я не знаю и не видел. Конечно, в основном персонажи «Семейного архива» смешанные, полувымышленные, «синтетические личности», на них спроецированы мои собственные мысли и переживания – и, наоборот, иногда то, что случилось со мной, я проецирую в давно прошедшее время. Это какой-то коктейль, в психоанализе мы употребляем термины «сгущение» и «смещение», я бы добавил – смешение.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.